Операция "Кеннеди" - Карив Аркан 2 стр.


Мальчишка поплелся к столбу. Корзину я оставил себе заложницей.

Там мы были расистским меньшинством; попав в Израиль, стали расистским большинством. Я это слышал от многих своих соучеников и приятелей, приехавших сюда, как и я, на волне массовой репатриации последних лет. Не знаю. Я вообще уже с трудам разбираюсь в дебрях и бреднях идеологий и иерархии ценностей — как еврейских, так и общечеловеческих. Если преподаватель истории КПСС Костычев из Института стали и сплавов, в котором я успел проучиться один год до подачи документов на выезд, председательствует сегодня в беэр-шевском отделении организации "Репатрианты за мир", то о чем вообще можно говорить? Как бы там ни было, неприятные воспоминания того первомайского дня связаны у меня не с расизмом, а с Матвеем.

Сначала все шло строго по плану. Народ, как и предполагалось, перепился, а Вита была доведена до требуемой кондиции и позволяла мне во время "слоу" трогать себя за попку и целовать в краешек рта. Волнообразными движениями я повлек ее в приготовленный добрым Гершензоном отдельный кабинет. Закрыл дверь на защелку, уложил на диван и начал, выражаясь словами Мопассана, "раздевать мягкими, как у горничной, руками". Вита сопротивлялась, но вяло, а я был напорист и почти что демоничен. Горячий шепот "ну пожалуйста, не надо" зверски возбуждал меня. Бесконечно медленно доведя донизу застежку на молнии ее джинсов, я перешел к лифчику. Тут меня ждала засада. Из-за отсутствия опыта я не догадался, что этот предмет женского туалета в некоторых конструкциях расстегивается спереди, а не сзади. Я судорожно шарил руками по худенькой спине, когда из-за стены послышался взвинченный голос пьяного Матвея: "Где они спрятались, суки!" В следующий момент он вышиб ногой хлипкую дверную защелку и бросился на меня с кулаками. Я был настолько потрясен и ошарашен, что даже не пытался защищаться. До того как его оттащили от меня подоспевшие доброхоты, Матвей успел под виолеттин музыкальный визг разбить мне губу и расцарапать щеку.

Потом мы плакали друг у друга на плече, закрывшись от остальных на кухне. Матвей все повторял: "Прости, старик, но я никогда еще так не нажирался. Я просто себя не помнил. Извини, старик, автопилот не сработал". Сказать по правде, я на него совершенно не обиделся. Ситуация была в высшей степени идиотской и комической. Так я к ней и отнесся. Но та история, я думаю, положила начало нашим странным отношениям с одной и той же женщиной. Задала, так сказать, вектор. Дух Алины витал по той гершензоновской комнате...

...Мальчик отвязал флаг от столба и сбросил его на землю. Я посмотрел на часы. Было полвосьмого, смена кончалась через тридцать минут. "Давай сначала к Абу Джабри за сигаретами, а потом — домой", — предложил я Кахалани, вернувшись в пропахшую бензином и маслом нагретую кабину. Он кивнул, и я взял трубку переносной рации:

— Восемьдесят седьмой вызывает Тигра. Прием.

— Тигр вас понял. Прием.

— Фуражка Илья и извозчик Йоси просят разрешения вернуться в гардероб через двадцать пуговиц. Прием.

— Разрешаю. Прием.

— Тигр, я люблю тебя! Конец связи.

Закупившись у Абу Джабри сигаретами, медленно, чтобы как можно больше растянуть оставшееся время, мы покатили в сторону базы. Даже паршивая погода и неприятный осадок от эпизода с палестинским мальчишкой не могли испортить мне предвкушения завтрашнего праздника, когда, закинув вещмешок на заднее сиденье машины и сгрузив туда же ненавистный М-16, я поеду на два отпускных дня домой, в Иерусалим. Два дня, конечно, не много. Но можно успеть оторваться. Схожу в "кантри клаб" — подергаю железо, попарюсь в сауне. Вечерком разговеюсь водочкой, выпишу женщину. Нет, не так: сначала выпишу женщину и разговеюсь с ней водочкой до основанья, а затем... Интересно, Алина будет завтра в широком доступе или, как у нее все чаще водится, в глухом отказе? Если Матвей успел вернуться из своего вояжа, то мои шансы, как говорили в незабвенном физмате, стремятся к нулю.

