Жилаю щастя. Афтор (сборник) - Рубина Дина Ильинична


Дина Рубина

* * *

Предисловие

От первого лица

1

Эти странные картинки «за жизнь», торопливые картинки из записной книжки, которые – считала я – и права быть опубликованными не имеют, возникли так давно, что, называя год и обстоятельства, я обязана кое-что обстоятельно пояснить. Время было такое: 90-й год, судьбоносный для моей семьи, – год эмиграции и… первой войны в Персидском заливе, когда объектом агрессии иракского диктатора Саддама Хусейна стал не только соседний Кувейт, но и расположенный за тысячи километров и не причастный к конфликту Израиль. (Тогда мы еще не знали, что для агрессии против Израиля вовсе не обязательно, чтобы он был к чему-то причастен, и думали, что это недоразумение большой политики.)

Мы приземлились в аэропорту Бен-Гурион – крошечной частью того миллиона, который обрушился на Израиль, – очумевшие, ног под собой не чуявшие. Получили каждый по противогазу (надо было внимательно слушать солдатика, едва соединявшего пять русских слов, как пользоваться этим сооружением: как натягивать, застегивать, как не задохнуться… Борис бодро сказал: «Ни черта не изменилось, все, как у нас в армии!»)…

И с четырьмя этими противогазами мы начали новую жизнь в новой стране. Сняли квартиру на последнем этаже (опять Борис и так же бодро: «поближе к бомбам!»), обклеили по инструкции окна, загерметизировали одну из комнат. И каждую ночь по сигналу воздушной тревоги напяливали противогазы на детей, на себя и пережидали очередную порцию этой увлекательной новой жизни.

Кажется, недели через две мне позвонили из Москвы. Это был мой давний знакомый, редактор газеты «Иностранец».

– Дина, – сказал он оживленно, – мы вот тут подумали и хотим предложить вам написать для нашего издания серию очерков об Израиле.

Я засмеялась:

– Вы с ума сошли. Какие очерки? Я ничего не знаю об этой стране. Сижу дома, каждую ночь надеваю противогаз. Вот, из окна наблюдаю, как странный человек в черном лапсердаке и черной шляпе, с развевающимися локонами вдоль щек наяривает на велосипеде. Языка местного не понимаю. Слышала только слово «бэседэр», но не знаю, что оно означает.

– Так это же замечательно! – завопили в трубке. – Это чистый эксперимент! Вот и напишите про то, как вы сидите в противогазе, как едет на велосипеде странный человек в шляпе и лапсердаке, как вы ни черта не знаете и ничегошеньки не понимаете в новой жизни! И постепенно мы вместе с вами начнем что-то в ней понимать.

Я положила трубку и задумалась… Не сразу, конечно, но месяца через полтора, когда закончилась эта странная война и мы сложили противогазы в коробки и поставили их на антресоль, когда я вышла из дома и села в автобус номер тридцать пять, следующий в центр Иерусалима… когда внутри, как бывает у писателя, что-то щелкнуло и я увидела лица, старые столбы, базарные ряды, а главное – моих новых удивительных соотечественников… – тогда я задумалась по-настоящему о предложении моего приятеля из «Иностранца». Я ведь и была здесь той самой иностранкой, пока лишь иностранкой, говорящей на совсем ином языке. И жизнь этого общества, описанная моим языком странного пришельца, как раз и могла быть интересной для российских читателей.

Как сейчас помню, первый ряд картинок, который мне пришло в голову назвать легким и необязательным словом «эссе», назывался «Иерусалимский автобус»… Этот самый ряд картинок, сопровожденный вполне банальными рассуждениями, был встречен с каким-то неистовым восторгом и вызвал шквал писем в редакцию. Это меня ободрило, и я застрочила, тем более что жизнь продолжалась, впечатлений прибавлялось… Впечатлений обо всем: о здешних детях, здешних взрослых, о транспорте, о магазинах, о политике, об образовании… – обо всем, что окружает человека нового, явившегося из совсем другого мира.

