Этот дом, судя по всему, имел два выхода – на улицу и во двор. Панкратов остался караулить парадное крыльцо, а Лабрюйер распахнул калитку.
Во дворе сидел сторож – большой черный пес, привязанный к будке длинной веревкой. Он яростно облаял незваных гостей. Лабрюйер остановился у калитки, ожидая, пока на лай выглянет кто-то из хозяев.
Из дверей черного хода появился мальчишка лет двенадцати, в ученической шинельке и фуражке.
– Уходите, это частное владение! – крикнул он, не распознав под тулупом и меховой шапкой человека, с которым стоит обращаться повежливее.
– Скажи деду, что пришел господин Гроссмайстер, – ответил Лабрюйер.
– Деда нет дома.
– Он дома, но не хочет принимать гостей. Скажи ему – пусть немедленно выйдет! – перекрикивая пса, заорал Лабрюйер.
Мальчишка скрылся.
Несколько минут спустя на пороге появился сильно постаревший Леман. Первой приметой старости были довольно длинные волосы – жидкие седые пряди вдоль щек. Мужчина, отрастивший такое, словно расписывался в своем бессилии и нежелании жить, он полностью принадлежал своей старости и смирился с этим. Затем – седая щетина на щеках и усы, также седые, потерявшие всякий пристойный вид. А ведь Лабрюйер помнил Лемана щеголеватым моложавым мужчиной в котелке и модных ботинках, с изящными, красиво подкрученными усиками.
– Тихо, Кранцис! Господин Гроссмайстер, я давно отошел от дел, я даже разовых поручений не выполняю. Я хочу тихо дожить те годы, что мне еще отпущены Всевышним, – сказал бывший агент.
– Леман, мне нужен всего лишь ваш совет.
– Я больше не даю никаких советов.
– Всего несколько слов. По одному давнему делу, восьмилетней давности. Дело было сомнительное, вы его сразу вспомните.
– Оставьте меня в покое, господин Гроссмайстер.
Тут Лабрюйер наконец понял, в чем его ошибка.
– Леман, я больше не служу в полиции! И не собираюсь туда возвращаться. Я ищу вас по частному поручению. В полиции никто не узнает, что мы встречались и разговаривали. Поклянусь чем хотите!
Старый агент спустился на две ступеньки. Лабрюйер удивился было – как же быстро Леман нажил горб. Потом вспомнил – такую сутулость он всегда хорошо изображал, когда переодевался для выполнения задания.
– Леман, вы же помните, почему я ушел из сыскной полиции. И вы прекрасно знаете, что я пил, как сапожник… как целый батальон сапожников! С полицией у меня теперь ничего общего. Я нашел вас, потому что вы можете помочь, и я вам заплачу. Нужны подробности, которых, кроме вас…
– Господин Гроссмайстер, я никаких советов давать не буду. И я очень вас прошу… прошу, понимаете? Забудьте сюда дорогу! Вас не должны тут видеть! Вы хороший человек, господин Гроссмайстер, но не приходите больше!
– Хорошо, Леман, я больше не приду. Прощайте.
С тем Лабрюйер и отступил за калитку.
Разговор получился странный, ясно было одно – Леман здорово напуган. А вот чем напуган – это вопрос… Той ли давней историей, о которой говорили Панкратов и Гаврила?
Лабрюйер полез в бричку, где ждал его Панкратов.
– Вот что, Кузьмич. Леман совсем человеческий вид потерял, разговаривать не захотел. Давай выкладывай, что ты знаешь о той истории.
– Да мало что знаю. Там, видно, какие-то большие господа были замешаны. Вы, Александр Иванович, помните, как в Московском форштадте, у пристани, под причалом, подняли тело девчонки?
– Вроде нет… Наверно, я тогда уже ушел из полиции.
– Девчоночка, лет тринадцати, в чем мать родила… Горло перерезано… Вспомнить – жуть берет. По розыску вышло, что девчонка рано в б…дское ремесло пошла. Откуда взялась – непонятно, опознала ее одна проститутка, и она же подсказала, где девчоночка по вечерам околачивалась. Имя назвала, сказала – вроде то ли из Режицы, то ли из Люцина, в общем, из тех краев, сбежала из дому. А кому и для чего понадобилось ее убивать – непонятно. Несколько матросиков к делу притянули, сторожей, что при спикерах состоят…
Спикерами Панкратов на рижский лад называл большие кирпичные амбары на двинском берегу.