Матвею я звонил в воскресенье, и разговор был какой-то странный. Он сказал, что завтра уезжает на несколько дней за границу, а когда я спросил — куда, запнулся, замялся, а потом ответил, что в Амстердам, к друзьям. В какой Амстердам, к каким друзьям? С каких пор у него друзья в Амстердаме? Я просто взбесился. Заорал на него: "Колись давай, гад! Что за разъезды? Опять в Югославию намылился, волк?!" Но Матвей неожиданно тихим и, как мне показалось, пришибленным голосом ответил: "Только не обижайся, Илюха. Но я, правда, не могу сейчас об этом говорить. У тебя ведь в пятницу увольниловка, да? Так я, скорее всего, до пятницы вернусь. Нет, точно вернусь! Тогда и поговорим, о'кей?"

Что я мог ему на это ответить? Я промычал: "О'кей, как скажешь..." И Матвей на том конце провода вздохнул с облегчением:

"Классно! И нажремся тогда в лучших традициях, ага? Ну давай, защитник, береги там себя. И братьев наших постарайся не слишком обижать. Все. Целую, обнимаю, и — до пятницы!"

II

В огромной палатке, полученной ЦАХАЛом лет двадцать назад из списанного американской армией инвентаря, чадила нефтяная печка, безнадежно разлаженная сотнями любительских рук милуимников. На колченогом столе посреди нашего шатра валялись две потрепанные книги: "Уловка-22" на иврите и "Остров Крым", естественно, по-русски. Я брезгливо скинул на земляной пол ботинки с налипшими комьями грязи и, не раздеваясь, повалился на койку. Душевая была метрах в пятидесяти от палатки, и тащиться в нее по холоду меня ломало. Завтра дома помоюсь. А сейчас — сигаретку и спать.

Матвей обладает завидной способностью засыпать в любой позе и при любом шуме. У него можно в литавры бить над ухом, и он не проснется. Я же засыпаю всегда с великим трудом. Мне нужны комфорт и тишина. Но в палатке не было ни того, ни другого. От печки несло гарью, полог бешено колотило под струями дождя и порывами ветра, а свободные в этот час от патрулирования товарищи по оружию варили на походном примусе кофе и вели более чем оживленную дискуссию, от которой, если не быть знакомым с израильской культурой спора, можно было ожидать, что она вот-вот перейдет в драку.

Со времени дикого и нелепого убийства премьер-министра прошло почти три месяца, но разговоры и дебаты вокруг него, как в прессе, так и в народе, не утихали. Склонившись над джезвой, Йоси Кахалани и его земеля Асаф Муалем обсуждали опубликованные на днях выводы комиссии Шабтая, назначенной расследовать обстоятельства убийства. Рони Вайнберг, флегматичный программист из Хайфы, принимал участие в беседе саркастическими репликами, которые он подавал, лежа совершенно неподвижно на соседней с моей койке.

— Я, ребята, честно скажу: ни хрена не понял в выводах этих, — признался добродушный Йоси. — Что Итай Амит убил премьера, я и раньше знал. А кроме этого, ничего нового нам, кажись, и не рассказали. По радио слушал, по телевизору смотрел, не понял ни фига.

— Ты бы сначала экзамены на аттестат зрелости сдал, а не сразу в шоферюги шел, — менторским тоном произнес Асаф.

— Я имею вторую степень по математике, но, сказать по правде, тоже ничего не понял, — подал Рони голос из своего угла.

— А что тут понимать? — Асаф улыбнулся с видом превосходства. — Накачанный правой пропагандой, Итай Амит убил премьера. Виноваты люди из отдела личной охраны БАМАДа. Ну и косвенно все эти фанатики-поселенцы, раввины всякие. По-моему, все понятно.

— Понятно? А почему, например, смертельно раненный премьер ехал в больницу "Ихилов" в сопровождении одного только шофера — телохранителя, тоже раненного? — Рони говорил ровным и размеренным голосом, как на ответчике информационной службы. — Почему к раненному премьеру не бросилась ни одна из семи дежуривших на площади бригад "скорой помощи"? И почему, спрашивается, — тут Рони даже приподнялся на локте и поправил очки с толстыми стеклами, — телохранитель, велевший шоферу гнать в "Ихилов", вместо того чтобы обеспечить оказание первой помощи на месте, получил благодарность, а не взыскание? Все это тебе понятно?

— Ты что, с луны свалился? — Асаф начал кипятиться. — Почему, почему — да потому, что бардак у нас, куда ни плюнь, вот почему! Йоси неожиданно обратился против земляка и поддержал хайфского интеллигента:

— Так комиссия и должна была сказать, что, мол, бардак. Что за него будут отвечать такие — то и такие-то. И показать пальцем: этот вовремя не прикрыл, этот не подогнал "скорую помощь", ну и в таком духе...

