Так и подмывало сказать ей: а вот завтра кое-что увидишь. Нет, – и он сделал бы вид, что раздумывает над окончательным решением, – нет, послезавтра. Она спросила бы с равнодушным видом: что увидишь?
Такое, ответил бы он, что ты никогда в жизни не видела.
Тут она перестала бы притворяться. Что ты задумал? Скажи мне одной! – вскричала бы она.
Сама увидишь.
Нос подумал, что, пожалуй, стоило бы предупредить её в последний момент, но как это сделать? На уроке он отпросился в уборную, чтобы провести последнюю рекогносцировку. Тут он понял, что риск всё же велик. Он засёк время на больших часах, висевших в коридоре, спустился, поднялся, вся операция должна была занять от пяти до семи минут. Когда прозвенел последний звонок, он подошёл к классной руководительнице, держась за щеку, и предупредил, что завтра, наверное, не придёт в школу. Зубной врач положил ему мышьяк, чтобы убить нерв, но боль становится всё сильней, он даже не знает, дотерпит ли он до завтра. Она подозрительно взглянула на него, принесёшь, сказала она, справку от доктора.
Жди, думал мальчик, тебе она всё равно уже не понадобится.
Но Осколкину всё-таки надо было предупредить. Он догнал её. «Слушай, – сказал он. – Только поклянись, что никому не скажешь. Клянёшься?»
Она воззрилась на него, сделав круглые глаза.
«Клянёшься?» – спросил Нос.
«И не подумаю, – сказала она презрительно, – чего это я буду клясться».
«Ну, не хочешь, как хочешь».
«Сначала скажи».
«Дура. Это в твоих интересах».
«А в чём дело?»
«Я завтра не приду», – сказал Нос, подумав.
«Ну и что?»
«Мне к зубному надо. Он мне мышьяк положил, сволочь».
Несколько времени шли молча. У поворота она сказала: «Ну, я пошла».
«Ты тоже завтра не приходи», – сказал мальчик.
«Чего это?»
«Я говорю, не приходи, поняла? Сиди дома. Вопросов не задавать».
И он зашагал прочь.
Он расстрелял взбунтовавшуюся команду и приказал сжечь мятежное судно. Дождавшись весны, он вышел на оставшихся трёх кораблях из устья Параны и двинулся на юг, не теряя из виду берег, в уверенности, что найдёт проход к океану, и в самом деле достиг пролива, и дал ему своё имя. И когда, наконец, после долгих блужданий, под неусыпным надзором враждебных плёмен, засевших в ущельях, корабли Фернандо Магеллана прошли сквозь пролив, перед ними открылся спокойный, бескрайний океан.
Мальчик вышел из дому раньше обычного времени, с портфелем и мешком, в котором лежали физкультурные тапочки, во избежание дорожных инцидентов сразу выбрал окольный путь, вышел к Чистым прудам, пересёк трамвайную линию, побродил по дорожкам безлюдного бульвара, несколько позже его можно было увидеть перед особняком латвийского посольства, он стоял, любуясь замысловатым гербом на дверях. Было всё ещё рано. В половине девятого он оказался на задворках, отсюда было слышно, как в школе прозвенел звонок. Ошалелый школьный звонок, одно из худших воспоминаний жизни. Нос прошёл, держась у самой стены, к низкой железной двери и спустился в подвал. Чувство времени руководило им, как если бы в мозгу у него работал хронометр; в восемь часов сорок пять минут он прикрыл за собой дверь подвала и стоял в самодельной маске, которая завязывалась сзади верёвочкой, на площадке перед лестницей, прислушиваясь к звукам наверху. Некто, его направлявший, инстинкт-хронометр, подал сигнал, и тотчас Нос пошёл вверх по ступенькам, держа в одной руке плетёную бутыль, в другой портфель и мешок с тапочками, и выглянул в коридор, после чего сложил свои вещи на пол и облил их. Всё так же спокойно, с ровно и точно работающим механизмом в мозгу, он шёл, наклонив бутыль, по коридору, пока не кончился керосин. С бутылью нечего было делать, он оставил её на подоконнике. Затем он вернулся к чёрному ходу, вынул заранее приготовленный бумажный жгут, чиркнул спичкой и, швырнув жгут в коридор, бросился вниз по лестнице в подвал, сорвал с лица маску, выскочил наружу, не теряя времени, чтобы не про-пустить волшебное зрелище, обогнул квартал; несколько минут спустя он чинно шагал обычным своим путём со стороны Кривого переулка к воротам школы.