– И без толку?
– Грузчика одного обвинили. На суде как-то все так связно получилось, что грузчика упекли…
– По свидетельству проститутки?
– А что она, не человек, что ли? Трезвая пришла, чистенькая, говорила толково, чего ж ей не поверить? А Леман как раз и не поверил. У него две внучки уже были, старшенькая – ненамного моложе, он над внучками трясся прямо.
– Когда ж он женился?
– Совсем смолоду женился, и не на девке, а на брюхе, – усмехнулся Панкратов. – Успел, потрудился! Дочку они родили. Ту, что потом хорошо замуж вышла, дома вот этого хозяйку.
– Поехали! Я завезу тебя, Кузьмич, на Конюшенную, а ты мне по дороге все расскажешь.
Зимой двинский лед был весь исчерчен колеями, иная дорога наискосок, от Ильгюциема до Московского форштадта, была даже елочками для красоты обтыкана. Пока пересекали реку, Панкратов рассказал про другое дело – от первого оно отличалось тем, что тело нашли на чердаке заброшенного дома весной, а сколько оно там пролежало – неизвестно, так что – и концы в воду, и судить некого.
– Московский форштадт? – уточнил Лабрюйер.
– Где ж еще… Вечно там всякие безобразия, вы же помните. А вот третье дело… Да вы непременно про него в газетах читали.
– Точно! – воскликнул Лабрюйер.
– Вот в третьем наш Леман, кажется, и того… отступил…
История была похожая – убитая девочка, тело поднято на Кипенгольме, на Лоцманской улице, в кустах за чьим-то огородом. Девочка непростая, приехала в Ригу с гувернанткой, погостить у родственников, и пропала. И в Москве у нее родня, да еще какая! Леман, еще когда девочка пропала, взял след, и на сей раз не случилось проститутки, которая трезвой пришла в полицию и наговорила на девочку всякого. Зато пропала гувернантка. И дальше было непонятное…
Вроде бы Леман где-то отыскал эту гувернантку, но куда она после того девалась – неизвестно. Вроде бы чуть ли не за руку схватил человека, который собрался эту гувернантку убивать. С Леманом был напарник, молодой агент Митин, так тот – погиб, и о его смерти Леман рассказал подозрительно кратко: – вот только что был жив, отошел за угол, и потом – лежит за углом с перерезанным горлом…
– Что его запугали, понятно. И что он знает, кто убийца, тоже понятно, – сказал Лабрюйер. – И что молчанием платит за жизнь внуков, понятно. И что убийца имеет возможность в любую минуту стремительно напасть и убить детишек, – понятно… А осудили, помнится, какого-то студентишку. Его рыбаки ночью видели неподалеку от места, где подняли тело.
– Да, адвокат еще доказывал, что парень не в своем уме. С ним особо и не спорили – спятил так спятил, главное – пойман и осужден. Так-то, господин Гроссмайстер. И Леман показал на того студента и чуть ли не на следующий день ушел из полиции. Но мы все тогда Леману поверили – опознал парнишку, какие могут быть разговоры? А потом стал я думать, думал, думал… И так, и сяк это дело вертел в голове. Гувернантку-то ведь не нашли, жива или нет – непонятно. И на суде как-то так обошли это дело с гувернанткой… Зря мы к Гавриле ездили! Если Леман не хочет говорить – и не заговорит.
– Сам вижу.
Лабрюйер замолчал. У него в голове начал выстраиваться план действий.
– Убийца-то, значит, еще в Риге… – пробормотал он.
Панкратов покивал.
Мартин Скуя волей-неволей слышал этот разговор.
– Если господа позволят сказать… – осторожно начал он.
– Говори, братец, – разрешил Лабрюйер.
– У меня тут поблизости теща живет. Наверняка все про соседей знает.
– А ты с тещей ладишь? – спросил сообразительный Панкратов.
– Когда как. Но могу к ней заехать ради праздника, взять жену, детей – и в гости.
– Это ты хорошо придумал.
– Теще подарок надо бы, давно она от нас ничего не видала…
– Намек понял, – ответил ему Лабрюйер. – Держи полтинник. Купи ей два фунтовых творожных штолена с цукатами…
Это лакомство недавно принес в фотографическое заведение Хорь, и оно всем понравилось. Как и большинство немецкого рождественского печева, оно могло храниться долго, хоть до Пасхи.