— Ну ты, Йоси, даешь! — Асаф выпрямился с джезвой в руке. — Ну ты даешь! Да если всех за бардак наказывать, кто ж тогда останется? Ты сам в патруле со своим Соболем, — Асаф кивнул на меня, — когда едешь к девчонкам из комендатуры кофе пить и мудями шелестеть, по рации об этом докладываешь? Нет, ты докладываешь, что прочесываешь сейчас зону номер пять. А если там в это время ЧП произойдет, а? Значит, вас с Соболем тоже надо судить, за бардак. Так или нет?

— Если на нашем участке случится ЧП, а мы в это время были у девчонок, нас и засудят, будь уверен, — ответил Йоси, — а этих всех никто не засудил. Про них даже в газете не написали.

— Тут не просто бардак, дорогой Асаф, — вступил Рони, — во всей этой истории есть вещи, которые проверки здравым смыслом не выдерживают. И выводы комиссии Шабтая нисколько не пролили света на загадку. Загадку не столько даже самого убийства, а того, что последовало за ним.

— И что же за ним последовало? — Асаф был настолько заинтригован, что даже оставил на время свой развязно-хамский тон. — Кофе хочешь?

— Нет, спасибо, я на ночь кофе не пью. А последовала за убийством целая цепочка ничем не мотивированных и необъяснимых странностей. Например, медицинское заключение о причине смерти было опубликовано только через месяц. Спрашивается, почему? После убийства Кеннеди и, Соболь не даст соврать, после смерти Брежнева такое заключение появлялось в печати на следующий день.

— Ну и что тебя удивляет? — нетерпеливо спросил Асаф.

— А то, что команда израильских врачей, выходит, билась над загадкой смерти застреленного в упор человека целый месяц. Не странно ли? Но это еще не все. Когда заключение было, наконец, опубликовано, в нем утверждалось, что одна из двух пуль прострелила грудную клетку и вызвала коллапс легких. А личный шофер на следующий после убийства день рассказывал в интервью, что по дороге в больницу премьер с ним некоторое время разговаривал и только потом потерял сознание. Он повторил этот рассказ перед комиссией. Но, насколько я разбираюсь в медицине, человек с коллапсом легких разговаривать не может в принципе: речевая деятельность основана на свободном выдохе... А теперь я хотел бы узнать, кто здесь врет: шофер, врачи или все вместе? И еще больше мне хотелось бы знать, с какой целью они врут. Комиссия этим вопросом почему-то не озадачилась.

— Да-а, дела... — протянул впечатлительный Йоси, а задавленный аналитическим раскладом Асаф уткнулся в свою чашку и пробормотал что-то насчет "высоких политических сфер", которых "нам, простым смертным, не понять". Я же, наслушавшийся за последние месяцы подобных разговоров больше, чем может выдержать мое аполитичное сознание, затушил сигарету о землю, повернулся на другой бок и принялся убаюкивать себя картинками завтрашнего дня, сулящего разные приятности. Если Матвей не вернулся, проведу вечер с Алиной. А если вернулся, то еще лучше — посидим втроем, давно, кстати не сидели. Себе же я тогда выпишу... А впрочем, какая разница, — кого-нибудь, да выпишу. И на этой воздушно-легкой мысли я вырубился.

III

Проснувшись утром, я с приятным удивлением обнаружил, что мое предпраздничное настроение за ночь не улетучилось. Я сварил кофе и вывалил себе на тарелку полбанки луфа — армейской тушенки. Страшное дерьмо, но зато отличный источник белка.

Дождь перестал, небо, хоть и оставалось пасмурным, уже не было таким безнадежно и однотонно серым, как вчера, и временами даже разрешало слабому лучику зимнего самарийского солнца приласкать мою небритую щеку. "jEn toda la Samaria el cielo esta despejado!" — орал я, скидывая барахло на заднее сиденье старого "фольксвагена".

К восточному выезду из города пришлось пробираться довольно долго. С дорожным движением в Шхеме дело обстоит, по-моему, еще хуже, чем в Тель-Авиве — там, хотя бы, светофоры есть. Не то чтобы я боялся, — я вообще редко боюсь того, что еще не произошло; видимо, из-за недоразвитого воображения, — но в этом мире пятьсот пятых "пежо" мой вопиюще израильский горбатый "фольксваген" явно привлекал внимание публики. Оставалось уповать на то, что в утренние часы любители кинуть первый и второй камень заняты чем-нибудь более конструктивным. Учат в школе азбуку, например.

