Убей фюрера, Теодор - Матвиенко Анатолий Евгеньевич


* * *

Совершенно секретно

Народному Комиссару Внутренних Дел СССР

Генеральному комиссару госбезопасности

товарищу Г.Г. Ягоде

В следственном изоляторе НКВД ТАССР содержится гражданин Г.К. Мюллер, арестованный по обвинению в преступлении, предусмотренном ст. 58 п. 6 УК РСФСР (шпионаж).

Он представляет интерес для оперативной разработки в целях разоблачения резидентуры абвера в Мадриде.

Арест Мюллера произведён по материалам группы СГОН.

Считаю целесообразным перевести его в изолятор «Лефортово» и поручить разработку ИНО ГУГБ.

Часть первая. Главное Управление Имперской Безопасности

Глава 1. Шпион

Новичка в тюрьме заметно с порога. Он только что миновал первый круг ада, изведал грубость при задержании, тяжесть обвинения, крушение тусклой надежды «разберутся же». Он растерян, надломан. И ещё не видел беспредела.

В переполненной транзитной камере с этим быстро. К чертям полетели запреты – содержать раздельно судимых и несудимых, ждущих суда или уже этапа в лагерь. Когда на одну койку, «шконку» по-тюремному, приходится более двух арестантов, свободных мест не найти и под нарами, все сидят вперемешку. Блатные верховодят, сплочённые, как стая хищников.

Новенький переминается в однобортном костюмчике, некогда пристойном, сейчас жёваном и с мазком крови на лацкане. Брезгует к чему-либо прикоснуться, и я его понимаю, сам был потрясён неделю назад. Жалкие потуги в области гигиены здесь не слишком заметны. Осклизлая пленка на полу, смрад немытых тел и кислых объедков набрасываются на человека, шокируют глубже, чем наглость конвойных. Потом привыкаешь.

Ноги новоприбывшего украшают сандалики, уместные летом в Поволжье. Но в лагере… Я шевелю пальцами в сапогах. На зоне они представляют такую ценность, что сплю не разуваясь. Все разговоры, что у своих красть – великий грех, то бишь «западло», в транзитной камере не стоят ни гроша. Здесь нет своих, нет долгих союзов, с кем бы ни скорешился, друга скоро увезёт этап. Но и тут приходится держаться земляков либо какой-то иной стаи, одиночку загрызут.

– З…здравствуйте.

Тоскливый взгляд скользит по равнодушным физиономиям сидельцев, плотно занятым нарам, на миг втыкается в крохотное оконце, забранное прутьями. А вот и комитет по встрече. В тюрьме очень мало развлечений, появление неопытного новенького вносит разнообразие.

Карманник из Ворошиловска по кличке Тунгус неторопливо плывёт по проходу в сопровождении фармазонщика Зямы, залётного одесского жулика. Я ненароком трогаю Василия. Его очередь спать, но концерт пропускать жалко. Вася присаживается и трёт глаза пудовым кулаком.

– Какие люди! – расцветает Тунгус. На побитой оспой роже щипача расплывается обманчиво-широкая улыбка с украшением в виде порванной губы. – Что ж так скромно-то? Барахлишко хреновато…

Всё достояние первохода одето на нём. В руках, нервно теребящих край пиджака, не видно узелка с едой, последнего гостинца с воли. Нечего отобрать, что можно было бы кинуть в общак и поделить меж семьями. Тунгус злится, оттого скалится в неискреннем дружелюбии.

– Не подскажите, уважаемый, где бы мне… – покупается на улыбку новенький.

– Кости кинуть? Найдём. По месту прописки.

Народ оживляется. Обычно прописка выливается в целый ритуал. Но в КПЗ, транзитках да в пересылках его не делают. Зачем, если эта камера не станет домом на многие месяцы и годы? Значит, Тунгус готовит веселье.

Ничуть не бывало. Он бесхитростно «ставит банку» кулаком в живот. Человек сгибается от боли, прикрывается руками. В общем, правильно себя держит – не лезет на рожон, не пытается драться с незнакомым блатным. Но и не прогнулся, не начал лебезить.

– Сымай клифт, пока юшкой вконец не изгадил.

Уголовник дёргает новенького за пиджак с кровавым пятном. Одежонка с узких плеч явно не по размеру квадратному Тунгусу, но сойдёт как ставка в очко.

