– Пожар у нас в усадьбе вышел, и хотя удалось потушить вовремя, но выгорел от оброненной свечи кабинет моего супруга, где все бумаги наши хранились. А среди них была купчая на приобретение того имения, где мы и проживаем. Как о том узнал бывший ее владелец, человек известный и со связями, не знаю. Но он обратился в суд о восстановлении своих прав на имение. На суде от меня потребовали предъявить купчую, а от нее один пепел остался. Спросили, были ли свидетели при совершении сделки, а мне о том что известно? Я в то время на сносях была, сына ждала, – она вновь кивнула в сторону мальчика, который торопливо хлебал принесенный слугой суп, – мне о том ничего неизвестно. Дали месяц для подтверждения прав. Ну, я думала-думала, и поехала в столицу, может, хоть здесь управу найду на обидчика своего.
Мирович терпеливо выслушал ее, соображая, как правильно составить прошение, чтобы на одном листе изложить суть дела и при этом не ошибиться и не потребовать новый чистый лист, который стесненная в средствах вдова вряд ли согласится приобрести за свой счет. Ему тут же вспомнилось собственное прошение, что еще по осени он отправил на имя государыни и до сих пор не получил никакого ответа. Вряд ли и эта женщина добьется чего-то, не имея на руках нужных документов. Он вдруг спросил ее: умеет ли она сама писать, а если да, то почему собственноручно не написала прошение? Та в ответ обиженно поджала губы и подтвердила, что грамотой владеет, но не знает, о чем именно следует писать. Тем более в таком состоянии вряд ли сможет изложить ясно суть дела.
Мирович выслушал объяснения, поинтересовался, какую фамилию она носит, где находится имение и кто бывший хозяин, что претендует нынче забрать его обратно. Потом он пересел за соседний стол, чтобы ему никто не мешал, извлек из шапки свои письменные принадлежности и сосредоточенно принялся писать. Он в нескольких предложениях не только описал суть дела, но отдельно остановился на бедственном положении вдовы. А от себя добавил, не вдаваясь в подробности, что родители несчастной женщины были достойные люди и весь род ее служил верой и правдой батюшке императрицы, надеясь, что проверять эти сведения вряд ли кто станет. Еще чуть подумав, приписал об обидах, чинимых ей со стороны бывшего владельца усадьбы, и о том, что после смерти мужа она осталась на руках с малолетним сыном.
После этого, дождавшись, когда чернила высохнут, вернулся обратно к терпеливо поджидавшей его просительнице и положил свое творение перед женщиной. Она близоруко сощурилась и, чуть шевеля губами, принялась читать его. Уже дойдя до конца листа, она вдруг наморщила носик, и из глаз у нее побежали слезы. Василий поспешно схватил лист, боясь, что он может быть испорчен бурным проявлением чувств плачущей женщины. Она же быстро успокоилась, промокнула глаза батистовым платочком и тихо произнесла:
– Благодарствую, сударь. Даже не ожидала, что можно все изложить столь гладко. Будто бы все обо мне знаете. Но ведь это не так, правда? Ума не приложу, каким образом вы догадались. Но, видимо, душа у вас добрая, а может, и сами настрадались не меньше моего. Думаю, Бог отблагодарит вас за добрые дела ваши.
Потом она извлекла из дамской сумочки потертый замшевый кошелек, раскрыла его и долго там рылась, производя в уме какие-то подсчеты, и наконец, помявшись, извлекла на свет две серебряных монеты достоинством по пятьдесят копеек. Мирович глазам своим не поверил, потому что за подобную услугу в Тобольске ему платили не больше пятака, а тут – целый рубль. Но радость его продолжалась недолго, поскольку вдова вдруг решительно убрала один полтинник обратно и поднялась из-за стола. Но и этого было вполне достаточно. Василий зажал потертый серебряный полтинник в кулаке и так разволновался, что чуть не оставил за соседним столом свои письменные принадлежности, если бы слуга не остановил его и молча не показал глазами на них.
