Гость. Туда и обратно - Александр Генис 4 стр.


Весна в Нью-Йорке такая мимолетная, что между внезапным снегом и неизбежной жарой цветет все сразу. Проще всего это заметить в ботаническом саду – либо в Бронксе, либо в Бруклине.

Первый намного больше, так как он включает изрядную часть первозданного леса, который попечители оградили и запретили трогать. В сезон я там собираю грибы, но только белые и когда никто не видит. Другая достопримечательность – столетняя оранжерея, ажурная, как викторианская невеста. Зимой, в буран или слякоть, там хорошо глотнуть из фляжки, спрятавшись за кактусом, но сейчас в саду не протолкнуться от орхидей и их поклонников. Те и другие представляют самые экзотические образцы флоры и фауны. Одни изобретательны, как «Аватар», другие, одержимые, на них молятся. Плотоядным орхидеям приносят в жертву мух, остальные фотографируют, словно манекенщиц на подиуме.

На другом конце города, в сердце огромного, но тесного, как грудная клетка, Бруклина, весну отмечают сакурой. Первые декоративные вишни привезли из Японии в Нью-Йорк и Вашингтон еще век назад. Американские города, расположенные на той же широте, что Киото и Токио, идеально подходят сакуре, составляющей вместе с суши и мангой триаду японской эстетики в Нью-Йорке. Дерево, которое плодов не дает, пахнуть не умеет, цветет мгновение и вызывает восторг, требует к себе трепетного отношения и правильного настроения, за которым я езжу в Бруклин.

В здешнем ботаническом саду цветут самые старые сакуры. Знатоки ценят их дряхлые, узловатые стволы за то, что в них скопился вековой запас жизненной энергии ци. Остальные наслаждаются контрастом: мимолетность бледного цветка, рядом с которым черная плоть коренастого дерева кажется притчей или гравюрой.

В апреле в Бруклин съезжаются японцы всех пяти боро Нью-Йорка – чтобы снимать невест, детей и бабушек в фамильных одеждах. Как сакура, эти драгоценные одеяния ждут целый год того весеннего дня, когда их вытаскивают из нафталина и прогуливают под ветками.

Другой контингент – бруклинские хасиды, плотно населяющие окрестности сада. Они одеты не менее роскошно и тоже экстравагантно: атласные лапсердаки и малахаи из лисьего меха, которые стоят состояния и выписываются из Брюсселя. Черно-белые евреи и пестрые японцы прекрасно гармонируют с рощами цветущих вишен еще и потому, что с разных сторон пришли к одному и тому же. Во всяком случае, так считал крупнейший авторитет в этом вопросе немецкий философ Мартин Бубер. Собрав фольклор хасидов, он с удивлением обнаружил их сходство с дзенскими анекдотами и объявил о типологической близости двух религиозных практик. В Бруклине они не мешают друг другу – ведь, как сказал знатный буддист Ричард Гир, «под цветущими вишнями нет посторонних».

Мне пришлось в этом убедиться в Киото, где цветение сакуры – национальная оргия, во время которой целые трудовые коллективы пытаются перепить друг друга. Я до сих пор не могу понять, как затесался в конкурс, но помню, что треснулся затылком, лихо опрокидывая лишнюю чашу саке. Сидя на коленях этого делать не рекомендуется. Помня урок, я трезво полюбовался цветами за чаем и вновь пересек Восточную реку, чтобы отметить весну там, где в ней знают толк, – в Японском доме, самом, пожалуй, изысканном музее Ист-Сайда.

В апреле здесь царит японская версия ар-деко, выставка, которую можно считать уроком модернизации. Усвоить его мне интересно вдвойне – как жителю Запада и выходцу с Востока. Между двумя мировыми войнами Япония ринулась догонять Америку, которую она, как и большинство наших соотечественников, представляла себе в основном по Голливуду. В витрине висели привычно элегантные кимоно, но вместо хризантем и Фудзиямы на шелках были вытканы звезды немого кино и герои самурайских фильмов. Это все равно как ходить в сарафанах с портретом Брэда Питта и косоворотках с профилем Никиты Михалкова.

