Зебра полосатая. На переломах судьбы - Разумов Геннадий Александрович 12 стр.


Светлый луч был небольшой комнатой в избе-пятистенке, оформленной в смелых авангардистских традициях какого-нибудь мейерхольдовского спектакля. Под потолком висела люстра, сделанная из простого оцинкованного ведра с искусно вырезанными шестиконечными звездами, лунными серпами и девичьими головками. Столом служила грузовая тележка с большими колесами, ее удобно было откатывать в угол, освобождая пол для танцующих каблуков.

А те ловко отстукивали румбу, фокстрот и танго, выкалываемые короткой патефонной иглой из ещё тогда только пластмассовых, а не виниловых пластинок. Музыка, танцы, песни, стихи и просто кухонный трёп были милым кусочком моей бывшей студенческой Москвы. Я стал приникать к нему каждый вечер.

Володя жил со своей подругой-женой Тусей Тобидзе, высокой худощавой брюнеткой, то ли родственницей, то ли однофамилицей знаменитого грузинского поэта. Она училась на последнем курсе заочного института, а в перерывах между болтовней с приятельницами и танцами-шманцами довольно усидчиво долбала какие-то учебные премудрости.

Володю выперли с 4-го курса московского Архитектурного.

– За что? – Спросил я его как-то.

– За то, что поглощенный диаматом я вдруг ругнулся матом, – скаламбурил он. – И очень напугал ведшего тот роковой для меня семинар доцента-долдона, работавшего раньше на Старой площади. Всего-то спросил, как сочетается вкус паюсной икры в цековской столовой с принципом соцсбережения. Вот и отчислили меня за неуспеваемость.

А я понял, что родители Берлина, безродные космополиты, поспешили отправить сына из Москвы от греха подальше – времена ведь стояли людоедские, предсмертные.

Володя был ловок и рукоделен во всем, за что брался. Он здорово рисовал, играл на гитаре, пел под Козина и Вертинского. А проявляя свой художнический талант, лепил не только забавных зверушек из белой глины, но и вкусные пельмени из ржаной муки. Пока Туся писала свои курсовые, он мастерил книжные полки, собирал детекторный приемник с радиолой, варил борщ, мыл полы и стирал белье.

Много позже с Володей и Тусей мы встретились уже в Москве. Они жили на Кривоколенном переулке в большом старинном доме. Крутая лестница заставила меня попыхтеть, пока я добрался до 7-го этажа (наружных фасадных лифтов у старых домов тогда еще не было). Косяки обитой дерматином двери усеивали кнопочные звонки с бумажными наклейками, обозначавшими имена соседей этой коммунальной квартиры. Я нажал на “Берлин”.

Высота потолков в этом буржуйском доме намного превышала свои аналоги в только что начавшихся строиться панельных хрущевках. А после дружеских объятий с Володей и Тусей мне довелось и оценить, как изобретательно он использовал эту самую высоту.

Их небольшую комнату в коммуналке недоучившийся талантливый архитектор преобразовал в фактически двухкомнатную квартиру. И не простую, а двухэтажную. Как? Очень просто и очень ловко – пристроил на одном столбе и четырех настенных кронштейнах широкую антресоль. На ней стояла кровать, две тумбочки и трюмо. Настоящая спальня. Необычность этого жилья дополняло стильно подобранное буйство цветного многообразия. Все восемь стен комнаты-квартиры были выкрашены разным колером, и это каким-то поразительным образом расширяло пространство. Такое вот было авангардистское чудо.

Но в той ставропольской хибаре стены раздвигали фокстротовые ритмы, гитарные аккорды, громкое многоголосье и веселый хохот. А потолок поднимался к чердаку от самогона и черноголовой водки, которые после зарплаты облагораживались шампанью и шартрезом. В те часы моя начавшаяся взрослая жизнь становилась прекрасной и удивительной.

* * *

Прибыл я в распоряжение “Куйбышевгидростроя”. Русло Волги тогда еще не было перекрыто каменно-земляным банкетом, и основные строительные работы велись в котловане правого берега – там возводилась водосливная часть плотины и здание гидроэлектростанции. Меня определили в Технический отдел Района № 1, где шло бетонирование и монтаж оборудования ГЭС.