Когда он уже в одиночестве вышел на улицу, ярко сияло солнце и мимо, как обычно, спешили куда-то люди, скакали всадники, кричали зазывалы из находящихся неподалеку торговых рядов. Казалось, он попал совсем в иной мир, не подозревая раньше о его существовании. У него впервые появилась такие деньги, и он мог их тратить на что угодно. «Но это только начало, – подумал он. – Я теперь каждый день буду выходить к сенату и там поджидать таких вот просителей. А когда заработаю кучу денег, то…» – что будет тогда и как он потратит свои деньги, Василий пока представить не мог, но твердо знал, с этого дня у него обязательно начнется новая жизнь.
7
С тех пор прошло чуть больше месяца, и зима потихоньку оставляла столицу. Наступление весны в Петербурге можно было ощутить по сырому ветру, задувавшему со стороны близкого моря, и по образовавшейся наледи на дорогах, небольшим пока сосулькам на водостоках и появлению несметного числа воробьев на улицах. Идущие навстречу Василию прохожие прижимали к себе полы плащей, женщины натягивали до самых глаз платки, а стоявшие возле государственных служб на часах гренадеры нет-нет да и ловили одной рукой сорванную с головы треуголку, пытаясь сохранить при этом строгое выражение лица.
На перекрестках в обилии появились лотошники со снедью. Они как-то особенно держали свои лотки на кожаной петле, закинутой на шею, умудряясь размахивать свободными от ноши руками, едва не хватая за одежду спешащих мимо по своим делам прохожих.
Поначалу Василий останавливался чуть ли не возле каждого из них, прикидывая, на что можно истратить остаток из полученных за написание прошения денег. После написания неутешной вдове памятного ему прошения ему повезло всего лишь раз, когда в том же трактире, куда он стал заходить, как только удавалось вырваться в город, познакомился с подвыпившим мужичком из-под Твери. Тот очень желал узнать, где состоит на службе забритый в рекруты его младший сын, и специально для того приехал в столицу. Здесь он обошел все стоявшие в городе полки, спрашивая, не знает ли кто его Тимоху. Сердобольные караульные за кусок сала, несмотря на начавшийся пост, выводили из казармы всех отозвавшихся на их крик Тимофеев, но сына именно тверского мужичка не нашлось.
Окончательно потеряв надежду, он и завалился в трактир, выпил там несколько кружек браги, коей хозяин торговал из-под полы для таких вот заезжих бедолаг, разоткровенничался, и кто-то посоветовал ему написать письмо главнокомандующему, а то и самой государыне. Тут и услышал его стенания Василий, предложив свои услуги. Деньги на лист обычной, не гербовой, бумаги мужичок еще отыскал, но, заполучив письмо, платить наотрез отказался. Взамен он всучил новоявленному писарю кусок оставшегося сала и развел руками. Мол, делай, что хочешь, а денег у него нет совсем. Василий чертыхнулся, хотел огреть мужика этим же куском, но сдержался и обменял его прямо здесь, в трактире, на тарелку горячего супа и каравай черного хлеба.
Ничем закончились и другие его попытки заработать хоть что-то через написание прошений. После нескольких посещений облюбованного им трактира, где он, не имея денег, ничего не заказывал, а лишь молча сидел в углу, ожидая встречи с кем-то из случайных жалобщиков, хозяин, и без того хмуро поглядывавший в его сторону, однажды преградил ему дорогу и пообещал пожаловаться кому следует, если еще хоть раз увидит его на пороге. Не оставалось ничего другого, как бродить поблизости от сената, зорко высматривая подходящих клиентов. Но к нему подходили, интересовались, как пройти к почтовой станции, где можно переночевать, а то и вовсе озадачивали вопросом, куда можно сунуться по нужде. Волей-неволей, а Василию приходилось хоть как-то отвечать на вопросы, чтобы не производить впечатление деревенщины.
Постепенно он освоился и с этим родом занятий, приноровился к нему и вскоре узнал для себя много интересного и даже составил некоторое представление, зачем большинство народа приезжает в столицу. Люди состоятельные и те, кто не первый год жил здесь, с подобными вопросами к нему просто не обращались и лишь кидали удивленные взгляды в его сторону, когда он с готовностью улыбался им, готовый к тому, что его сейчас обязательно о чем-то спросят. Он даже перезнакомился с несколькими лотошниками, приметившими его, что не без риска для себя и товара выходили торговать в центре столицы без специального на то разрешения.