Привычка носить самое дорогое на себе сказалась на всех деталях непростого японского костюма. Так, широкие пояса-оби изображали высшие достижения тогдашней цивилизации: немецкие дирижабли и нью-йоркские небоскребы, а также сюжеты Берлинской олимпиады. Западный спорт, столь непохожий на сумо, захватил тогда Японию, как нынешнюю Россию – гольф. Отсюда статуэтки футболистов – американских и настоящих. Однако на изображающих атлетов медалях стоит 2597 год – считая от основания Японии.

Страна, одержимая национальной идеей, искала компромисс между космополитическим стилем и народной традицией, причудливо перемешивая их в быту и в обороне. О последней свидетельствует милитаристский мотив – журавли, которые упоминались в названиях всех японских авианосцев. О первом можно судить по популярной марке сигарет «Сияние», пачки которых украшало восходящее над молодой империей солнце. Его лучи пронизывали весь патриотический обиход – будь то бронзовая ваза с цветами или плакат, рекламирующий железную дорогу.

Как это всегда и бывает, державной идеологии противостояли конкурирующие ценности – секс и мода. Гвоздь выставки – японка с рекламных плакатов. Смешливая, с короткой стрижкой и дерзким взглядом, она напомнила мне рабфаковку в кимоно. Впрочем, тогда его носили с туфлями на шпильках. Уровень эклектики такой же, как текила с рассольником.

Когда прогресс зашел еще дальше, реклама представляла японских див на лыжах, под парусом или за барной стойкой. Сменив кимоно на платья, они демонстрировали особый изыск уже чисто западного наряда: застежку-молнию (в старой Японии и пуговиц-то не было). Другой чертой, которая, по мнению анонимного художника, делала женщину современной и желанной, была сигарета: на плакатах они все курят. Сейчас это кажется диким, но я еще помню, как мой отец покупал матери длинные болгарские сигареты «Фемина» с золотым ободком – намек на роскошную жизнь недоступного и желанного Запада. У японцев он назывался «Фурорида» и помещался, как легко догадаться, во Флориде. Судя по рекламе, в этом краю жили одинокие красавицы, всегда сидевшие за коктейлем в кабаре и обмахивавшиеся веером – уступка цензуре – с восходящим солнцем.

Для других, настоящих японок существовал более реальный, но тоже нелепый мир домашнего уюта, который изрядно портила западная мода. В японском доме, где тогда еще спали на татами и пользовались бумажными ширмами, появилась западная гостиная с европейской мебелью и непременным пианино. Толку от этого было мало, потому что сидеть ни на стульях, ни за роялем никто не умел, но мучения и расходы окупал престиж, а с ним не поспоришь.

Интересно, что теперь ситуация развернулась. Японцы живут в обычных домах, но для почетных гостей, в чем я однажды сам убедился, держат устланную циновками комнату, где мне пришлось делить одиночество с сямисэном и веткой сакуры. Я бы предпочел кровать.

На этой неблагодарной мысли я покинул выставку и вырулил к дому, но остановился напротив здания ООН. Там всегда оживленно: экскурсанты, дипломаты, военные и – на ступенях Сахарова – демонстранты. На этот раз из Китая. Худенькая старушка держала фотографию родного угла, захваченного рейдерами Шанхая.

– Коммунисты, – объяснила она мне по-английски, – отобрали у меня дом.

– У меня, в сущности, тоже.

– Так вы русский! – обрадовалась дама и запела «Подмосковные вечера».

Май

Только сейчас, прожив в Нью-Йорке почти сорок лет, я наконец понял, чем он уступает родине, – широтой, не душевной, а географической, той, что на глобусе.

В России всякая весна – священная, а не только та, что у Стравинского. Чтобы встречать ее салютом пушек, разбивающих ледовые заторы на реках, надо настрадаться от зимы так, как в этом году случилось с нами в куда более умеренном климате.

Живя на широте Рима и Ташкента, ньюйоркцы привыкли зиму игнорировать. Обычно она не против. Но на этот раз все было всерьез: 14 больших метелей! И вслед за каждой нужно откапывать машину, хорошо еще если свою, а не чужую, как это было со мной, к вящему наслаждению потешавшихся соседей. Лишь в апреле у нас под окном сдох последний рыжий сугроб. Накануне 1 мая заморозки убили доверчиво пробившиеся цветы, а птицы орали как резаные, боясь, что не успеют вывести птенцов с этой сумасшедшей погодой.

