Между тем Боб Друк убедился, что его мучитель далеко, и глазок впервые за весь этот день не занят круглым начальственным, налившимся кровью глазом. Тогда быстрее обезьяны он схватил пудинг, понюхал его, развернул, отломил добрый кус и облегченно вздохнул. Надежды его оправдались. В пудинге были веревка, отмычка, нож, пилка и письмо. Спрятав эти предметы себе за пазуху, Друк расстелил письмо на полу камеры, лег на живот спиной к двери и стал незаметно читать. Если б сейчас кто-нибудь заглянул в глазок, он подумал бы, что дикарь, наконец, уморился и заснул.
«Милый дикарь из племени Тон-куа!
Вы такой же дикарь, как я — черепаха, и, надеюсь, вы благополучно улизнете от этого несносного Кенворти, который сватался за меня уже два раза, после наглых ухаживаний майора Кавендиша, чьи брюки вы лучше бы продали старьевщику, а насчет меня, если будет время и придут воспоминанья, знайте, что за Кенворти я все равно замуж не выйду и ни за кого.
Пэгги Смит, дочь судьи».
В высшей степени теплое и симпатичное выражение глаз дикаря дало бы понять мисс Пэгги, если б она могла его видеть, что время и охота для воспоминаний у идолопоклонника будут в избытке. Прижав тихонько к губам невинный клочок бумаги, Боб Друк сунул его также за пазуху, только ближе к сердцу, чем пилку и отмычку.
Наступила ночь, а он лежал неподвижно. Видя, что дикарь спит, сторожиха, часовые и сам надзиратель оставили его в покое. Тогда, осторожно поднявшись на ноги и повязав брюки Кавендиша вокруг талии, Друк начал ловко орудовать полученными инструментами. Не прошло и часа, как окошко было вырезано и веревка спущена со второго этажа в густой тюремный сад. Друк возблагодарил священную пляску, натренировавшую его члены в достаточной степени, прыгнул, как кошка, наверх и перемахнул за крохотное оконце.
Миг — и арестант скрылся в кустах. Вокруг полное безмолвие. Часовые его не заметили. Добраться до каменной ограды, перекинуть через нее веревку и переползти на ту сторону было уже прямо-таки плевым делом. Но здесь мы должны сказать, что молодой сыщик допустил большую неосторожность. Вместо того, чтоб прямо отправиться на вокзал, он долго бродил по темным улицам Ульстера, меланхолически вздыхая и разглядывая все двери и окна ульстеровских особняков. Потом, очутившись на вокзале, он опять-таки не превозмог личного мотива, что, как известно, всегда вредило и вредят общественному лицу, а именно: потребовал конверт и марку, долго кусал карандаш, потом долго писал, нервируя меня в высшей степени, надписывал адрес, вздыхал, возился на стуле, собственноручно снес письмо в почтовый ящик и только после этого сел на лондонский поезд, чем успокоил мое нестерпимое авторское желание видеть его, наконец, в полной безопасности.
Глава тридцатая
НИК КЕНВОРТИ ОПРАВДЫВАЕТ ЛИТЕРАТУРНЫЕ ТРАДИЦИИ, ДЕЛАЮЩИЕ АНГЛИЙСКИХ СЫЩИКОВ ЧЕМПИОНАМИ СЫСКА
Мы оставили несчастного Кенворти на лондонских улицах, окутанных густым туманом. Если б встречные могли видеть как он хмурится, супится, грозит кулаком, бормочет себе под нос и обхаживает все одну и ту же четверть грязной улицы, упирающейся одним концом в церковь, а другим в портерную, его б давно отправили в сумасшедший дом. Но, к счастью для Кенворти, остальное лондонское население население вело себя не лучше, чем он. Проплутав часа два, Кенворти зацепился ногой за тумбу, потерял равновесие и покатился длинным скользким коридором в помещение, прохладное, многолюдное и располагающее к себе душу усталого человека.
— Одна-две бутылки портеру, вот что мне нужно, — пробормотал Кенворти, поднимаясь с колен и подходя к стойке. — Эй, хозяин, бутылочку портера, рюмочку горячительного и сандвич.
Но не успел он крикнуть эти слова, как глаза его встретились с выпученными глазами человека у стойки. Перед человеком лежала целая батарея восковых свечей. Слева от него находилась горка еловых веночков. Справа — множество цветных лампад. Увы, Ник Кенворти был католиком и тотчас же сообразил, что находится в католической капелле. Поджав губы, сыщик немедленно свернул пальцы горсточкой, опустил их в чашу со святой водой, перекрестился и попятился назад к выходу.