Так подряд несколько лет я и писала разные эссе, все больше вникая в свою собственную новую жизнь. И с написанием последнего поняла, какой длинный путь мною пройден. Вот это был опыт!

Опыт эмигранта, чужака; оппонента и соглядатая – то есть русского писателя за границей.

2

Что касается свободной речи, не изгвазданной авторскими ремарками: всю жизнь мечтаю написать книгу монологов. Люблю слушать рассказы от первого лица…

Знаете, как это бывает? Когда полузнакомый или совсем незнакомый человек, оказавшись с тобой в поезде, в самолете или за одним столом где-нибудь в санатории, начинает разговор с нескольких ничего не значащих фраз, а потом, ощутив неподдельный интерес, вначале смущаясь, потом все оживленней, волнуясь и полностью погрузившись в собственную торопливую речь, принимается рассказывать тебе то, что не всегда поведал бы и близкому другу.

Самые искренние, самые безоглядные монологи, это особого рода откровенность: откровенность отчаянная, окончательная – ведь давно известно, что выговориться полностью можно только перед тем, кого ты вряд ли встретишь в дальнейшей жизни. А если встретишь, вы оба сделаете вид, что того разговора, того распахнутого сердца попросту не было. Но в те минуты, когда звучит одинокий голос, ближе людей, чем рассказчик и слушатель, нет на свете.

Вот это – мой идеал рассказа-монолога: одинокий страстный голос, безоглядно доверчиво ведущий рассказ о своей судьбе. Чтобы в те минуты, когда читатель открывает книгу и становится единственным слушателем, кроме нас двоих, никого бы не существовало…

Я много путешествую. Вернее – разъезжаю по своим надобностям, сталкиваясь с разными людьми. За последние лет двадцать изрядная часть бывшего советского народа растеклась, разбежалась, разъехалась по всем частям света; каждый пережил некий период, называемый глухим словом «эмиграция», – период отчаяния, ненависти, эйфории, тоски и вновь эйфории, и вновь отчаяния… У каждого за пазухой история, важнее и драматичней которой, как считает он сам, еще не бывало и которую проезжий писатель просто обязан выслушать и запечатлеть. Очень часто после моих выступлений ко мне подходит некто, склоняется над столом, за которым я подписываю книги, и интимным голосом произносит: «Вот тут мой телефон… Захотите услышать потрясающую историю жизни – позвоните».

Иногда я звоню. И слушаю… Чаще всего «потрясающая история жизни» означает рутинную борьбу эмигранта за место под солнцем в новой стране. Но иногда… Иногда, очень редко, встречается действительно перл Судьбы, да еще хорошо рассказанный, так, что интонация собеседника долго в тебе звучит, тревожит и не отпускает, пока ты не запишешь этот требовательный страстный монолог.

Мои записные книжки полны подобными монологами, что ожидают перевоплощения в «рассказ от первого лица». И я, захваченная идеей очередного романа, мысленно даю себе слово, что обязательно засяду, когда-нибудь засяду за целую книгу монологов, в которой зазвучат человеческие голоса, переплетаясь, плача, смеясь, радуясь внимательному слушателю…

Пусть они перекочуют из записных книжек такими, как вылились и были наспех записаны ручкой или карандашом, в самолете, поезде, на скамейке в парке.

И ничем я, автор, не стану перебивать «одинокий человеческий голос». Ни единым словом. Пусть льется, пусть зависает в паузах, пусть читатель услышит в этих паузах стук беззащитного человеческого сердца.

