Международный вагон(Советская авантюрно-фантастическая проза 1920-х гг. Том XX) - Шагинян Мариэтта Сергеевна 2 стр.


— Помалкивай, — промямлил Боб, — я обследую одну половину майора. Бери себе, коли хочешь, другую половину, — и дело с концом.

Между тем шорох в коридоре усилился. Как по волшебству, проснулись и ожили все три пары сыщиков. Раскрыв двери купе, они блестящими глазами следили за тем, что творится, в этот поздний и тихий час, в молчаливом плюшевом раю спального вагона, ритмически укачиваемого ровным ходом поезда. Ни один из них не высовывал головы дальше порога. Едва слышный тягучий скрип дверной филенки заставил их насторожиться: это медленно, медленно раскрывалась дверь занимаемого майором Кавендишем купе. Еще секунда — и оттуда показалась длинная фигура в странном облачении. Сухой и жилистый человек стоял в коридоре, подняв сухой профиль и как бы прислушиваясь к стуку колес. Сероватый блеск его красивых волос, благочестивое выражение глаз, твердый и сжатый рот, даже странная белизна небольших рук, сложенных в каком-то экстазе, — все слилось сейчас в молитвенную, торжественную, необычайную, непонятную позу, заставившую даже самого опытного сыщика вздрогнуть. Человек постоял минуту, глубоко вздохнул, поднял глаза к потолку, и губы его зашевелились. По странной прихоти случая, розовый шелк абажура над электрической лампочкой раздвинулся вдруг от слишком большой струи воздуха из вентилятора, и яркая полоса света пролилась на мгновенье на благородную голову безмолвного человека и его поднятое к небу лицо. Потом он опустил подбородок быстрым жестом служителя церкви, привыкшего к смирению, и немного деревянной походкой проследовал по коридору к своему собственному купе. Острые черные глаза приковались к каждому его шагу. Пара турецких сыщиков перекинулась тихим замечанием:

— Что нужно этой собаке, Мартину Андрью, от аги Кавендиша?

— Пастор ходил увещевать агу…

Как раз в эту минуту, едва не столкнувшись с человеком, названным турецкими сыщиками «пастором Мартином Андрью», красивая турчанка вернулась к себе. Она медленно открыла дверь, вздрогнула, отступила на шаг, — кинулась внутрь, и вдруг дикий, глухой, отчаянный крик ее, исступленный крик ужаса, пронесся по всему коридору, заглушая резкий металлический лязг колес, проносившихся сейчас над знаменитым гаммельштадтским мостом.

Боб Друк и Сорроу отозвались на крик. Шесть сыщиков, с быстротой мобилизованных солдат, выскочили из купе. Кое-кто из пассажиров, прервав зевоту, выглянул в коридор.

Купе майора Кавендиша залито кровью. Кривой нож с крестообразной рукояткой, старинной средневековой формы, какие носились некогда крестоносцами, валяется на столике под окном. Самое окно распахнуто, занавеска разорвана, следы борьбы и кровавых пятен на стекле, на рамке, на плюше дивана, — а самого майора Кавендиша — нигде ни следа.

— Он убит, убит, он выброшен из окна! — глухим, гортанным голосом с сильным иностранным акцентом кричала красавица: — О! Собаки, собаки, вы поплатитесь! Смерть, смерть убийцам аги!

В то же мгновение сластолюбивый Боб Друк, малодушный Боб Друк, обруганный Боб Друк — преобразился. Предоставив Сорроу успокаивать мистрис Кавендиш и пассажиров, он нырнул в купе, как бы не веря своим собственным глазам. Круглое добродушное лицо его стало положительно придурковатым. Обязанности проводника — на первом месте, чорт побери! Знаменитый мост все еще пролетал внизу всей тонкой кружевной инженерией своих крыльев. Проводник быстро закрыл окно, затем запахнул занавеси, тщательно оглядев кровяные пятна. Покуда в коридоре толпилась испуганная и полураздетая публика, он успел нагнуться и заглянуть под диван. Он успел обнаружить там странный и отнюдь не убийственный предмет — голубую тарелку с водой. Кровь на столике была еще свежа, в углублении деревянной обшивки она прочно держалась лужицей, и сюда проводник, воровски оглянувшись на дверь, успел сунуть стеклянную трубочку, забравшую кровь, как берут ее для анализа у больного.

