— Мы ждем гостя, — продолжал наш герой, обращаясь снова в пространство, как бы и ни к кому. — Наконец он входит к нам. Мы все встаем, потому что невозможно сидеть, когда он входит. Сам он невысок, кряжист, армейский полковничий мундир ладно сидит на нем. Глаза холодны и глубоки. Движения размеренны. Он садится в кресло и сидит, ровно Бонапарт, ногу чуть вытянул…
— Кто же он? — спросил ротмистр хрипло.
Но Авросимов не отозвался. Распаленное воображение безумствовало. Теперь он совсем явственно видел все, что воображал, а попутчики его нисколько не заботили. Они сидели, вытянув длинные шеи и раскрыв глаза. Авросимов даже позабыл, что он в санях, и какая печальная миссия ему предстоит, но видел, как он подошел к таинственному незнакомцу, на ходу оправляя свой майорский мундир, и сказал ему, словно век уже целый был с ним близок:
— Судьба не часто балует нас встречами.
— Полноте, — улыбнулся полковник, — с нашими-то заботами в наш век можно ли видеться чаще? Господа, — обратился он к остальным, — мы все продрогли с дороги, не выпить ли нам чего?
— Пусть ротмистр распорядится, — сказал Заикин.
Покуда люди по приказанию ротмистра подавали, приехавшие уселись поплотнее.
— Я было согласился с вашими республиканскими воззрениями, — сказал подпоручик полковнику, — но мысль об непременном цареубийстве столь для меня ужасна, что она меня от вас отдаляет.
— Какая же республика, коли жив монарх, пусть даже бывший? — жестко отпарировал полковник. — Что это вы? Да разве вас кто силой тащил к нам? Вот ротмистр Слепцов полный наш антагонист, так что ж из того? Я могу уважать врагов.
— Какой я враг, — засмеялся ротмистр, — я может быть, более друг, чем вы предполагаете… Я хочу вас предостеречь от неверного шага, но понятия благородства мне не чужды. Я выдавать не способен, господа, я просто вас арестовываю. Я даже понимаю ваш пафос, вы где-то там по-своему правы, и все-таки, господа, когда час ударит… Вы понимаете?.. Но пока вы в моем доме, прошу, господа, откушать.
Аромат гвоздики почему-то распространился по комнате. Все потянулись к бокалам и с наслаждением отхлебнули.
— Вот видите, — сказал ротмистр, — как хорошо мы сидим в тепле и наслаждаемся беседой и вином, а ведь осуществись ваши планы, господин полковник, и ничего этого уже не будет, а будет холод, кровь и братоубийство.
— Вздор какой, — засмеялся подпоручик, — просто вино и другие прелести тогда будут для всех.
— Это вот и есть вздор, — сказал ротмистр, — ибо всем всего никогда не может хватить. Так не бывает. Это же не сказка какая-нибудь. Да и зачем простому человеку то, что привычно нам?
— Ах, не в этом дело, — сказал подпоручик. — Но когда наступит народное правление, тогда один не будет унижать других, тогда наступит расцвет искусств…
— Позвольте, — засмеялся ротмистр, — но народное правление— это ведь тоже власть, а власть, господа, шутить не любит. Сегодня одним плохо, а завтра — другим. Какой же резон в ваших словах?
— Короче говоря, вы исповедуете рабство, — сказал полковник, — но это анахронизм…
— А кто доказал сие? — снова усмехнулся ротмистр.
— Это очевидно, — сказал полковник.
— Нет, нет, — вмешался Авросимов, — я не вижу ни у одного из вас резона, не вижу.
— Значит, вы утверждаете, что республика не может быть без цареубийства? — спросил подпоручик полковника. — Вы настаиваете?
— Это не главное, — ответил тот. — Почему вы все время это помните? Вы же поклялись освободить отечество?
— Да, но он присягнул царю, — сказал ротмистр.
— Не беспокойтесь, господин подпоручик, — мрачно усмехнулся полковник, — думайте об избавлении родины от рабства. Царя я беру на себя…
…В этот момент кибитку тряхнуло. Это словно подстегнуло усталых коней, они понеслись пуще, а Авросимов прекратил свои фантазии.
— Кто же этот полковник? — спросил ротмистр упавшим голосом.
— Я знаю, — сказал подпоручик. — Но выдумки вашей хватило не на много, сударь.