Я толкаю Васю. Наш выход. Он прикрывает спину, массивный, словно шкаф. Боюсь, толку от него мало в проходах меж шконками. Кореш силён, но неловок. Зато создаёт антураж. Вроде как последний довод – если меня завалят, встрянет Вася-Трактор, мало не покажется.

– Беспредельничаешь, Тунгус?

Уголовник резко разворачивается. В узких от природы глазёнках блестит злость. Его голос звенит петушиным фальцетом. Это он зря. Авторитетные воры говорят тихо и веско.

Тунгус верещит:

– С каких пор мужики лезут в дела чёрной масти?

В базаре главное – идеологическая основа, это я ещё в школе усвоил, когда заучивали цитаты из товарища Сталина. Спорить с уголовниками надо правильным языком, «ботая по фене». Мне, почти интеллигентному, воровское арго даётся тяжко. Каждую фразу проговариваю внутри себя, чтоб выдать без запинки и с подобающим выражением.

– Мужикам тоже по понятиям охота жить, – начинаю я и моментально получаю поддержку сокамерников. Большинство из них – «мужики», к воровской масти не принадлежащие, сидят за бытовуху, алименты и прочие непочётные дела. Апелляция к тюремному закону делает меня правдолюбцем, а Тунгуса – еретиком. Чморишь первохода, банку выписал, прикид берёшь на гоп-стоп. Не, это не по понятиям.

Карманник загнан в угол. Если спасует, уронит себя в глазах чёрной воровской масти, на всю оставшуюся отсидку его репутация будет подмочена.

– Борзеешь, Волга? Забыл, что до смертинки три пердинки?

Одессит Зяма заходит слева, насколько позволяет камерная теснота. Его должен отсечь Вася. Если не проспит.

– На понт берёшь, Тунгус?

Это уже прямой вызов. Я не оставил вору шансов выкрутиться без драки. Он миролюбиво машет рукой, типа «ну ты чё», а вторая нащупывает алюминиевую кружку. Нормальный приём – отвлечь внимание, потом швырнуть мне в лицо какую-то мелочь. На полсекунды я впаду в замешательство и, если Тунгус не оплошает, очнусь на полу не раньше чем через полчаса, основательно битый.

Кружка летит в пустое пространство, где только что был мой нос. Я встречаю Тунгуса растопыркой. На зоне бокс не канает, лишь варварские удары – в глаза, в горло, по яйцам. На-а-а! Со всей ненавистью к отродью. Так, очередь его напарника. Зяма получает сапогом. Под шконкой раздаётся стук, когда он врезается во что-то твёрдое.

Тунгус на коленях. Голова опущена, не вижу, что делают его руки. Поэтому предпочитаю добить, не ожидая какой-нибудь подлости. Хватаю за подбородок, резкий рывок вверх. Колено врезается блатному в нос. Урка падает, из пальцев вываливается заточка. Вздумал мне брюхо вспороть, козёл?

Новоприбывший бочком протискивается мимо бессознательной тушки вора. Уже выпрямился после банки, только дышит сипло.

– Товарищ… э-э, Волга. Позвольте мне к вам?

Учится. Погоняло моё запомнил и смекнул уже, что одиночки не выживают. Решил примазаться к сильному.

– Чо, нам шестёрка нужна? – басит за спиной Трактор, и мне второй раз приходится вступаться за новичка.

– Ясен пень. Блатные на нас зуб имеют.

Так что лишние глаза не помешают. Их обладатель робко садится на самый краешек койки. А в камере поднимается шум. Оказывается, Зяма грохнулся к опущенным. У блатных это считается трагедией, несчастным случаем, когда человек невольно прикоснулся к барахлу педерастов. Теперь он заражённый-прокажённый, уважающий себя вор руки ему не подаст.

Не знаю, как сложились бы отношения с блатными, боюсь – скверно, но Зяму, Тунгуса и двух авторитетных воров забирает этап. Спасённый мной недотёпа жмётся поблизости, боится отойти даже к параше.

– Меня зовут Ганс Карлович Мюллер…

– А погоняло? – вопрос повисает в воздухе, и задавший его Василий врубается, что новичок не знает лагерный диалект. – Ну, кличут тебя как?

По кислой и какой-то бесцветной рожице Мюллера заметно, что о главном атрибуте заключённого он даже не задумывался.