— Ничего нельзя трогать до прихода полиции. Вот уже огоньки Гаммельштадта, — сказал он, выходя в коридор. — Будьте добры, господа, не расходиться и не покидать вагона. Мы люди подчиненные, мы отвечаем за каждый ваш шаг.

Трагедия перешла во вторую стадию, когда любопытство и страх, связанный с приятным чувством личной безопасности, сменяются у пассажиров неприятнейшими спазмами в желудке и оскорбленным самолюбием. Но таковы уже химические рефлексы, возбуждаемые полицией под всеми долготами и широтами. Честная немецкая жандармерия отнюдь не составила исключения. Она действовала сухо и торжественно: она арестовала рыдавшую турчанку. Она запечатала купе. И лишь после этого стала медленно обходить вагон. Обыск не дал никаких результатов. Пассажиры предъявляли паспорта. Три пары сыщиков вынули жетоны. Пастор Мартин Андрью, кротчайший из пассажиров, заслужил даже тихое одобрение полиции ласковой грустью своих манер. Документ, предъявленный им, гласил:

Достопочтенный МАРТИН АНДРЬЮ. 51 год. Миссионер и проповедник слова божия в Белуджистане. С поручением епископа Кентерберийского к Месопотамскому викарию, отцу Арениусу.

И было совершенно понятно, что ласкового и кроткого проповедника не обременили даже обычным вопросом: «не видел ли он чего-нибудь особенного?». Гораздо менее понятным осталось то обстоятельство, впрочем, никем не отмеченное, что ни один из шести сыщиков не сообщил немецким собратьям о таинственном ночном посещении пастором рокового купе, где совершено убийство.

Глава третья

ЧЕЛОВЕК, НА ЧЬИ МОЛИТВЫ ОТЗЫВАЮТСЯ НЕБЕСА

Сторож Крац, получивший сторожевой пункт по правую сторону Гаммелыптадтской пустоши, был человек точный, аккуратный, исправный, непьющий, некурящий, холостой, храбрый, как лев, и уважающий всякое начальство вплоть до печатного расписания поездов. Он был бы идеалом железнодорожного сторожа, если б не маленькая особенность, приключившаяся с ним, по мнению докторов (всегда прибегающих к этому чисто топографическому диагнозу, когда анатомическая и физиологическая природа человека оказывается в полном порядке), на нервной почве. Эта особенность заключалась в невыносимой, всесокрушающей, последовательной и непрерывной, вроде семи дней недели, не успевших дойти до воскресенья и опять начинающих всю музыку с понедельника, — страсти к чесанию. Начнет, например, сторож Крац за ухом, совсем даже не думая, что дело это чревато последствиями, как не думает о последствиях какой-нибудь молодчик, говоря незамужней женщине «здравствуйте». Глядь, пальцы его сами собой перешли из-под уха за воротник, из-за воротника — подмышку, из подмышки — за спину, из-за спины — и пошло, и пошло, а как у сторожа Краца перевалит, наконец, к воскресенью, то есть к пяткам, и он вздохнет с облегчением, вдруг, с неистовой силой, обе руки сами собой поднимутся к уху и начнут там скрести и дергать, доводя его до полного изнеможения.

Эта роковая особенность сводила на нет все совершенства сторожа Краца, причиняя ему в домашней жизни множество неприятностей. Стоило ему, например, поставить перед собой суповую миску, как топографическая неприятность лишала его рабочих рук, и, будучи от природы человеком с воображением, он мог наблюдать с минуты на минуту охлаждение, оцепенение и дезорганизацию собственной похлебки. Но, когда в духов день, проходя вброд речку по служебным надобностям, сторож Крац уронил в нее кошелек, и, прежде чем успел нагнуться, пальцы его полезли прямехонько под шапку, — дело приняло в высшей степени драматический оборот.

Речка со всех ног неслась к мельничному жернову. Кошелек с минуту полежал на камнях, в надежде, что его поднимут. Но, когда этого не случилось, он махнул хвостиком, тихо перевернулся и пошел ко дну, — ни дать, ни взять, как какая-нибудь вобла. Сторож Крац следил за ним отчаянными глазами.