В «Рижской фотографии господина Лабрюйера» опять было шумно – дворник Круминь вколачивал в стенку гвозди для хитрой конструкции с кронштейном, собственного изобретения, которой следовало удерживать от падения елку, а Хорь, стоя рядом, давал смехотворные советы, от которых Ян и Пича чуть за животы от хохота не хватались.
Ян, красивый восемнадцатилетний парень, с утра бегал, разнося заказанные карточки, а теперь, переодевшись в приличный костюм, был готов обслуживать клиентов. Костюм ему купили в складчину – десять рублей дали родители, другие десять – Лабрюйер в счет будущих заслуг. Кроме того, Ян начал отращивать усы, и Енисеев, чьи великолепные усищи, неслыханной густоты, у многих вызывали зависть, подарил ему особую щеточку для расчесывания и укладки, а также усатин под названием «Перу», реклама обещала, что за три недели на пустом месте от этого усатина вырастет целый лес. Это был царский подарок – флакон стоил целых полтора рубля. Но Енисеева, видимо, развлекала суета вокруг Яновой растительности на физиономии.
Пича все собирался залить во флакончик усатина чего-нибудь неподходящего, но госпожа Круминь, догадавшись о такой диверсии, заранее пригрозила своему младшенькому розгами.
Сама она сидела за столиком, как важная дама, в новой юбке и новом жакете, и изучала альбомы с фотографиями, критикуя неудачные прически и умиляясь мордочкам детишек.
Словом, в фотографическом заведении царил патриархальный рай, можно сказать – истинно немецкий рай, в котором все улыбчивы и доброжелательны, в меру сентиментальны и деловиты.
К Лабрюйеру поспешили навстречу, освободили его от тулупа и шапки, а валенки он снял уже во внутренних помещениях заведения. Там он обнаружил Енисеева с Барсуком, которые только что явились, но вошли не через салон, а с черного хода.
– Не знаю, тот ли след я взял, но на что-то подходящее наткнулся, – сказал Лабрюйер. – Кончится это тем, что я раскрою кучу давно позабытых дел, но нужного человека так и не найду.
– Найдешь, – твердо ответил Енисеев. – Я тебя знаю. Ты только с виду такой праведный бюргер. А когда припечет, хватка у тебя леопардовая.
– Может, обойдемся без комплиментов? – почуяв в голосе боевого товарища неистребимое ехидство, спросил Лабрюйер.
– Но ты пробуй и другие варианты. Нам нужен человек, который вертится вокруг «Феникса», «Мотора» или даже резиновой фабрики братьев Фрейзингер. Да, брат Аякс, шины для велосипедов и автомобилей – тоже такой товар, что армии требуется.
На следующий день Лабрюйер пешком, для моциона, отправился в Московский форштадт. Это был именно моцион, без размышлений о маршруте: Лабрюйер вышел на Мельничную улицу и прошагал целых две версты, все прямо да прямо, и вот ноги сами принесли его к тому месту, где в Мельничную упиралась Смоленская улица, не так давно названная Пушкинской. Новое название пока не прижилось – мало кто из форштадских жителей знал, какой такой Пушкин, а город Смоленск был всем известен.
На углу рядом с постовой будкой стояла скамейка. При виде этой скамейки всякий первым делом подумал бы о слоне, которого она должна выдержать. Но скамейку городские власти (видимо, по предложению покойного градоначальника Армитстеда, любившего интересные затеи) поставили для одного-единственного человека. Это был будочник Андрей, настоящий великан с пудовыми кулачищами. Служить он начал в незапамятные времена, а теперь сделался не просто огромен, но еще и толст.
Андрея все звали именно так – вряд ли кто из форштадских береговых рабочих, складских грузчиков и жулья знал его фамилию, но вот с кулаками познакомились многие. Если вдруг посреди недели затевалась драка (субботние и воскресные драки были чуть ли не узаконенным развлечением здешних мастеровых), бабы тут же принимались вопить: «Бегите за Андреем!» Его находили на скамье, откуда он созерцал реку, он преспокойно шествовал к тому кабаку, у дверей которого безобразничали, и раскидывал драчунов, как щенят. А в субботу и воскресенье он сам шел в места, которые считал подозрительными и многообещающими.