— Отчего же? — сказал ротмистр Слепцов. — Ротмистр Слепцов в вашем повествовании выглядит вполне благопристойно. Хотя, что касается таинственного полковника, я-то догадываюсь, сударь, кого вы имеете в виду, это не вполне соответствует истине, уж поверьте.
В этот момент кибитка стала, послышались хриплые голоса, в окошечко виднелась ямская изба, и на утоптанном снегу золотилась раскиданная солома… Пришла пора смены усталых лошадей.
— Поскучайте-ка, господа, — сказал ротмистр и выбрался наружу.
Авросимову совсем было показалось их путешествие мирным, и он готов был фантазировать и дальше, поскольку это доставляло удовольствие его попутчикам, но тут, не успел ротмистр выйти, как тотчас немолодой жандармский унтер, ехавший в задней кибитке, оказался у распахнутой дверцы и полез внутрь, и уселся рядом с Заикиным.
Наш герой как бы очнулся, ибо это напомнило ему о цели их путешествия, что тюрьма не спит, бодрствует. И тут он взглянул на подпоручика. Тот сидел с печальной усмешкой на устах, словно знал наперед, как все случится, хотя, может, и в самом деле знал.
«Вот как наяву-то жестоко все, — подумал Авросимов. — Сидит унтер, будто его кто врыл сюда, и хоть ты убейся, — с места не сойдет, и жилы у тебя вытянет, коли ему велят… А кто он? А он мой соплеменник, брат мой…»
— Хороший день нынче, — обратился к унтеру Авросимов. — Что за охота в кибитке сидеть? Шли бы погуляли.
— Ваше высокоблагородие, — раздельно произнес унтер, — мы уж вернемся — нагуляемся. Нынче нам нельзя-с.
— Простыть боитесь? — спросил наш герой.
— А как же-с, — засмеялся унтер, довольный, что с ним молодой рыжий в пышной шубе господин ведет беседу. — У нас простужаться никак невозможно, — и одними глазами указал на подпоручика, который словно и не слышал этого разговора. — Я бы и рад прогуляться, да ведь простынешь, — он засмеялся вновь. — Мне перед отъездом строго-настрого велели, мол, гляди, Кузьмин, ежели простынешь!.. Мол, лучше обратно не вертайся — лечить зачнем.
— А больно лечут?
— Ох, и не спрашивайте лучше, ваше высокоблагородие, аж до самых печенок, и не встанешь опосля…
Так что лучше я в тепле посижу.
— А зачем же, Кузьмин, так больно-то? — спросил Авросимов, начиная испытывать раздражение и не понимая, отчего оно в нем вдруг пробудилось. — А может, это хорошо, Кузьмин, что так лечут? Может, без этого нельзя?
— Без этого знамо нельзя, — уже не улыбаясь сказал унтер. — Кабы можно было — не лечили. Да я этого избегну.
— А ты сам-то, Кузьмин, других лечил?
— А как же, ваше высокоблагородие, бывало-с.
У меня рука верная.
Тут подпоручик резко оборотился к нему. Унтер засмеялся.
— У меня рука верная, — повторил он.
— А не совестно вам рассказывать о своих злодействах? — с гневом спросил Заикин, весь бледнея.
— Так что, ваше высокоблагородие, — подмигнул унтер Авросимову, — как надобность будет, вы не сумлевайтесь: у меня рука верная.
Авросимову захотелось вскочить наподобие медведя и взмахнуть руками, чтобы унтер, прошибив дверцу, летел в снег, и глядеть, как он там будет извиваться, но следующий вопрос подпоручика остановил его.
— Неужто вам так лестны ваши обязанности? — спросил Заикин.
Унтер успел только подмигнуть Авросимову, как дверца распахнулась, и ротмистр Слепцов, румяный и счастливый, предстал пред ними.
— Ну-с, — сказал он, — можно и отправляться.
Тут унтер начал покорно выбираться вон, чтобы уступить место ротмистру, и Авросимов глядел на его напрягшуюся шею, пока он медленно сползал с сидения и протискивался в дверцу, и сердце нашего героя сильно скакнуло в груди, ударилось обо что-то, и он ринулся к выходу… От сильного его толчка унтер рухнул в придорожный снег, распластавшись, и наш герой заторопился следом, будучи не в силах удержаться в кибитке.
— Ба, — засмеялся Слепцов, — что за оказия!