Наконец, мне удалось выбраться на относительный простор шоссе, и я попрощался через зеркало заднего обзора с оставшимся внизу Шхемом. "Лучший вид на этот город. — если сесть в бомбардировщик". Бродский когда-то был существенным элементом нашей школьной жизни. Как и портвейн. Они были почти неразделимы. Песни на стихи запрещенного поэта распевались в лесу у костра; там же распивался многократно прославленный и превознесенный напиток эпохи развитого социализма.

И открываю я напиток,
скорее приготовленный для пыток,
чем для торжественных и прочих возлияний
(глоток — желудок твой завоет, точно Вий) —
"Кавказ", "Агдам", "Долляр" — какой букет названий!

А это уже не Бродский. Эти замечательные стихи написал в восемьдесят первом году наш друг Саша Лайко, перебравшийся впоследствии в Берлин — еще до нашего отъезда в Израиль.

Как-то незаметно от крамольных песен и обобщенного диссидентства мы перешли к изучению иврита. В те времена учительствовал в Москве подпольный гений-самоучка Леша Городницкий, говоривший на иврите так, будто он учил его не за железным занавесом, а на рынке Махане-Иегуда и в гимназии Рехавия. Он знал все: от сочного жаргона тель-авивских окраин до изысканного языка Агнона. К нему мы и пошли учиться, и к концу десятого класса уже довольно бодро болтали, хотя ни одного живого израильтянина тогда еще в глаза не видели. Меня иврит привлекал как еще один язык — я их вообще люблю, а Матвей скоро проникся сионистской идеологией и загорелся идеей отъезда. Но в начале восьмидесятых выезд был прикрыт начисто, и надо было быть сумасшедшим, чтобы решиться подать документы в ОВИР. Матвей дожидался лучших времен, а я вообще ничего не ждал, а жил, как жилось; книжек и девчонок и в Союзе было навалом. Так зачем мне еще какой-то Израиль?

После школы Матвей по очередному бзику решил поступать в третий мед — единственный медицинский институт, куда принимали евреев. Я пошел по проторенной дороге физматовского жида и поступил на кафедру теорфизики в МИСиС. Самое смешное, что из нас двоих на выезд подал первым я, причем в то самое мертвое и тоскливое время, когда надежд получить разрешение не было никаких. Я редко рву на себе рубаху и бросаю шапку оземь. Но уж когда это делаю, то иду до конца. Безумная и все, ну просто все поглотившая любовь к девушке по имени Асунта Лопес, проживающей в Толедо и приехавшей в Москву на две недели в составе испанской делегации на международный кинофестиваль, погубила мою карьеру в такой увлекательной области, как физика металлов. Две недели с Асунтой пролетели хоть и заметно, даже очень, но все же слишком быстро. И, посмотрев сквозь слезы вслед улетающему из Шереметьева самолету компании "Иберия", я пошел в аэропортовский бар, взял двести коньяку и стал вырабатывать план. Когда стакан опустел, я уже знал, что должен делать.

Из института меня вышибли даже раньше, чем я думал, и через две недели после подачи заявления в ОВИР я устраивался грузчиком в булочную номер три на Ломоносовском проспекте. Началась новая жизнь, новые хлопоты. Чтобы закосить от армии, пришлось провести четыре недели в психиатрической больнице. Из психушки я вышел пишущим человеком: носить в себе такой опыт и не давать ему выхода было немыслимо. Процесс пролетаризации шел быстро. Вскоре я сменил булочную на дворницкую. По утрам убирал снег в районе Тверских улиц, потом шел к себе в казенную коммуналку, читал по-испански, подучивал иврит. Какие-то письма от Асунты доходили. Она писала, что пытается приехать, чтобы выйти за меня замуж и вытащить меня из этой mierda, но для женитьбы нужно как минимум две недели, а советское посольство не хочет давать ей визы на такой срок. Со временем письма стали реже, и, наконец, пришло последнее, в котором Дульсинея просила своего Дон Кихота простить ее за все и сообщала, что приняла предложение одного "замечательного человека", продюсера, он очень поддерживает ее в жизни и уже выхлопотал ей главную роль в фильме про девушку из бедной семьи, которая, преодолев все препятствия, становится в конце звездой фламенко.

Назад Дальше