Однако календарь, уверявший, что всемирное потепление неизбежно, оказался прав, и в мае весна ударила по всему фронту. Все зацвело разом – от магнолий и сакур до телеграфного столба, где местные попугаи (это отдельная история) наконец уселись на яйца в нарядном гнезде-кондоминиуме.

Вслед за флорой потянулась к солнцу и фауна: ньюйоркцы вылезли из берлог и отправились туда, где можно зарядиться энергией и витамином Д, – в Центральный парк. Жителям малогабаритного Манхэттена он служит Канадой и Меккой: запасом простора и объектом паломничества.

Нынешней весной вся Музейная миля, чутко реагируя на события, посвящена фашизму: Гуггенхайм – об итальянском, Музей австро-германского авангарда – о немецком, а Украинский дом сравнивает историю первых двух с той, которую сочинили в Крыму зеленые человечки.

Чтобы уйти от политики, достаточно свернуть с Пятой авеню и войти в парк в любом месте. Но и тут нас не оставляет история – древняя и очень древняя. О последней свидетельствует египетский обелиск, переживающий сейчас очередную реставрацию (ему легче было пережить три тысячелетия в пустыне, чем один век в Манхэттене).

С другой – литературной – историей нас знакомит сад Шекспира. Отмечая 450-летие барда, ньюйоркцы рвутся не к щуплому памятнику, а к мемориальному заповеднику, где высажены упоминавшиеся в сонетах и пьесах растения. Каждое, чтобы мы не перепутали, снабжено цитатой, позволяющей бродить по стихам и травам. Забравшись в кусты, легко притвориться, что попал в Стрэтфорд: тихо, спокойно, только вдалеке цокают копыта.

Цокать им, впрочем, осталось недолго. Одержимый реформаторским зудом новый мэр Нью-Йорка решил начать не с людей, а с животных. Де Блазио хочет отправить на пенсию всех городских лошадей, катающих туристов в Централ-парке. Бойкие и языкастые (в тур входят городские сплетни) извозчики подняли бунт, к которому, по утверждению ветеринаров, присоединились кони. Специалисты и ковбои говорят, что без прогулок по парку лошадям будет скучно, а трудовой договор у них лучше, чем у мэра: режим – щадящий, ездоки угощают булочками от хот-догов, в жару – выходные и отпуск – пять недель на альпийских лугах Катскильских гор.

Спустившись с шекспировского холма, я засмотрелся на цветущую вишню и чуть не сбил с ног какого-то хилого очкарика. Несмотря на то что мне удалось уклониться от столкновения, народ шептался и показывал на нас пальцем.

– Смотри под ноги, болван, – сказала жена, – ты чуть не угробил Вуди Аллена.

Извиняться было поздно, и я беспомощно проводил глазами главного нью-йоркского героя, курсировавшего по парку между Востоком и Западом.

Раньше, когда я только сюда приехал, две лучшие части Манхэттена делились по профессиональному признаку. На Ист-Сайде жили успешные врачи, на Вест-Сайде – преуспевающие писатели. Теперь я уже и не знаю, кому, кроме тех же лошадей, по карману жить на обочине Центрального парка.

Бешеные цены сгладили различия между двумя сторонами этого острова сокровищ. Повсюду, например, позакрывались магазины книг, пластинок да и всего остального, что делает жизнь лучше. Но не вкусней, ибо на месте храмов духа открываются притоны тела: по четыре на каждом углу, и я стараюсь ни одного не пропустить.

Все они хороши по-своему. И греческая таверна с печеным сыром касери, который официант поджигает на столе, вызывая радостный испуг обедающих. И минималистская японская харчевня, где подают всегда и только гречневую лапшу-собу, крещенную в крутом кипятке бульона, со стружками сушеной рыбы. И китайская пельменная, куда надо приходить к полудню, чтобы наесться только что слепленных (64 складки на каждом) шанхайских дамплингов. Реже всего я хожу в те рестораны, где поклоняются королю прерий – стейку, ибо бифштекс надоедает на третьем укусе. Тем легче мне было принять предложение моего гостя-вегана и отправиться в знаменитый среди таких же сектантов ресторан, угощение которого исключает продукты животного происхождения.