Много романов всевозможных авторов описывали и описывают лондонские туманы, производимые под защитой этих туманов преступления, поруганную невинность чужих жен, находящих у себя в постели чужих мужей, развенчанного политика, попадающего на важные заседания с опозданием на двадцать четыре часа, и тому подобные сюжеты. Но никому не приходило в голову разгадать психологию несчастного, кто блуждает в тумане не столько потому, что не видно пути, сколько потому, что ему решительно некуда идти.
Кенворти был поставлен именно в такое положение. Измученный до последней степени, с отекшими ногами и руками, залепленный туманом до куриной слепоты, Кенворти решил, наконец, вернуться в католическую часовню, чтоб просидеть в ней до утра.
— Там, по крайней мере, сухо и есть, где поспать, — шептал он себе под нос, переползая от фонаря к фонарю и держа путь прямо на католическую капеллу. На этот раз, однако, он решил быть на высоте положения, а потому немедленно подошел к чаше со святой водой, обмакнул в нее пальцы, перекрестился и стал благочестиво молиться, раздумывая, как бы ему выбрать уголок потеплее.
— Сударь, не закажете ли чего? — раздалось над его ухом.
— Молебен, — отвечал Кенворти, опуская руку за кошельком.
Но тут справа и слева от него грянули неистовые взрывы хохота.
— Охо-хо-хо! — орал кто-то диким голосом, — гляжу я, братцы мои, пришел человек, руки в пивную полоскательницу, перекрестился на ливерную колбасу и давай… хо-хо-хо-хо, — давай молиться над самым хвостом у копченого зайца.
Ник Кенворти вздрогнул и оглянулся. Вокруг него были чистые деревянные столики, курившиеся в табачном дыму. Издалека доносилось позвякивание стаканов и мерцали огоньки трубок. Прямо под его носом висел жирный копченый заячий зад, благоухавший помещичьим домом и рождественскими каникулами. Сыщик готов был вторично перекреститься от радости.
— Джентльмены! — крикнул он весело: — коли кто хочет помолиться вместе со мной за этим самым столиком, милости просим. Половой! — портеру, порцию копченого зайца, сандвичей и… и… (он оглядел стойку) и рюмочку горячительного.
Спустя час знаменитый сыщик отмолил все свои грехи, судя по сияющему выражению его лица и блеску кончика носа. Он требовал все меньше и меньше портеру и все больше и больше горячительного, исходя из правильных соображений о мере емкости собственного желудка. Наконец наступил час закрытия портерной. Увы! Это был ночной час, а на лондонских улицах туман и не думал рассеиваться.
Посетители один за другим, зажигая фонари и чаще, чем надо, кивая головами, выбрались из уютного погребка в ночную сырость и мрак. Один Ник Кенворти и не думал трогаться с места. Сидя против рюмочки, он бормотал проклятия судье Смиту и его недотроге-дочери, министерству колоний, Лестраду и даже самому майору Кавендишу.
— Сударь, вам надо выйти вон, — вежливо проговорил хозяин портерной, — у нас строгие правила. Хоть вы и не изволили докушать, но полиция, сударь…
— Я сам полиция! — икая отозвался сыщик, бросив ему в лицо свой полицейский билет: — если…гм… сижу тут и пью… ик, то не потому, что мне… ик… это нравится. Ничуть. Я выслеживаю преступника.
Хозяин портерной обомлел от ужаса.
— В таком случае, сэр, разрешите послать за констэблем, вам на подмогу, сэр. Мы притворим с улицы ставни, и вы сможете, сэр, сидеть тут хоть до утра.
Проговорив это дрожащим голосом, испуганный хозяин послал полового за констэблем, закрыл ставни, спрятал выручку в несгораемый шкаф, а остатки вина и закусок в ледник, деликатно оставив, как будто невзначай, на стойке пару-другую бутылочек для служителей закона. И лишь после этого отправился домой.