— Ноги размять, — сказал Авросимов. — А ты что же это падаешь, любезный друг? — обратился он к унтеру, который наконец поднялся.
— Ваше высокоблагородие меня толкнули-с маленько, — сказал тот, стряхивая с шинели снег и недобро доглядывая на нашего героя.
— Пьян ты? — спросил, смеясь, Слепцов. — Ступай на место!
Жандарм заковылял к своей кибитке. Золотая соломинка пересекала его спину.
Первое время они ехали молча.
Подпоручик, бывший свидетелем странной сцены, разыгравшейся перед ним, изредка взглядывал на Авросимова; ротмистр, вспомнив о дорожных фантазиях нашего героя, вдруг поник лицом, глаза его сделались печальны и настороженны, счастливое выражение исчезло.
Что же касается нашего героя, то он попросту спал или делал вид, что спит, во всяком случае глаза его были закрыты, голова откинута, а щеки терялись в густом приподнятом воротнике.
И все-таки он не спал, а, полный случившимся, заново все это переживал и изредка поглядывал синим своим торопливым глазом на бедного подпоручика, лишенного даже права постоять за себя.
Тут перед нашим героем возникла давняя сцена в злополучном флигеле, когда прекрасные его, Авросимова, друзья и Сереженька покойный ныне, допытывались у капитана, как же это он смел даму оскорбить, хотя он никакой дамы (вот крест святой) не оскорблял, а посему дергался в разные стороны, не спуская взора с желтой ладони Бутурлина. И вот, вспомнив эту историю, наш герой, конечно, мог преспокойно двинуть псу по его напрягшейся шее, а после спрашивать, что, мол, случилось, и полезть обратно в кибитку, недоуменно пожимая плечами, то есть он так и поступил, да удар был слишком вял (вот жалость!), так, толчок какой-то.
— Простите, господин подпоручик, — вдруг сказал ротмистр, — я вынужден был приказать унтеру занять мое место на время стоянки, хотя сие вовсе не указывает на мое к нам недоверие, а просто инструкция…
— Да уж пожалуйста, — откликнулся Заикин, не поворачивая головы, — поступайте, как знаете, сударь.
— Но вы не должны на меня быть в претензии, ей богу… Давайте-ка обо всем забудем, а попросим господина Авросимова продолжить свои фантазии, а там, глядишь, и моя Колупановка вывернется.
— Эээ, — сказал Авросимов, — я и придумать больше ничего не могу. Ведь вот как стройно всё получалось, а тут не могу да и только. А вы, господин ротмистр, стало быть, и мне не доверяете, ежели считаете долгом своим жандарма…
— Да что вы, господь с вами, — обиделся Слепцов. — Но видите ли, какая штука. Ежели, предположим, преступнику вздумается бежать, и он, ваш пистолет отобрав, вам же его в лоб и уставит, вы ведь, милостивый государь, руки вскинете и все тут, верно?
— А жандарм? — усмехнулся наш герой.
— А жандарм, сударь, при исполнении служебных обязанностей и рук подымать не смеет, а ежели и подымет, так чтобы на преступника накинуться…
В этом ответе ротмистра было ровно столько резону, чтобы не возражать, а только глянуть краем глаза на подпоручика, которого так открыто именовали преступником.
Ах, милостивый государь, мы всегда беспомощны, когда правы, ибо неправота лихорадочно обзаводится доказательствами, и она тут же все это вывалит вам, и вы отступите, ибо она свое дело знает, а правота об том не заботится: мол, ежели я правота, так и без всего всем ясно, что я правота. Вот так.
Наконец, как снова поменяли лошадей, и уже другой молоденький жандарм насиделся в кибитке вместо унтера Кузьмина, они снова тронулись, Авросимов почувствовал, что голод его истерзает и холод замучает, а каково-то подпоручику в его шинелишке?
Ротмистр, словно услыхал его размышления, а может, и его проняло холодом да голодом, но он первым нарушил длительное молчание и сказал подпоручику:
— Вы простите, сударь, что я так долго не распоряжаюсь покормить вас. Ежели на пути так мы время потеряем, а уж доберемся до Колупановки, там вам будет все, чего ни пожелаете, ей-богу.
— Да я уж терплю, — улыбнулся Заикин, — Мне другого исхода теперь нет.
Поверите ли, как это ужасно, когда человек улыбается, произнося горькие слова!