– Ща крикну в окно: тюрьма, дай имя! – щерится мой напарник. – Такую кликуху дадут…

– Да ясно какую, раз Ганс Карлович, – вклинивается сосед напротив. – Фашист!

В камере сложно хранить секреты. Слышно почти всё. Как ожидалось, другие сидельцы поддерживают. Гансу ничего не остаётся, как принять. Vox populi vox Dei, глас народа – глас божий.

– Фашист так Фашист, – я пресекаю робкую попытку шестёрки отмахнуться и задаю следующий вопрос, перечисляя воровские специальности. – На фармазона или, там, блинопёка не похож. По какой статье?

– Пятьдесят восьмая, пункт шесть, – он жалко улыбается и смотрит мне в глаза, будто ждёт сочувствия в абсурдности обвинения. – Немецкий, стало быть, шпион.

Это зря. Потом, на Колыме или в Магадане, политические собьются в кучу. Здесь, среди разношёрстной уголовки, враг народа становится изгоем. Блатные в такие игры не играют. «Советская малина собралась на совет, советская малина врагу сказала: нет!» В транзитках и пересылках лучше скрывать политическую статью до последней возможности.

– Яволь, герр шпион. И как угораздило?

– Да какой я шпион… – Фашист нервно приглаживает пятернёй жидкие светлые волосы, не остриженные пока наголо. – Работал в Липецке, там была военная авиационная школа, готовили немецких лётчиков. До Гитлера! А мне говорят – нацисты тебя завербовали. Когда фюрер пришёл к власти, немцы уехали.

– А ты? – невольно копирую манеру следаков. Но Мюллер не рассказывает гладко, приходится понукать.

– Перевели на Казанский авиазавод.

– Шпионить! – радостно подсказывает Василий, я шикаю на него.

– …Конструктором. Инженеров арестовали в прошлом году, когда упал «Максим Горький». Ну, АНТ-20. Слышали?

Кто ж не слышал.

– Твоя работа? – снова встревает любопытный сосед, другие сокамерники клеят ухо.

– Что вы! В него какой-то умник на истребителе врезался. Хороший был самолёт. Потом успокоилось всё, в этом году опять… Меня ночью взяли, из общежития. С немцами в Липецке общался? Выходит – шпион, вредитель и диверсант.

Недоверие в камере такое густое, что можно резать ножом. Тут все невиновные, с их слов, конечно: «мусора дело шьют, волки позорные». Но каждый знает про себя, что рыло в пуху по самое не балуйся. Значит, и Фашист не зря елозит по шконке тощим задом.

Демонстративно теряю к нему интерес. Если что-то важное имеет сказать, молчать не будет. Вон сколько наплёл про секретные дела – немецкую учебку и авиационный завод.

За следующие сутки Мюллер расспрашивает про тюрьму и понемногу привыкает к новой жизни. Раньше был личностью, теперь простой зэка. Эти две буквы – ЗК – недавно означали «заключённый Каналстроя». С завершением Беломорканала так зовут нас всех.

Мне в двадцать один смешно его поучать, вдвое старшего, попутно гонять с мелкими поручениями. Тем более сам за решёткой сижу всего на неделю больше. Может, он и правда шпион, мало о нас сведущий?

– Вас Волгой величают, потому что вы с Поволжья?

– Не угадал. Слышал, как судья на ринге кричит «бокс»? Или на фехтовальной дорожке «ангард»? «Волга» на блатном языке означает сигнал к драке.

Фашист добросовестно учит феню. В лагере без этого невозможно.

– А как вас до тюрьмы звали?

– Теодор Нейман.

Его глаза мутно-оловянного цвета подозрительно выпучиваются.

– Еврей?

Вася радостно гыкает. Точно, новенький наш – Фашист, раз не любит евреев. Объясняю, что евреем был Зяма, он же Зиновий Гойхман, схлопотавший от меня по мордасам. Я из немецкой поволжской семьи.

Ганс Карлович побаивается Васю, больше ко мне тянется.

– Скажите, Волга, вы человек образованный, в отличие от… От остального контингента. Как же вы… во всём этом…

Во всём этом дерьме? Кричу от восторга! С детства мечтал. Но – так выпало.