Тут его постигло великое разочарование. Ничего не было. Ничего не происходило, окна школы блестели на солнце, подъехал с урчанием грузовик, шофёр высунулся из дверцы, кто-то там отворял створы ворот и пререкался с водителем. Издалека послышалась сирена. Нос вгляделся и чуть не завопил благим матом от радости: в окнах первого этажа дрожало пламя! Сразу в нескольких окнах, и там, и здесь. Ему хотелось прыгать, плясать. Вместо этого он стоял на тротуаре, на противоположной стороне, и, слегка прищурившись, с каменным лицом наблюдал за происходящим. Горел весь нижний этаж, и, значит, им всем на втором и на третьем уже не спастись. Посыпались стёкла, кто-то выбежал из подъезда, люди метались по двору, красная пожарная машина никак не могла въехать, грузовик толчками выдвигался из ворот, вторая машина стояла посреди переулка, пожарные разматывали шланг. Между тем густой чёрный дым валил из окон второго этажа. Толпа обступила мальчика, он протиснулся вперёд, милиционеры оттесняли зевак с мостовой, вой сирен заставил всех повернуться. В конце переулка из-за угла вывернули ещё две машины. Санитары с носилками проталкивались между людьми в касках и брезентовых робах, чей-то начальственный голос командовал в мегафон. Нос выбрался из толпы. Он шагал, сунув руки в карманы, перешёл трамвайную линию, миновал бульвар, шествовал по Покровке, шёл без всякой цели, глядя перед собой, сумрачный, одинокий, как адмирал, свободный, не нужный никому и ни в ком не нуждающийся.
Папа. Самфильм. Если завтра война
Утро, я всё ещё в постели, папа стоит на цыпочках, поправляя галстук перед маленьким, в виде сердечка, зеркальцем, вставленным в дверцу шкафа, пьёт чай в соседней комнате и уходит на службу. Я вскакиваю с кровати.
Папа приносил рулоны бумаги – вероятно, обрезки больших типографских рулонов. Я усаживался перед столиком, с которого убирали швейную машину, и рисовал на длинной ленте фильмы – производство киностудии «Самфильм». Мог ли я представить себе, что это название предрекает другое самодельное изобретение, Самиздат? Шёл 1938 год, мне было десять лет, мамы уже четыре года не было в живых.
Первый фильм открывался кадром с фирменным изображением кремлёвской башни со звездой, далее, как полагалось, следовала реклама; покупайте соус «Соя Кабуль» и «Соя Восток». Этот соус я никогда не пробовал, его назначение было неизвестно.
Первенец студии был немой фильм на актуальную тему – о будущей войне. В кадре между двумя вертикальными разделительными линиями изображена московская улица. Идут прохожие. На углу дома, похожего на наш дом в Большом Козловском, громкоговоритель. Титры: «Граждане, внимание! Соседняя империя объявила нам войну».
Киностудия выпустила приключенческий фильм «Загадочный портрет» с каким-то путаным сюжетом, который я не помню, а затем, под впечатлением от «Рассказов о Мировой войне», замечательной книги, которая запомнилась на всю жизнь, появилась картина под названием «Верденская мельница» – о многомесячном сражении 1916 года на Западном фронте, которое унесло один миллион солдат, французов и немцев. На стене было вывешено объявление о новом фильме.
К рабочему креслу без спинки подвязан картонный экран с двумя вертикальными прорезями. Режиссёр, он же оператор, сидит на коленях позади, на сиденье кресла и протягивает киноленту через прорези. Перед экраном на стопке толстых книг горит свеча. Свет в комнате потушен, окна занавешены гардинами. Это был кинозал. Зрители – папа и домработница Настя.
Пансофия
Из воспоминаний юности
В 1831 году, в первых числах января в Веймаре восьмидесятилетний Гёте завершает последний акт 2-й части «Фауста». Горная и лесистая местность. В ущельях, на уступах скал прячутся кельи святых отшельников. Сhorus mysticus, мистический хор, поёт:
Пастернак переводит:
Замечательное переложение. Но, конечно, не передающее глубину и таинственность, и волшебную музыку оригинала.
Всё преходящее есть лишь подобие. В одном из фрагментов Новалиса черты лица сравниваются со строением тела. Адам Кадмон, первочеловек в учении еврейской Каббалы, есть как бы некая партитура или предварение Вселенной. Уподобление человека миру, микрокосма макрокосму, – фундаментальная идея пансофии, или всеобъемлющего знания, о котором грезило позднее Средневековье. Завладеть этим знанием жаждет доктор Фауст.
Я подумал о том, что залогом или общим знаменателем этих сближений является красота. Изумление перед зрелищем совершенства и красоты мироздания, Гармония Мира, как озаглавил свой главный труд Кеплер, – вот что их породило. Однажды мне пришло в голову написать о красоте художественной прозы. С чем её можно сравнить? Будет непростительным упущением – коль скоро мы вторглись в область полуфилософских, полумифологических материй – не упомянуть красоту женщины.
Совершенная проза, идёт ли речь о платоновой, написанной на исходе IV века «Апологии Сократа», о латинской прозе Золотого века и её учениках, французах века Светочей, о «Герое нашего времени», «Пиковой Даме» или «Египетских ночах», о повестях и рассказах Чехова, о Флобере и Борхесе, – не довольно ли этих примеров? – совершенная проза по праву может быть уподоблена женщине, гармонической завершённости её форм и линий – красоте, которая выдаёт безупречный художественный вкус Творца. Музыка совершенной прозы утоляет горечь жизни, скрашивает одиночество и опровергает роковую безысходность хайдеггеровского бытия-к-смерти.