— Десять марок восемнадцать пфеннигов и хорошая брючная пуговица! — бормотал он в бешенстве. — Если считать, что для такого бедного человека, как я, каждая марка все равно, что для богача тысяча, — то клади для круглого счета десять тысяч марок. Доннерветтер, тысяча брючных пуговиц и десять тысяч марок! Понеси я их в банк, разумеется, не в Рейхсбанк, а в Хандельсбанк, у меня бы через пятнадцать лет, через пятнадцать лет, через пятнадцать лет…

Замедление мыслей Краца было вызвано острым припадком топографии между пятым и четвертым ребром, а когда местность пошла на понижение, Крац издал бешеное проклятье: кошелек унесся в водоворот!

Потеря огромного состояния до такой степени потрясла несчастного сторожа, что он бормотал об этом до глубокой ночи, бормотал, зажигая зеленый фонарь и, выходя навстречу константинопольскому экспрессу, бормотал, стоя на ночном ветру, бормотал, когда высоко вверху раздалось знакомое гуденье, дрожанье и колыханье…

— И как подумать, что, если б был у меня хороший пес, он ровнешенько в одну секунду вынес бы его в зубах. Небеса! Десять тысяч сто восемьдесят марок, положенных в Хандельсбанк! Эх, будь у меня пес, будь только у меня хоррр…

— Хоррррр!

Ужасная, ревущая, волосатая масса, страшная, как сто тысяч дьяволов, увеличенных в пропорцию, с какой возрос капитал сторожа Краца, со всей силы обрушилась на него сверху, облапила его и сунула ему за воротник такой огненный шершавый язык, что несчастный сразу потерял сознание.

Когда он пришел в себя, вокруг была полная тишина. Константинопольский экспресс промчался. Круглый электрический шар разбрасывал волны света по страшной Гаммельштадтской пустоши. Сторож Крац сидел на болоте, обеими руками держа огромного тощего пса, косившего на него два красных глаза и дышавшего, как паровой котел.

Сторож Крац дрожащей рукой провел по лбу. Не было никаких сомнений! Небеса существовали, и небеса услышали его молитву. Отныне Крац мог принять полное участие в воскресных беседах, устраивавшихся пастором Питером Вурфом для железнодорожных рабочих, и мог даже самолично сделать доклад.

Он положил руку на мохнатую голову пса, кинул взгляд на небо, вздохнул, увидел там что-то похожее на голубя, точь-в-точь такого, какие выпекаются в кондитерских, с изюмом посредине, и дрожащим голосом произнес:

— Отныне и присно называю тебя «Небодар». Служи мне, как я служил отечеству и расписанию двадцать три года, не считая военного фронта, не женись и носи поноску, даже если тебе приспичит почесаться где-нибудь под хвостом!

С этими словами сторож Крац снял свой собственный кушак, сделал петлю, надел ее на Небодара и тихо повел за собой сверхчеловеческого пса, хромавшего на одну лапу. Придя в сторожку, Крац напоил и накормил его, сделал хорошую подстилку из соломы и войлока, перевязал ему раненую лапу и взглянул на часы. До следующего поезда оставался час с четвертью.

— Мы с тобой успеем вздремнуть, дружище, — ласково пробормотал он Небодару, — ка-ак следует успеем вздремнуть, чего, будучи на небе, ты, должно быть, никогда не…

Тук-тук-тук!

Вот и вздремнул сторож Крац! Среди глубокой ночи в его сторожку постучал и вошел неказистый небольшой человек с трубочкой в зубах, с руками за спиной, с прищуренными глазами, точь-в-точь будто он входил в свой собственный дом, покинутый им с полчаса назад.

Войдя и оглядевшись, незнакомец пыхнул трубочкой и спросил с сильным американским акцентом:

— Сторожевой пост?

— Именно, — угрюмо ответил Крац, видя у незнакомца вымоченные сапоги и брюки в зеленой гаммельштадтской трясине, — ежели вы заблудились, так держитесь грунтовой дороги налево за деревом. Я не обязан махать фонарем никому, кроме поезда.

— Вот уж никто не говорит, что обязаны, — хладнокровно объявил человек, направляясь прямо к огню и обсушивая перед ним сапоги, — больше того, по природе вы не обязаны махать даже поезду. Теплая, хорошая немецкая ночка! Не будь этих чортовых трясин, одно удовольствие прогуляться на мельницу.

Сторож Крац сердито молчал.

— Слушайте-ка, парень, — проговорил незнакомец, меняя тон и поворачиваясь всем корпусом к Крацу, — если хотите получить на выпивку, ответьте-ка в двух словах, — не слышали ли вы чего, когда пролетел константинопольский экспресс?