Начальником был строгий неулыбчивый хохол с вызывающей нехорошие ассоциации фамилией Шкуро. Не знаю почему, но с первого момента, как только мне пришлось предстать перед его необъятной величины столом, я почувствовал: он меня во вверенном ему кабинете не потерпит.

Нелепые мелкие придирки начались на следующий же день. Не отрывая злого взгляда от нижней части моей фигуры, Шкуро сухо заметил:

– В кедах на работу не ходят.

Потом, когда за 5 минут до окончания работы я начал свертывать ватман, на котором чертил технологическую схему, он сделал мне еще одно замечание:

– Рабочий день не окончился, надо соблюдать дисциплину.

Ну, казалось бы, что тут такого – просто начальник поначалу учит нового молодого сотрудника, как надо вести себя на службе. Однако я видел, никому другому из тех, кто тоже предпочитал кеды ботинкам и смывался с работы на 10–15 минут раньше срока, он ничего не выговаривал. Но даже не в этом было дело. Неприятны были не сами слова, а тон, которым они произносились – отчужденно-грозный и неприветливо-суровый. За все время, что у него проработал, Шкуро ни разу мне не улыбнулся, не пожал руку и не обратился на “ты”, хотя со всеми остальными сотрудниками отдела был с виду обходительным милашкой.

Надо признаться, я в жизни нередко сталкивался вот с такой же необъяснимой ко мне неприязнью и агрессивностью людей, с которыми ощущал какую-то (психологическую?) несовместимость. Она меня всегда сильно пугала и очень огорчала. Я пытался так же, как в случае Шкуро, этим людям улыбнуться, заговорить на отвлеченные неспорные темы, но сгладить неловкость не мог – отношение ко мне не улучшалось.

Впервые я почувствовал эту беспричинную к себе враждебность еще в школе. За соседней партой в 4-м или 5-м классе сидел задиристый мальчишка, который почему-то именно меня выбрал мишенью своих глупых выходок. Не вытягивая губ в улыбке, он то сыпал мне песок в чернильницу, то больно тыкал карандашом в шею. А после уроков на школьном дворе все норовил долбануть по голове мешком с переобувными ботинками.

А в институте почему-то взъярился на меня однокурсник Юрка Бурт, комсорг нашей группы. На одном из комсомольских собраний, совершенно несоответственно величине и важности какого-то моего ерундового проступка, он злобно на меня обрушился с обвинением в антиобщественном поведении. И потом уже в коридоре, продолжая раздраженно меня отчитывать, так раздухорился, что неожиданно (кажется, даже для самого себя) влепил мне пощечину. Правда, потом извинился.

О других более поздних и более серьезных конфликтах, казавшихся мне беспричинными, я еще расскажу.

В отличие от начальника, главный инженер отдела, где я впервые начал свою профессиональную карьеру, был весьма контактный седоватый человек, всегда мне приветливо улыбавшийся и нередко одарявший меня приятельской беседой. Несколько раз мы с ним в обед оказывались в столовке за одним столом, он расспрашивал меня о Москве, о МИСИ, который тоже окончил когда-то. Из разговора я понял, что он служил еще на Беломорканалстрое, где работал аж начальником участка. Из этого следовало, что он был далеко не простым инженером, а важным и нужным спецом.

Однако, было одно большое “НО”, существенно отличавшее его от всех других, в том числе тех, кто ему подчинялся. В то время, как после окончания трудового дня я и все остальные сотрудники Техотдела ехали домой в свои квартиры или общежития, главный инженер становился в неровный строй угрюмых зеков и в сопровождении овчарок отправлялся в зону спать на нарах.