– Первые сутки на стену лез. Задирался и дрался со всеми, чуть не пришили. Потом один дедок, из воров-законников, тихо так говорит: не мельтеши. Прими зону, и она тебя примет. Другого не будет. И завтра, и через месяц, и через год. Я твёрдо решил приспособиться и выжить, сколько бы ни впаяли – десять, пятнадцать лет. В лагере моя образованность до звезды.

Оловянные глазки Фашиста изумлённо моргают.

– Но в лагере есть же культурные! Инженеры, служащие.

Смотрю сочувственно.

– Есть. Их так и зовут – лагерная пыль. Выживать на зоне, даже получать некие радости этой жизни умеют только воры. Я у блатных учусь – держаться, говорить, вести себя «по понятиям».

– Получается?

– Не всегда. Зачем-то на Тунгуса с Зямой сорвался. Подфартило – этап ушёл. Законники мне бы растусовали, что рамсы попутал, – замечаю его непонятливость и перевожу с тюремного на русский. – Популярно объяснили бы мою ошибку, возможно – пером в бок.

Ганса не радует перспектива становиться законченным зэком.

– Покурить бы…

Ну, здесь нет папиросного ларька. Пиджак с кровавым пятном уплывает в недра камеры, взамен получаем горсть табака-самосада и кривые обрывки газетной бумаги.

– Учись, Фашист, – веско талдычит Василий. – Курева всегда мало.

Он глубоко вдыхает вонючий дым, отдаёт мне самокрутку. Бывший владелец пиджака получает бычок последним. Всего одна жалкая затяжка, и огонёк обжигает пальцы.

– У вас в Германии небось сигары буржуйские?

Новичок не успевает ответить Трактору, что он советский немец. Наши национальные откровения прерываются. Пупок с лычками сержанта выводит меня и Мюллера в коридор, втыкает носом в стену. Гремят замки, лязгают двери, повторяя в миллиардный раз тюремную музыку. Нас ведут куда-то вниз через бесконечные лестницы и проходы, широкие по дореволюционной моде. Но даже бесконечность рано или поздно достигает финиша. В нашем случае это пенал метр на два метра, не только без койки, но даже без стула. Наконец меня вталкивают в допросную камеру, где стол и два табурета, всё привинчено к полу. Хмурый лейтенант госбезопасности топчется на ногах. В руках у него тощая папочка с моей фамилией на обложке, протягивает её капитану, что занял насест за столом.

– Ещё один, товарищ капитан. Пятьдесят восьмая – двенадцать, недонесение о контрреволюционном преступлении.

Старший из двух гэбэшников – наверняка любимец женщин, чернявый красавчик кавказского типа с тонкой полоской усов. Летёха такой же простой, как все наши поволжские. Молодая лысина и полнота здорово портят облик грозного гэбиста с орденом Красного Знамени на застиранном сукне гимнастёрки.

– Связан с Мюллером?

– Нет, товарищ капитан. Член семьи изменника Родины. Его тоже – в Москву?

Дело принимает неожиданный оборот. Откуда-то свалились залётные москвичи. Лубянка забирает Фашиста у Казанской госбезопасности. Вот новости! И меня заодно?

– Обязательно! – смуглая рука с редкими волосиками властно шлёпает по столешнице. – Что вообще у них за порядки? Почему, ёпть, враги народа в одной хате с блатными? Не во внутренней тюрьме НКВД?

Я сочувственно киваю. Да, непорядок! И общество ворья опостылело.

Капитан не обращает внимания. Он рассматривает листики моего дела, ту часть, что пришпилена к тюремной «истории болезни».

– ЧеСеИР – не преступление. О чем же ты, паскуда, умолчал? Небось отец готовил поджог в паровозном депо?

Вопросы падают один за другим, поставленные жёстко, пусть не слишком благозвучно. И косноязычно. Едва успеваю отбрехиваться.

– Трищ капитан, разрешите, я его спрошу, – суетится лейтенант.

Тот кивает, и мне в торец влетает первая зуботычина. Пока – предупредительная. Отчаянно кручу головой, молюсь истово: не знал ничего об отцовских делах, гражданин начальник, иначе бы как Павлик Морозов…

Стенания прерываются ударом. И как по заведённому: вопрос – удар. Аккуратно лупит, не калечит. Я, как и многие другие в допросных подвалах, мучаюсь с выбором – сказать товарищам с синими петлицами некие слова, побои прекратятся. Но…

Дальше