Сторож Крац меньше всего расположен был ответить на подобный вопрос. Но в эту злополучную минуту небесный пес, вероятно, с непривычки вкушать земной сон, тявкнул и почесался, а пример заразителен. Обе пятерни сторожа полезли прямо за пазуху и в отчаянном припадке самоскребенья бедняга выложил перед незнакомцем все свои тайны.

Он начал с того, что Хандельсбанк дает на два с половиной процента больше, чем Рейхсбанк, и кончил тем, что религия оказалась права, несмотря ни на какую астрономию, а в промежутке уложил историю с речкой, историю с кошельком, историю с водоворотом, историю с собакой и собственную резолюцию насчет всех этих историй, касавшуюся пастора Питера Вурфа с его богопротивным самомнением.

Когда, наконец, Крац высказался до конца, он взглянул на часы, вскрикнул, схватил фонарь, палку, фуражку и потребовал, чтобы незнакомец сопровождал его к Гаммельштадтскому мосту, над которым через семь минут должен пройти берлинский почтовый.

— Идите сами! — равнодушно пробормотал незнакомец, усаживаясь рядышком с Небодаром: — я посторожу вашу избушку.

Сплюнув со злости, Крац побежал к насыпи, дрожавшей в белесоватых полосах электричества. Фонарь засвечен, вдали громыхнуло, огромный стальной гигант затрепетал… как вдруг под самым его нутром, в стальных стропилах, цепях и перемычках мелькнули пятна нескольких фонарей.

Крац дал пройти поезду, издал пронзительный свист и кинулся к мосту. Яркий свет прожектора, направленный на насыпь, обнаружил кучку полицейских с баграми, фонарями, крючками, палками и вилами.

— Не видел ли ты чего-нибудь этакого, когда прошел константинопольский экспресс? — спросил один из полицейских, поворачиваясь к Крацу.

— Решительно ничего, — мрачно ответил Крац, проклиная полицейских в глубине своей души; и с природным недружелюбием ко всему, что вынюхивает, вышаривает, выискивает и выслеживает, он зашагал к сторожке, твердо решив выпроводить незнакомца.

Но, когда он переступил порог, фонарь выпал у него из рук, палка застряла между ногами, а из груди вырвался вопль: чудного, мохнатого Небодара на подстилке не было. Вместо него, там лежал… чорт возьми, там лежал мокрый, скомканный кошелек сторожа Краца с теми самыми десятью тысячами марок, которые теперь надлежало, с обратным мозговым напряжением, — настолько же тягостным, насколько тяжело возвращение из пивной по сравнению со счастливой туда отправкой, — надлежало прокалькулировать: —!екдяроп моксечитемфира монтарбо в!

Глава четвертая

НОЧЬ В ГАММЕЛЬШТАДСКОЙ ТЮРЕМНОЙ КАМЕРЕ

Приближалась минута отхода поезда, когда, наконец полицейские вывели на перрон арестованную мистрис Кавендиш и сняли запрет с вагона. Сотни народа, возбужденные убийством, стерегли их выход. Репортеры ринулись вперед.

Сердце немецкой металлургии, городок Гаммельштадт, даже в этот ночной час страдал нервной индустриальной бессонницей. Жители, в домах, на улицах, на вокзале, — сытые и голодные, от директоров до рабочих металлистов, — на все лады обсуждали происшествие. Стало известно, что в ту же ночь, на дне мрачного болотца, в самом начале железнодорожного моста, под балками и стропилами, отыскалось, наконец, тело несчастного майора, превращенное, однакоже, в такую кровавую кашу, что не только его, но даже и его одежду признать в этом хаосе кровяных сгустков, хрящей, костей, тряпок, лоскутьев и грязи было совершенно невозможно. Трясина еще более рассосала майора, превратив его воинственные останки в паштет. Понятно, что испуганная полиция энергично уцепилась за жену майора, чтоб сложить возможную ответственность за это несчастье с многострадальных немецких плеч на английские.

Мистрис Кавендиш, накинув чадру на халатик, заплаканная, растрепанная, среди глубокой ночи уселась в тюремную карету и была доставлена в тюрьму, несмотря на все свои стоны и протесты. Тюремное начальство проявило изысканную вежливость. Оно не подвергло обыску ни ее, ни ее вещи, рассыпалось в извинениях, прислало холодный ужин, но даже начальство не могло сделать для бедной новобрачной главного, что хоть немного успокоило бы ее нервы: отвести ей отдельную камеру.

Назад Дальше