Но однажды на него наткнулся офицерский патруль, выискивавший пьяных военнослужащих. Старший из них спросил у Мировича, почему он тут околачивается и имеет ли при себе разрешение на выход из учебного корпуса. Василий поначалу растерялся и хотел просто дать деру, надеясь на быстроту своих ног. Только вдруг в нем взыграло какое-то озорство, и он, понизив голос до шепота, сообщил на ухо старшему из патрульных, мол, отлучился из корпуса по собственной инициативе, поскольку стоял у главного входа и вдруг приметил проходящего мимо подозрительного господина. Тот что-то высматривал и вынюхивал повсюду и вел себя не так, как все остальные. Василий самозабвенно врал, как тот господин встретился на мосту с другим таким же подозрительным, как и он, человеком и тайком передал ему какие-то бумаги.
– Так я и дошел за ним вот сюда, а тут и вас встретил, думал, сейчас окликну. Оглянулся, а того господина уже и нет, скрылся. Видать, тоже вас испужался…
Старший офицер с оторопью взглянул на искренне таращившего на него свои черные глаза кадета и с недоверием спросил:
– И как выглядит тот господин? Показать можешь?
– Если мы его нагоним, – с готовностью отозвался Василий. – Пока мы говорили тут, он мог уже далече уйти…
– За мной, – скомандовал офицер спутникам и, схватив Василия за плечо, широко зашагал в том направлении, что тот указал.
Вскоре они действительно нагнали господина в черном, до пят, плаще и круглой бобриковой шапке, натянутой на самые глаза. Василий, не раздумывая, ткнул в его сторону пальцем и остановился. Патрульные ускорили шаг, стремясь нагнать подозрительного прохожего, а Василий тем временем шмыгнул в ближайшую подворотню и кинулся бежать в сторону Шляхетского корпуса, боясь, как бы патрульные, разобравшись с неизвестным, не бросились ловить его самого. Бежал он, сокращая себе путь, через проходные дворы и мало кому известные переулки, потому как довольно хорошо изучил за время своих блужданий центр города, и скоро оказался в своей казарме. Там он быстренько переоделся и схватил в руки первую попавшуюся книгу, сделав вид, будто бы занят ее чтением.
Не прошло и часа, как внезапно объявили общее построение в парадной зале. Мирович, почуяв недоброе, хотел было где-нибудь спрятаться, но потом решил, все одно будут отмечать всех не явившихся, а это еще хуже. Поэтому счел за лучшее явиться на построение, но на всякий случай перетянул щеку шейным платком под предлогом, что у него разболелись зубы. К тому же построение могли объявить совсем по иной причине, а не для выявления кого-то провинившегося, кем он себя сейчас ощущал.
Мелкие происшествия в последнее время стали случаться все чаще, и начальство чуть ли не через день объявляло общее построение для выявления виновных. Чаще всего в корпус приходили торговки с рынка, у которых, по их словам, кадеты воровали с лотков калачи и шаньги. Когда к ним выходил кто-то из старших офицеров, они клялись и божились, что запомнили приметы воришки и смогут безошибочно его опознать. Действительно, кадетов легко можно было отличить по серой суконной форме, в которую они все были одеты, но найти обидчика среди нескольких сотен его ровесников было делом нелегким. Может, сердобольные женщины действительно не успевали запомнить налетчиков, которые чаще всего подскакивали к ним группой из нескольких человек, и пока один отвлекал хозяйку разговорами, другой тихонько грузил в шапку то, что мог достать, а потом все дружно разбегались в разные стороны. Так или иначе, но ни разу еще посредством хождения по рядам выстроенных по этому случаю поголовно всех кадетов узнать похитителей съестного не удалось. Может, торговки, сами вынянчившие не одного ребенка, понимали, что не от хорошей жизни и не из озорства крадут будущие офицеры их калачи и ватрушки. И потому, глядя на их бледные, изможденные от долгих занятий лица, просто жалели воришек, делая вид, будто не узнавали похитителей. Тем более, во избежание очередных слухов и разговоров, и без того регулярно витавших вокруг кадетского корпуса, начальство после безрезультатных проверок, махнув рукой, вручало им некоторую сумму, обычно в несколько раз превышавшую стоимость пропавшего у них товара.