– Следует ли нам снять кожаные башмаки, как это делают в индусских храмах? – спросил я на входе у веселого (что меня удивило, учитывая здешнюю диету) метрдотеля.

– Ну кто вас напугал, – заулыбался он еще шире, – мы же не фанатики.

– А как быть кошкам? – не отставал я. – Вы позволяете вашей кошке есть мясо?

– Нет у меня кошки, только собака, – посуровел веган, – и она обожает вегетарианские кости. Да вы не бойтесь, вам тоже понравится.

Заняв столик в углу, чтобы не бросаться в глаза, я осторожно огляделся. Публика лопала с аппетитом и не отличалась от обычной. Разве что молодежь преобладала над нами, седыми иноверцами.

– Странно, – заметил я гостю, – что совсем нет прыщавых девиц, которые взвешиваются между салатами.

– У вас, – поморщился он, – дикие представления о веганах. Они такие же люди, как все, только лучше.

– Возможно, – пробурчал я, когда принесли меню, – жаль, что они пользуются языком, который, как этрусский, не поддается расшифровке.

Увернувшись от лечебного коктейля из силоса с гаявой, я заказал замысловатое блюдо, где фигурировали грибы, картошка и – что бы это ни значило – сейтан.

– Этой весной сейтан хорошо уродился? – спросил я для важности официанта.

– Да уж, – подмигнул он мне как союзнику, – получше курицы в трупной водичке.

На вкус картошка напоминала картошку, грибы – шампиньоны, сейтан – ту же курицу, как, собственно, всё экзотичное, что мне довелось пробовать: хвост аллигатора, жареную змею и мясо черепахи. Обед завершился капучино. Только когда принесли чашку с белой шапкой, я сообразил, что нарушил табу, заказав кофе с молоком.

– Соевое, – успокоил меня официант.

Сделав вид, что вздохнул с облегчением, я вышел из ресторана, злорадно представляя себе оголодавших поваров, которые, закрывшись на кухне от посетителей, жуют хот-доги из Централ-парка, цветущего через дорогу.

Сентябрь

Чтобы понять гордое величие нескончаемой осени в Нью-Йорке, надо сперва испить горькую чашу нью-йоркского лета. Первое из них было самым страшным. Живя до того в прохладной Риге, я не знал, как выглядит кондиционер, и думал, что они встречаются только в Баку. Поэтому, когда уже в мае стукнуло сто градусов, то я, еще не успев научиться Фаренгейту, решил, что у меня закипят кровь и мозги. Три долгих выходных дня мне пришлось лежать на полу под вентилятором лишь для того, чтобы на четвертый спуститься в метро и оказаться в аду.

– На его дне, – уверял Данте, – грешников ждет ледяное озеро Коцит.

Но он, разумеется, не знал, что значит стоять на опаленном подземным зноем перроне, поминутно заглядывая в туннель, откуда вместо поезда выбегают нахальные крысы. Хорошо еще, что хуже в Нью-Йорке ничего не бывает, и это значит, что из летнего сабвея любой путь ведет вверх.

С тех пор я научился летним правилам жизни, как то: никогда не экономить на искусственной прохладе, искать убежища в той части Массачусетса, куда не заглядывает теплый Гольфстрим, ходить в хорошо остуженные кинотеатры, есть на первое окрошку и гаспачо, не пить водку до заката, читать про полярников, навещать пингвинов в зоопарке и избегать раскаленного острова Манхэттен, без которого в более человечное время года мне трудно прожить и неделю.

В сентябре Нью-Йорк остывает – медленно, как электрическая плитка: уже не светится, но еще опасно. И я осторожно возвращаюсь в город, огибая его со всех сторон по каемке набережных.

Раскинувшийся на множестве островов Нью-Йорк – живописный архипелаг. Во всяком случае, с тех пор как закрылись заводы. Теперь в Нью-Йорке ничего не производят, кроме имиджей. Эфемерные и скоропортящиеся, они не оставляют преступных следов на экологической среде. Лишившийся промышленности, город возвращает замордованным индустриальной эрой окраинам допотопную роскошь. По очищенным каналам снуют каяки, водное такси, маленькие яхты новичков и большие – миллионеров. Освободившиеся от складов и причалов острова служат подмостками для открывающихся с них видов, которые, собственно, и превратили Нью-Йорк в самый посещаемый город мира.

Назад Дальше