Констэбль между тем, громыхая официальной сбруей и наручниками, сунутыми в карман для преступника, не замедлил явиться, обменялся с сыщиком рукопожатием и, заметив разницу в настроении между собою и мистером Кенворти, тотчас же решил урегулировать этот вопрос. Через короткое время жидкость в обоих смежных сосудах, выражаясь терминами физики, стояла на одинаковой высоте, а бутылки перешли со стойки на столик. Объяснив друг другу множество биографических моментов, причем сыщик узнал, что констэбля колотит жена, а констэбль узнал, что сыщику отказала мисс Пэгги Смит, прехорошенькая мордашка, — оба мирно заснули на плече друг у друга.
Созвездия текут над Лондоном точь-в-точь так же, как над Евфратом. Положенное число рабочих часов, отведенных лондонской ночи, давным-давно истекло, хотя тот же туман мешает утренней смене и заставляет подагрическую старуху сверхурочно торчать на небе вместе со всеми своими инструментами в виде облаков, копоти, мглы, смрада и сырости.
— Уф! — пробормотал Ник Кенворти, пробуждаясь от стука стаканов и прихода первого посетителя. То был маленький мальчик с папкой реклам и афиш в одной руке, С ведерком клея в другой. Он сунул кисть в ведро, смазал стену, наклеил на нее яркий плакат и отправился орудовать дальше. Сыщик вытаращился на плакат, протер глаза и вздрогнул, впервые почувствовав себя трезвым: мистер Мэкер предлагал англичанам свои кепки, открывая тайну мыса Макара!
Между тем второй посетитель осторожно нащупывал дверь в пивную. Он, по-видимому, только что с поезда. Лицо его носит следы бессонницы и усталости. Через руку перекинуто нечто смятое и скомканное, напоминающее дорожный плед. Коленки вымазаны кирпичной пылью. Костюм продран и помят.
Войдя, наконец, в портерную и пугливо оглянувшись по сторонам, путник пробрался к стойке и тихим голосом попросил себе стакан крепкого кофе.
В ту же минуту Кенворти, как лев, кинулся на него и дико заорал констэблю:
— Наручники! Преступник!
Констэбль, воспрянув от сна, выхватил наручники, и, несмотря на мастерской бокс, прыжки, пинки и дикое сопротивление неизвестного джентльмена, он был, наконец, свален с ног не без дружеской поддержки хозяина портерной и на руки его надеты блестящие наручники.
— Что, ехидна? Что, ящерица? — торжествующим голосом проревел Ник Кенворти, глядя в лицо побледневшему и взбешенному Бобу Друку: — думаешь, от знаменитого сыщика Кенворти можно удрать? Погоди же. Вести его вслед за мной в Скотланд-Ярд!
Потом Ник Кенворти подошел к плакату, сорвал его со стены, сунул себе в карман и проговорил фразу, ставшую впоследствии исторической:
— Сыщик Кенворти одним ударом уничтожает трех зайцев!
(Загадка для детей первой и второй ступени: где третий заяц?)
Глава тридцать первая
НА ВЕЛИКОМ КАРАВАННОМ ПУТИ В БАГДАД
До городка Мескене караван Гонореску добрался как будто благополучно. Не было никаких признаков бунта со стороны связанных молодых особ и никаких жестов возмущения со стороны миссионера. На тайном совещании со своим секретарем и евнухом румынский князь решил оставить все, как оно есть, покуда караван доберется до сказочного города Багдада.
— Там мы найдем опору у американского консула и сможем избавиться от проклятой венки, — мрачно решил Гонореску, — а до тех пор делайте вид, что уступили. Не сердите английского попа. Берегите кожу и полноту девиц, чтоб они не покрылись пятнами от крику. А самое главное — надо остерегаться привлечь внимание курдов и бедуинов.
Что правда — то правда. Последнее замечание было, как нельзя более, кстати. Вот уже три года бедуины, курды и дикое арабское племя анзах разбойничали на всем пути от Алеппо до Кербелы и Багдада.
Весь мужской состав нашего каравана был спешно вооружен в Мескене. Провизия закуплена и навьючена. И поздней ночью, не привлекая ничьего внимания, Апопокас нанял целую флотилию арабских плотов, «келлех», на которых надо было плыть вниз по течению мелководного Евфрата.
Не успело рассвести, как верблюды с палатками осторожно переведены на плоты. Арабы-гребцы, численностью почти не уступающие погонщикам, сели на корточки, укрепляя мешки, наполненные воздухом. Только при помощи этих мешков, своеобразных аэростатов арабского флота, и держались неуклюжие келлехи на иссохшей от времени и небрежности потомков великой библейской реке.