Эссе

(1990–1999)

У писателя

У писателя, как у любого мастерового человека, после окончания серьезной работы всегда остаются отходы производства: не вошедшие (по разным соображениям) в повесть, рассказ или роман эпизоды, образы, диалоги, детали… Все это годами копится в блокнотах и записных книжках, «остывает» – ведь ты отдаляешься во времени от написания своих вещей – и, наконец, забывается…

Но иногда, случайно, наткнешься вдруг на такой неиспользованный образ или диалог – и задумаешься, и обязательно мысль побежит дальше, дальше, отыскивая новые дорожки, рождая новые ассоциации. И давние какие-то картинки, давние слова или детали вдруг освещаются совсем с другой стороны. Вернее, на них просто падает отсвет сегодняшнего дня. Эге, думаешь ты со сметкой мастерового, а ведь эта рухлядь еще может послужить…

У нас во дворе – а это был большой двор большого южного города (о Ташкенте мне еще предстоит написать) – жили самые разные личности, которые как-то запоздало проявляются сейчас в моей памяти (так медленно в ванночке с проявителем возникают на фотобумаге человеческие лица). Мне даже интересно – где они до сих пор пребывали, если много лет я о них не то что не вспоминала, но даже не подозревала, что помню, даже не подозревала, что они существовали…

Так вот, эти люди проявляются, двигаются, живут и, главное, изрекают что-то, что вдруг изумляет меня сегодняшнюю, озаряет тот или иной затененный уголок памяти и даже ненавязчиво подсказывает ответ на иной мучающий меня вопрос.

Так вот, в нашем дворе среди прочих фигур и лиц разной плотности (ведь речь идет о моей памяти, то есть о царстве теней) жил пожилой балбес Коля Шендерман. Биография у него была бурная, но не романтически, а идиотски бурная, многажды он сидел по самым дурацким поводам и в конце концов пристроился грузчиком на овощной склад. Из ворованных, как я понимаю, фруктов его старая мамаша варила в огромном зеленом баке компот, который потом, сидя у ворот, Коля продавал в жаркий день в розлив на стаканы.

Ему говорили:

– Немного имеешь с базы, Коля, а?

Он бодро отвечал:

– Чего там имею! Усушка-утруска, падалица… Товар на выброс.

А был еще Залман, человек с трясущимися руками. Он работал где-то в пригороде, в каком-то подпольном еврейском цеху, где шили подушки. Цех, разумеется, работал на левом сырье, краденном с какого-то крупного предприятия. Так вот, Залман утаскивал оттуда разной величины обрезки (то есть крал отходы однажды уже украденного, возводил преступление в степень или, наоборот, отменял одним преступлением другое – минус на минус, – в этом тоже есть что-то экзистенциальное, а? Во всяком случае, есть над чем подумать) и своими трясущимися руками шил каких-то зверушек – слоников, собачек, – которые во дворе и окрестных переулках пользовались успехом.

– Человек с руками, – говорил он, – берет лоскутки-обрэзки и делает полезную весч…

Кстати, до сих пор, когда я слышу про кого-то – «человек с руками», я представляю трясущиеся руки Залмана.

И был дядя Фима, плотник, честнейший, но всегда пьяный человек, он мастерил вертушки. Если кто не знает – объясняю. Объясняю, потому что не уверена, что это не специфически ташкентская игрушка.

Итак: берем две палочки, делаем – как в детстве говорил мой сын – «наш советский крест» и на трех концах кнопочками или гвоздиками слабо прикрепляем розочки из скрученной разноцветной фольги. Чем быстрее бежишь, тем яростней и веселей вертятся розочки. Вертушка стоила полтинник или тридцать копеек. Дядя Фима считал это пустяковым приработком и все пропивал.

– А! Счепочки… – бормотал он…

Однажды, разбирая свою тумбочку со старыми папками, афишами, блокнотами и записными книжками и вынужденная сортировать весь этот хлам, я была поражена и даже растеряна количеством всевозможных «отходов производства». Я листала страницы записных книжек и натыкалась на давно забытые историйки, мимолетные образы, случайно подсмотренные гримасы, случайно подслушанные фразочки, незавершенные сценки. Как в мастерской формовщика, валялись вокруг меня чьи-то руки, головы. Только не гипсовые, а живые, давно подсмотренные, описанные и позабытые. «Непорядок», – подумала я, будучи человеком мастеровым, то есть хозяйственным.