Носил он черную поношенную робу с номерной нашивкой на рукаве и “говнодавы” на резиновой подошве. Однажды с хитроватой улыбкой он объяснил мне, что схватил срок, якобы, за украденное им пальто какого-то большого начальника, когда служил в Минспецстрое. Думаю, это он просто так отшучивался, не желая говорить правду, которая была, по-видимому, намного серьезнее и грустнее…

Но на работе главный инженер вел себя вовсе не по-зековски – в производственных делах был тверд и решителен, возражал начальству, спорил, ругался по телефону, распекал подчиненных. В то же время был приятен в общении, мог пошутить, рассказать к случаю анекдот.

От него я тогда научился соблюдать принцип “двух шапок": одна должна была всегда лежать на твоем рабочем столе и свидетельствовать, что “ты здесь”, в крайнем случае, вышел покурить или в туалет. Другая, временно заполнявшая рукав пальто (конечно, в зимнее время), защищала лысину своего хозяина, когда он сматывался к “миленочке” или еще куда-нибудь по приватным делам.

На той конторской работе я просидел не больше месяца. Как и следовало ожидать, Шкуро без всяких-яких выпер меня из Техотдела, удовлетворив тем самым свою открытую неприязнь лично ко мне и плохо скрываемую ненависть к неарийцам в целом.

В один из не прекрасных дней, проходя мимо моего стола, он вдруг остановился и тихо промычал:

– Надо переговорить, зайдите ко мне.

Когда я предстал перед его злобной рожей, он нахмурился:

– Значит, так. – Не глядя на меня, порылся в бумагах, лежавших стопками на его столе, и, выбрав одну из них, протянул мне:

– Вот приказ о вашем переводе на стройплощадку. С завтрашнего дня у нас не работаете. Все, идите.

* * *

Так я стал мастером. В этой должности мне предстояло с бригадой зэков смонтировать рабочую металлическую лестницу, соединявшую этажи здания ГЭС.

С тоской и страхом я долго рассматривал врученные мне чертежи, ничего в них не понимал и не знал с какого конца начать. Через пару дней самосвал сбросил возле лестничного пролета груду ребристых лестничных пролетов, площадок и поручней. Походив немного возле них, мой бригадир-зэк сказал с твердой непреклонностью:

– Не боись.

На чертежи даже не взглянув, он махнул рукой крановщику приданного нам подъемного крана и подозвал сварщика:

– Тащи аппарат.

Через пару недель в лестничном пролете здания ГЭС матово чернела стальная рабочая лестница, дополнявшая лифтовую связь этажей гидроэлектростанции. Но радоваться было нечему, на меня свалились большие неприятности.

Скандал грянул громкий, грозный, ужасный. Выяснилось, что лестница была установлена неправильно – ее поручням надлежало приходиться по правую руку, а они были слева. Также безграмотно оказались смонтированными и лестничные площадки, которые оказались выше на два сантиметра, чем надо. Меня вызвал сам всесильный начальник Района с нерусской фамилией Кан. Он сузил свои и так узкие корейские глаза и заорал на меня, пригрозив, что выкинет меня к чертовой матери, отдаст под суд, засадит в зону.

Ничего этого, конечно, он не сделал, но никакой серьезной работы больше мне не доверяли.

Ничего особенного не делая и выполняя всякие разовые поручения, я прокантовался до осени, когда вызволять меня приехала из Москвы мама. Она в то время работала в некой организации, подчиненной Министерству Электростанций (его главой, кстати, был в то время опальный первый сталинский сатрап Вячеслав Молотов). Мамины дела, связанные с темой неразрушающих методов контроля качества сварных швов, послужили удобным поводом получить ей командировку на Куйбышевгидрострой.

Это были времена большой моды на так называемый “мирный атом”. После превращения страшного атомного оружия в “бумажного тигра”, как образно именовал атомную бомбу великий китайский кормчий Мао, радиоизотопы резво пошли в самые разные области жизни. Стали ими проверять и качество сварки труб и прочих металлических изделий.

Кто-то (скорее всего, Тихон Павлович, ее второй муж) надоумил мою маму применить атомное новшество и в строительстве. До этого проверку качества сварки арматуры в железобетоне делали путем выреза выборочных его кусков, которые ломали и смотрели что там внутри. Можно только удивляться, что такая проверка признавалась допустимой и достаточной.