Этот-то ветеран и был нужен Лабрюйеру.
. – Я с вопросами пришел, об одном давнем деле, – сказал он. – Ты ведь помнишь, как под причалом нашли убитую девочку, с перерезанным горлом?
– Как не помнить… Беленькая такая, косы длинные…
– И одна проститутка заявила, что девочка тем же ремеслом промышляла, просто рано созрела. Что по вечерам они чуть ли не вместе ходили, знакомились с матросами, со струговщиками.
– Да-а… – протянул Андрей. – Была такая Грунька-проныра, помню. Была…
– А куда подевалась?
– А куда они все деваются? – философски спросил Андрей. – Подцепила французскую хворобу, одного наградила, другого, мужики узнали, поколотили…
– Так она померла?
– А черт ее знает. Грунька, может, хворобу и не подцепила, да только ее раза два били, и за дело били, без зубов осталась. Ну и кому она такая нужна? Про это, может, Нюшка-селедка знает, вот они как раз вместе ходили.
– А с девочкой она, значит, не ходила?
– Черт ее разберет. Если девчонка и точно б…дью заделалась, то не тут, у спикеров, гуляла, а где-то еще. Тут бы я ее заметил. Может, у Андреевой гавани промышляла. Может, вовсе на Кипенхольме. Но не на Канавной – там богатые бордели, оттуда бы ее в тычки прогнали, потому – хозяйки лицензию покупают, кому охота из-за малолетки без лицензии остаться? Жалко девку. Попала бы в хорошие руки – под венец бы пошла, детишек бы нарожала.
– А в каком году это было?
– Еще до бунта. Так что, спросить Нюшку, что ли? Она теперь в кабаке у Прохорова судомойкой.
– Спроси, сделай такую милость.
Вернувшись в фотографическое заведение, Лабрюйер оставил там записку для Енисеева: требовался запрос, не пропадала ли где в близких к Лифляндской губернии городах лет около десяти назад девочка лет двенадцати-тринадцати, светловолосая, с длинными косами. И потом он пошел к городскому театру, где было одно из мест сбора орманов, известное всему городу. Ждали они также седоков возле Дома Черноголовых, у Тукумского и Двинского вокзалов.
Мартина Скуи там не обнаружилось – он повез богатых господ куда-то к Гризенгофу. Если не подхватит там других седоков, может скоро вернуться, – так сказал Лабрюйеру приятель Мартина, орман Пумпур. Он же предложил подождать в кондитерской Шварца – там из окон виден ряд бричек, и господин сразу поймет, что Скуя прибыл. Лабрюйер согласился. После прогулки в Московский форштадт и обратно не грех было бы и хорошо пообедать.
Он взял столик у окошка, заказал чашку горячего бульона с гренками, порцию рождественского гуся с яблоками и чашку кофе с грушевым пряником.
За окном был зимний пейзаж. На первом плане – орманы со своими бричками, составившие довольно длинную очередь, но на заднем – очаровательно заснеженный маленький парк перед городским театром, где нянюшки катали на санках малышей, а дети постарше сами катались с горки. Это было похоже на рождественскую открытку, только ангелочков с музыкальными инструментами в небе недоставало, да не совсем соответствовал благоговейному настроению фонтан работы мастера Фольца. Мастер изобразил обнаженную девицу с весьма пышными формами, гораздо выше человеческого роста, над головой девица держала огромную раковину, летом оттуда лилась вода, а зимой над раковиной возвышался снежный сугроб. Из своего окошка Лабрюйер видел лихо торчащую грудь и усмехался – вот такую бы… Он уже давно был один, но раньше на помощь приходил шнапс, теперь же и на шнапс надежды не было. В голове обитали два образа – Валентина, с которой можно было пошалить, но он не воспользовался моментом, и Наташа – а вот Наташа казалась сущей Орлеанской девственницей, невзирая на семилетнего сына. Даже как-то грешно было представлять ее в амурном качестве.
Да и бессмысленно. Мало ли чего она наговорила сгоряча и с перепугу. И это «РСТ»… Как-то все нелепо, взрослые люди таких записочек не шлют…
– Рцы слово твердо, – вдруг сказал он. Вслух и довольно громко.