Выяснилось, что на материале этого барахла отлично думается, рассуждается, вернее – «разговаривается»… Что один образ или мысль тянет за собой другие, и получается довольно интересный разговор на ту или иную тему… а по жанру какое-то недоразумение: очерк не очерк, эссе не эссе, а что-то литературно беспородное, лохматое, домашнее…

После третьей или пятой такой вещицы я задумалась: как же все-таки это обозначить? «Назови “свободный полет”», – посоветовал муж. «Да ну, – возразила я, – уж точнее будет “свободный треп”».

Эти легкие, не обремененные «мучительными вопросами бытия» вещицы я стала читать на своих выступлениях, и вскоре обнаружилось, что публика относится к ним благосклонно.

Более того.

– Почему бы вам не опубликовать все это, – убеждают меня. – Это и забавно, и грустно, и поучительно. Из таких вот непритязательных картинок складывается общая картина жизни и даже в чем-то проясняется и детализируется картина эпохи.

И все-таки я долго не решалась включить в какую-нибудь свою книгу этот «свободный треп».

Не могу отнестись всерьез к отходам, даже когда они меня кормят. Видно, так уж устроен мастеровой человек. Вторсырье для него изначально понятие бросовое. Поэтому, стесняясь, я решила отделить, выгородить в небольшую книжку отходы своего производства, полагая все же, что некоторую пользу они принести могут.

– Усушка-утруска, – бормочу я, перелистывая страницы давней записной книжки, – лоскутки-обрезки… Щепочки…

Я – офеня

Поем мы или играем, пляшем или пишем, читаем лекции или рисуем картины, суть одна: мы как есть трубадуры, и давайте хоть без особой чести выходить из этого положения.

О. Генри.
«Последний из трубадуров»

Офеня:…ходебщик, контюжник, разносчик с извозом, коробейник и мелочник, щепетильник, торгаш в разноску и в развозку по малым городам, селам, деревням, с книгами, бумагой, иглами, сыром и колбасой, серьгами и колечками.

В.И. Даль

Я – офеня.

Сыр и колбаса, положим, нарезаны на бутерброды и лежат в сумочке на случай опоздания самолета (поезда, автобуса), серьги в ушах, а колечки – на пальцах… но в остальном я, конечно, тот самый ходебщик, торгаш в разноску и в развозку по малым и большим городам. То есть я – разъездной себе литератор, промышляющий на собственных вечерах продажей собственных книг. Такова реальность моего бытия.

На этих днях в Москве у меня выходит книга. По договору с издателем я должна получить определенное количество экземпляров. Моя московская приятельница ругает меня по телефону.

– Почему вы не настояли на гонораре! – возмущается она. – На черта вам книги сдались, торговать вы ими станете, что ли?

И я, запнувшись на мгновение, смущенно:

– В общем-то… да. Стану.

Вернулся из очередной гастрольной поездки Игорь Губерман, позвонил и сказал:

– Чего ты сидишь? Езжай в Германию, там сейчас все только разворачивается, куча нашего народу подвалила. Заработаешь, я наводки дам. Дранг нах Остен, – говорит. – Гот мит унц, Германия превыше всего.

– Ты-то как съездил? – спрашиваю.

– Сорок концертов. Теперь, – говорит, – я понимаю, почему публичные девушки наутро бывают угрюмы… Ты после окончания турне не сразу возвращайся, добавь себе дня три.

– На музеи-экскурсии? – спрашиваю.

– Какие музеи! Будешь спать и пить. Пить и спать. Чтоб расслабиться.

– Чего пить? – не поняла я.

– Водку, дура! – проговорил он устало.

…Иногда я думаю – ну что ж, ведь вот и артисты живут этой собачьей разъездной жизнью, и ничего, радуются гастролям, выходу на сцену, лицам в зале…

Хотя и у них всякое бывает. Актер Женя Терлецкий рассказывал, как однажды они с театром возвращались поездом в феврале из Сочи с довольно неудачных гастролей.

Дальше