Взгляни на иероглиф Маленький роман
Как океан объемлет шар земной…
I
Визит
Нижеследующий рассказ есть, собственно, отчёт о поездке для моих друзей в город детства, и ничего более; постараюсь обойтись без беллетристических украшений, но меня смущает одно обстоятельство, рискующее подорвать доверие к автору. Рассказ этот настолько же объективен, насколько и «субъективен» – именно это, мне кажется, гарантирует его достоверность. Поясню, что я имею в виду.
Стихотворение Тютчева, я думаю, помнят все:
Нам нелегко признать равноправие двух сторон нашего бытия. Пробуждаясь, мы с растущим недоверием провожаем плавающие в мозгу хлопья ночных сновидений, здравый смысл напоминает, что мы вернулись из мира фантазий в реальный мир. Но с тем же правом можно усомниться в приоритете дневной действительности, глядя на неё из бастионов сна. Если мы отсюда смотрим на сон как на нечто призрачное, то сон, в свою очередь, взирает на нас оттуда, и мнимой оказывается реальность дня.
Мысль эта стара как мир. Что же мешает нам сделать окончательный выбор? Постоянство яви и эфемерность сновидений, отвечает Паскаль. Если бы королю каждую ночь снилось, что он бедный ремесленник, а ремесленнику – что он король, они не сумели бы отличить грёзу от действительности. Если бы философ превратился во сне в махаона, говорит китайская мудрость, а махаону приснилось, что он философ, они не смогли бы решить, кто они на самом деле. Но довольно об этом; перейдём к делу.
Начну с начала, с того момента, когда, пройдя паспортный контроль, я двинулся к выходу и поискал глазами в толпе встречающих человека с картонкой, на которой должно было стоять моё имя. Прошло полчаса, прошёл час. Один за другим приземлялись самолёты, выходили новые пассажиры, сменялись ожидающие, человек с картонкой не появился. Я увидел в этом дурное предзнаменование. Пришлось взять такси. Сумерки сгустились. Ехали сперва довольно быстро, затем, по мере того, как огни столицы обступали нас всё гуще, движение замедлилось, шофёр едва выгребал в потопе машин. Поздно вечером добрались до гостиницы.
Новые впечатления ожидали на каждом шагу. Шутка ли, столько лет я не был в этом городе. Не могу сказать, чтобы я жаждал вернуться: все нити, казалось мне, давно оборваны. Известие было для меня полной неожиданностью. Видите ли, я всегда думал, что для того, чтобы о нас вспомнили, – если это вообще когда-либо произойдёт, – нам надо умереть. Только это условие может подарить моим сочинениям шанс возбудить сочувственный интерес на родине. Я, однако, всё ещё жив. Назавтра предстоит церемония возложения лаврового венка на мою облысевшую голову.
Мальчик потащил наверх мой чемодан. Гостиница, двухэтажное, старое, но перестроенное здание с замысловатой вывеской, находилась в самом сердце города, на улице, чьё название воскрешает память о храме Покрова Богородицы. Смутно помню эту церковь, она была снесена или, по крайней мере, порушена, но сейчас вновь возвышается, отстроенная и расписанная, как палехская шкатулка. Трамвайная линия давно уничтожена. Лялин переулок был рядом, чуть подальше остатки Бульварного кольца пересекали улицу. Направо, если стать лицом к Садовому кольцу, Покровский бульвар; налево – Чистые Пруды; город-палимпсест всё ещё хранил следы старинной планировки.
Внутри моя гостиница оказалась много вместительней, чем показалось снаружи. Путаница лестниц, ведущих то вверх, то вниз, переходов с зеркалами, откуда навстречу поднимается загадочный двойник. Войдя в номер, я сбросил одежду и через несколько минут уже спал.
После завтрака оставалось свободное время, я вышел пройтись. Но разгуливать здесь не так просто. Я очутился в городе, охваченном перманентной лихорадкой. Привычная теснота теперь достигла наивозможной степени. Как и накануне, улицу запрудили машины, угрюмые толпы колыхались на узких тротуарах. Вас могли запросто сбить с ног. Самый воздух содержал, вместе с выхлопными газами, некую субстанцию, от которой кружилась голова и путались мысли. Меня вынесло к бывшему Земляному Валу. Я говорю: бывшему, оттого что здесь мало что можно было узнать. Исчез кинотеатр, исчезли домики и лавчонки моего детства, вместо них воздвиглись многоэтажные сооружения, огромные рекламные щиты взывали к небесам на непонятном языке. Столица, ослепительно новая, напоминала разодетую в пух и прах старуху, у которой под париком спрятаны седые космы, под густым слоем румян – глубокие морщины Несколько времени погодя я вынырнул в переулке, по которому некогда ходил в школу. Здесь было спокойней. А вот и Юсуповский сад, кованные чугунные листья высокой ограды, сиротливые деревья и причудливый дворец. Большой Козловский – ещё немного пройти, окна нашего дома. Мне пора было возвращаться.