Частые налеты кадетов на местный рынок можно было объяснить тем, что по весне начались перебои с поставками муки и воспитанников кормили все больше кашей и пустыми щами. Тем более шел Великий пост, нарушать который официально начальство не могло при всем желании. Вот голодные кадеты и восполняли недостаток питания за счет похищений на рынках. Не помогало усиление дежурств в казармах, куда направляли старшекурсников. Те тоже были не против получить свою долю из уворованного и тишком отпускали парней побойчее совершать налеты на рынки, а потом всячески тех покрывали.
Когда Мирович вошел в актовый зал, там собрались почти все кадеты, причем некоторые были одеты отнюдь не по уставу. У многих были заспанные лица, иные откровенно зевали, прикрывая рот пятерней. Василий поспешно встал во второй ряд и в тягостном ожидании уставился в сторону двери, через которую обычно входили корпусные офицеры, дожидавшиеся общего построения у себя в кабинетах.
Наконец послышались шаги по коридору, бряцанье по половицам кованых сапог. Двери распахнулись, и вошел сам начальник корпуса генерал Игнатьев с боевыми наградами на камзоле, а затем и остальные корпусные офицеры и их помощники. Меж ними шел, к ужасу Василия, тот самый патрульный, что не так давно остановил его близ здания сената. У Василия все похолодело внутри, и он стал подумывать, не снять ли с лица платок, поскольку этим он выделялся среди своих товарищей. Однако, приглядевшись, заметил еще несколько человек точно с такими же повязками на лицах, видать, всерьез простудившихся в плохо отапливаемых казармах.
Топить весной прекращали очень рано. Разрешалось брать дрова лишь в том случае, если в помещении становилось по-настоящему холодно и вода для питья застывала в стоящих в спальных комнатах кувшинах. При этом все воспитанники начинали не в такт клацать зубами и дружно чихать, на что дежурный офицер приказывал плотнее укрываться худенькими одеялами, заверяя, что во время военных действий в офицерских палатках будет тоже не очень-то жарко. Василий, чуть подумав, решил тоже сказаться простуженным и оставить повязку, но голову опустил вниз, стараясь не встречаться взглядом с патрульным, который, войдя в зал, встал чуть в стороне от остальных офицеров и внимательно разглядывал стоявших двумя шеренгами вдоль стен кадетов.
Меж тем командиры рот зычно скомандовали:
– Первая рота! Стоять смирно!
– Вторая рота! Смирна-а-а!!
Потом по очереди подошли к начальнику корпуса, отдали честь и отрапортовали:
– Первая рота построена!
– Вторая рота построена!
Начальник, приняв от них рапорт, без малейшей паузы обратился к собравшимся:
– Здравия желаю, господа кадеты!
– Здрав-ви-ия же-ла-ем, ва-ше вы-со-ко-пре-во-схо-ди-тель-ство!!! – не совсем дружно отозвались те.
– Вольно, – отдал очередную команду генерал Игнатьев. – А теперь, господа, прошу сделать два шага вперед того, кто не далее, как час назад, будучи в городе, указал военному патрулю на некого подозрительного господина, а потом по неизвестной причине скрылся.
В актовом зале наступило тягостное молчание, и лишь в дальнем его углу слышалось негромкое шушуканье тихо переговаривающихся меж собой воспитанников старших классов. Мирович весь напрягся. Ему показалось, будто сейчас у него в мозгу что-то взорвется и он упадет без чувств. Он уже представил, как его за нарушение дисциплины публично накажут отправкой в карцер, а то и вовсе отчислят из корпуса. Куда ему тогда деваться? Ехать к бабке в Малороссию? Возвращаться в родной Тобольск? Или определяться в солдаты и тянуть с рекрутами общую лямку?
«Нет, лучше смерть, но только не позор, – подумал он про себя. – Если только меня опознают, убегу и брошусь в реку. Утону, но не переживу позора».
Действительно, одно дело было стащить у торговок пирог или калач, и совсем другое – ввести в заблуждение военный патруль. Это уже преступление серьезное…