И наш герой об этом же подумал, и снова волна сочувствия к подпоручику и расположения к ротмистру окатила его.
«А ведь он мог бы и не извиняться, — подумал Авросимов, — а он вот извиняется».
Так они ехали. День, как это говорится, миновал, и веселое да недолгое северное солнце закатилось, только краешек его багровый еще маячил над лесом, отчего сосны да ели протянули длинные тени, синие и неподвижные. И вот тогда, когда мучения голода и молчания, и всяких мыслей достигли уже предела, кибитка скользнула в лес, вынырнула затем, и перед путниками открылась восхитительная картина. Тракт серебрящейся змеей уходил вниз, к застывшей реке, за которой снова начинался взгорок. На том взгорке, в зимнем саду расположилась белая усадьба, и восемь колонн отчетливо вырисовывались в сумерках, а за усадьбой, за садом, тянулась Колупановка, переваливаясь с пригорка на пригорок, будто старая баба с коромыслом.
Вожделенные тепло и сытость были теперь рукой подать, но смутное ощущение тревоги, уже знакомое, пропавшее было на солнышке, снова шевельнулось в душе нашего героя. Словно мохнатая серая птица неизвестного имени, затаившаяся и бесстрастная, висела она над ним, и при виде этой птицы сердце тотчас начинало колотиться о ребра, и чей-то печальный голос все звал да звал непонятно кого, и откуда, и зачем, но так настойчиво и невыносимо. И наш герой делал невероятные усилия, чтобы отогнать эту птицу и не слышать этого зова, и на какое-то время это ему удавалось, как вдруг снова сквозь сумерки, сквозь лес пробивался этот зов, и серая ночная тень, а может, и не тень, а так нечто, нависало над ним.
— Господа, — сказал ротмистр Слепцов, — мне, господа, очень по душе пришлись ваши фантазии, — и он кивнул нашему герою. — Давайте же сделаем вид, что нет перед нами этой печальной цели, что мы просто завернули сюда для отдыха, и все мы равны.
— Мне все равно, — не поднимая головы, отозвался подпоручик. — Поступайте, как сочтете нужным.
— Вот и славно, — обрадовался Слепцов. — Я жандармов отправлю в деревню, чтобы они нам глаза не мозолили, да велю им молчать обо всем. Мы славно отдохнем, господа.
Будто услыхав слова об отдыхе, кибитка ринулась с пригорка, пересекла реку по синему льду и заскрипела по садовой аллее. Вот и усадьба. Вот и крыльцо под снегом. И точно: молчаливая дворня застыла на том крыльце. Кибитка остановилась. Ротмистр распахнул дверцы. Его радостно заприветствовали, и это разлило по всему телу нашего героя умиротворение и предвестье покоя. И даже зов смолк.
По всему, дом этот был построен недавно, всего в конце прошлого века, но как-то быстро обветшал; видимо, сырость и ветры, дующие на взгорке, решительно творили свое дело, так что колонны облупились, а в широких и гостеприимных сенях паркет кое-где вздыбился и отстал, так что руке доброго и неумелого деревенского мастера пришлось там и сям оставить следы своего мастерства в виде желтых сосновых заплат, прочных, но грубых.
Правда, этого никто толком и не замечал из приехавших, ибо челядь так искренне радовалась приезду барина, а путники так сильно продрогли и оголодали, что обволокшее их тепло и пробивающиеся с кухни нехитрые и здоровые ароматы приятно закружили головы.
— А вот и Дуняша, — громко провозгласил ротмистр, — хозяйка сего гнезда, — и указал рукой на черноглазую вострушку, которая, вспыхнув вся от радости и смущения, загородилась концом белого платка.
— Милости просим, — пропела она из-за этого своего прикрытия.
— А что, Дуняша, чем ты нас побалуешь? — спросил ротмистр, скидывая шинель и знаком приглашая попутчиков последовать его примеру.
— Чем же вас баловать, свет вы наш? — пропела Дуняша, уже не таясь.
Авросимов глянул на подпоручика. Тот стоял в стороне, уже без шинели, и если бы не небритые щеки, можно было бы подумать, что он и впрямь прикатил сюда в гости, а завтра, на заре, помчится обратно к Настеньке своей или еще к кому, ибо у всякого есть к кому торопиться.
— Будто ты и не знаешь, чего я люблю, — засмеялся ротмистр. — И гостям моим будет любопытно.