Мамина “рация” (так именовались в быту “рационализаторские предложения”) была встречена на ура. Так что ее поездка в Куйбышев оказалась весьма успешной. Но не это было ее единственной и главной целью. Куда больший успех она достигла в разговоре с начальником треста “Гидромонтаж”, который очень кстати тоже тогда оказался в командировке на Куйбышевгидрострое. Он был старый мамин знакомец, и на ее обо мне просьбу, тут же продиктовал секретарше письмо о моем переводе к нему под крыло. На нем через пару недель я и вылетел обратно в родную Москву.

Инженер – мотор эпохи

После возвращения в Москву главным делом для меня, освободившегося от трехлетней госповинности, был поиск подходящего места службы. Как-то в “Вечерке” я прочел объявление о приглашении на проектную работу инженеров-гидротехников в институт “Водоканалпроект”. Проектировать водные каналы с плывущими по ним белоснежными лайнерами, прокладывать новые речные пути – разве это не та инженерная романтика, которая достойна моего самого Высшего гидротехнического образования? И я поехал на улицу Большие Кочки (позже она стала Комсомольским проспектом) поступать на работу.

Оказалось, что словосложение “водоканал” означает совсем не то, что я думал, и расшифровывается, как “водоснабжение” и “канализация” – никакого романтизма, одна кухонно-унитазная бытовщина.

Моим первым начальником и первым учителем (не считать же таковым того подлюгу-антисемита Шкуро на Куйбышевгидрострое) был Давид Львович Нусинов, главный инженер проекта, в группу которого меня определили. Это был красивый седовласый джентльмен, вальяжный, уверенный в себе, доброжелательный. Ему было в то время, наверно, около 50, но он казался мне мудрым старцем, обогащенным жизненным и профессиональным опытом.

Я сразу проник к нему симпатией, а он мне покровительствовал и, бывало, даже в ущерб делу прощал некоторые досадные оплошки. Вот один из примеров такого рода.

Мы трудились над техническим проектом Рязанского НПЗ (нефтеперегонного завода). Я должен был разместить на чертеже железобетонный приемный оголовок забора воды из реки. Что я сделал? То же, что в институте на курсовых проектах. Я взял указанную мне некой Ревмирой Ивановной картинку из гидротехнического справочника и перерисовал ее на ватманский лист, где уже красовалась насосная станция речного водозабора.

Надо объяснить, кто такая эта Революция мира. Нас в группе Нусинова работало несколько человек, и старший инженер Ревмира Ивановна играла роль лидера. Она была властной, непререкаемой в суждениях и неврастеничной особой перезрелого возраста. Надо сказать, именно такие дамы всегда испытывали почему-то ко мне необъяснимую неприязнь (или, по умному, психологическую несовместимость). Эта была первой в ряду многих других последующих.

В то утро блюститель дисциплины, называвшийся “комсомольский прожектор”, у дверей института засек ревмирино десятиминутное опоздание на работу, что сделало ее особенно злой и раздраженной. Отдышавшись от спешки и протерев платком очки, она вонзила их в сделанный мною вчера чертеж. Затем ее стекляшки свирепо сверкнули и бросили в меня колючие испепеляющие искры.

– Что за безобразие, что за халтура? – Заорала она во все горло. – Почему оголовок не вписан в местный рельеф? – Ее резкий пронзительный фальцет заревел на всю комнату, вызвав всеобщее любопытство. Коллеги, предвкушая спектакль, оторвались от своих столов и воззрились на меня. А Ревмира задохнулась от распиравшей ее злости: Тоже мне, художник нашелся фиговый, рисовальщик хреновый, в детский сад надо идти, книжки-раскраски малевать, раскрашивать. Такую подлянку подкинул. Кто теперь будет все это переделывать?

Пренебрегший правилами вписывания сооружений в горизонтали местности, я сидел красный, понурый, убитый. Что было говорить, что отвечать? Я, конечно, был виноват и я молчал, прилепив язык к нёбу. Ревмира, наверно, долго еще крыла бы меня последними словами, но Давид Львович ее остановил:

Назад Дальше