— Ну, хвала всем чертям мира, что мы, наконец, отплыли! — пробормотал Апопокас, глядя на удаляющиеся огни Мескене и розовую полоску зари. — Пусть-ка теперь попробует английская шельма сунуть нос в наши палатки…
Какая-то шельма положила в эту минуту руку на жирное плечо евнуха и сунула свой нос прямехонько ему в ухо.
— Иды завы каптана! — проговорил гнусавый арабский голос. — Завы каптана или пылом на самые дны.
Апопокас вздрогнул и отшвырнул от себя дерзкую руку.
— Прочь, собака! — крикнул он бабьим голосом. — Как смеешь ты дотрагиваться до европейца, повелителя вселенной… Ой, что это такое? Откуда вы? Что вам нужно?
За спиной араба стояло еще двадцать молчаливых силуэтов в бедных плащах из верблюжьей шерсти и чалмах.
— Завы каптан! — угрожающе гикнул араб.
Апопокас, трясясь от страха, полез в княжескую палатку, и через минуту перед арабами предстало искаженное от бешенства лицо его румынского сиятельства.
— Как смеете, псы, — заорал было он, выхватывая револьвер. Но в ту же секунду железные пальцы впились в его руку, обезоружили ее, и князь несколько раз встряхнут, как мешок с песком. Арабы обступили их тесным кольцом. Десятки пар глаз, бездонно-глубоких, устремились на побелевшие лица румын.
— В Бассора караван ходыл двадцать курушей день, — проговорил первый араб спокойным голосом, — араб бижал, араб сох, араб мок, араб защищал, араб день работал, ночь работал, ты давал восемь курушей. Не годытся арабу.
Апопокас и князь переглянулись. Надо было вызвать с другой барки двадцать собственных слуг, везомых от самого Бухареста и воспитанных на остатках княжеских блюд. Евнух незаметно вынул свисток, и резкий свист прозвучал в воздухе.
— Зря это, — по-румынски отозвалась темная фигура, подходя ближе. И Гонореску увидел своего собственного камердинера Цицирку.
— Зря это, ваше сиятельство. Мы, кроме того… — Цицирку крепко откашлялся: — выбрали, между прочим, комитет служащих. Уж простите, ваше сиятельство, но как я буду делегат, должен прямо сказать, что мы их поддерживаем.
Неизвестно, что сделалось бы с фамильной гордостью князя, если бы в эту минуту не выступил его секретарь. Он подмигнул Апопокасу, и взволнованное сиятельство было под ручки уведено в палатку.
Экономические требования слуг и погонщиков выслушаны. Двенадцать дополнительных курушей в день обещаны и по новой абайе — тоже. Но когда обещания пришлось скрепить собственной подписью на бумаге, даже секретарь позеленел от злобы.
— Успокойтесь, ваше сиятельство, — шептал он своему патрону, как только арабы удалились и плоты медленно двинулись дальше, — потерпите до Багдада, не показывайте виду. Дайте мне только добраться до американского консула!
Точь-в-точь таким же шопотом, только несравненно более симпатичным, и из самого симпатичного ротика в мире, — успокаивала на другой барке Минни Гербель встревоженного отца Арениуса.
— Вы видите, батя, нашу тактику. Чего вы волнуетесь? Работа идет, как по маслу.
— Хороша работа, дитя мое, — волновался миссионер.
— Раз уже вы приобрели власть над человеческими душами, не проще ли связать наших мучителей и бежать отсюда всем вместе? Несчастные женщины спаслись бы от позорной участи, вы, дорогое дитя, и маленькая Эллида сохранили бы свою невинность, арабы вернулись бы по домам…
— Фью! — свистнула Минни Гербель: — если бы мы писали французский роман, батя, тогда — дело другое. А зачем же лишать наших погонщиков заработка, а нас самих — такой великолепной возможности?
— Великолепной возможности?
— Ну да, вести подпольную работу в Месопотамии.
С этими словами маленькая комсомолка затянула веселую песенку, подхваченную без слов всем «ковейтским комплектом».
Пастор Арениус умолк и повесил голову. Он делал усилия, чтобы понять эту маленькую венку. Он чувствовал себя одиноким, старым, никому не нужным, покинутым даже самим добрым богом — седовласым богом всех миссионеров и пасторов. Эта молодежь нашла новые законы организации людей и душевных сил. Но молодежь черства, она не знает ни жалости, ни сострадания, ни благоговения к тому, во что вложены надежда и вера тысячелетий…