Машинист говорил ласково, с участием, и Гаврилов решил: «Если спросит, зачем в Ленинград, - расскажу ему все». Но машинист не спросил, а сказал только:
- У меня-то, паря, в Пермь ездка - в другую сторону. Не то подбросил бы тебя до Котласа. Мы-то, пермяки, до Котласа водим. Там смена. Прямиком никто не идет. Да и заберет тебя милиция, паря, заберет…
Он снял свою фуражку, в раздумье почесал козырьком голову, словно что-то вспоминая.
- Нет, не припомню, кто на Котлас ведет сегодня. Не припомню… Да ты иди к сортировке, - машинист показал рукой, куда следовало идти Гаврилову, - там наши, верещагинские, формируют. Поспрошай, кто на Котлас. Если туго будет, скажи: Долгих послал, Трофим Игнатьич. Иди, иди, паря. Не робей. А мне на Пермь. Спешу.
Гаврилов с сожалением смотрел, как удалялся машинист, подтянутый, стройный. Только правую ногу чуть приволакивал. «Эх, невезуха, - подумал Гаврилов, - ну почему не он в сторону Котласа?! Уж он-то помог бы мне…»
Резкий гудок заставил его вздрогнуть.
Сквозняком, не останавливаясь на станции, не сбавляя хода, шел эшелон. С грохотом пронеслись мимо платформы с танками, теплушки с солдатами, вырвалась из окон и тут же оборвалась, растворилась в грохоте лихая песня. Эшелон промчался, оставив за собой легкий запах гари и мазута. «Вот бы мне к солдатам», - вздохнул Гаврилов и побрел к сортировке, куда указал ему машинист Долгих.
Взял Гаврилова с собой на паровоз седой, горбатый дед. «Дядей Лешей зови», - сказал он, когда Гаврилов спросил его имя и отчество. На вид дядя Леша был угрюм и диковат. И глаза жгучие, злые. Когда Гаврилов окликнул его, стоя у паровоза, то в первый момент решил, что этот горбун или обругает его, или даже побьет. Но горбун не побил и не обругал. Услышав про Долгих, он буркнул:
- Возьму до Кирова. Только на шаньги не рассчитывай. Жрать нечего. Калигу вареную с Прошкой вон едим.
- И то! - Из будки высунулась молодая чумазая личность. - Чем калижка не еда? Цинготить не будешь!..
- Да у меня есть сухари, - не веря еще в удачу, обрадованно сказал Гаврилов.
Словно зачарованный, смотрел он, как кидает кочегар Прошка колотые метровые поленья в топку, прислушивался к гудению огня, разглядывал приборы. Дядя Леша посадил его в углу на откидную железную скамеечку, и Гаврилов, съежившись, чтобы занимать как можно меньше места, забыв про бессонную ночь, про все волнения, сидел, счастливый оттого, что несется вперед на этом огромном, гудящем паровозе… Он рассказал дяде Леше и Прошке, что хочет добраться до Ленинграда.
- К мамке? - так же, как и Долгих, спросил его Прошка.
Гаврилов насупился и сказал:
- Умерла мама… Погибла.
- От голода? - участливо спросил Прошка и хотел о чем-то еще спросить, но дядя Леша одернул его:
- Отчего да почему! Привязался к мальцу, как репей. Дровишки лучше кидай. Да пошуруй в топке.
Гаврилов, не чувствуя усталости, смотрел и смотрел на проносившиеся мимо леса, на деревеньки, то освещенные ярким солнцем, то в пелене мокрого осеннего снега. Прошка молчал, не донимал больше разговорами, дядя Леша тоже молчал, внимательно глядя вперед. И вдруг Гаврилов почувствовал, что не сможет не рассказать этим людям, зачем так стремится он в Ленинград.
…Он рассказал им о Егупине во время стоянки на какой-то маленькой станции. Об одном только умолчал - о том, что в кармане у него, аккуратно завернутая в тряпочку, лежит самодельная, из плоского напильника выточенная финочка.
- Так тебе-то зачем туда ехать? - удивился Прошка. - В Кирове надо в милицию пойти. Этого Егупина сразу к стенке поставят. Чего же ты молчал?
- Я не молчал, - ответил Гаврилов. - Я и в Ленинграде в милиции был. Тогда не смогли дознаться. А потом к нему с обыском приходили. Он хитрый. Вывернулся. Я знал, догадывался, что он ракетчик. А как докажешь? Потом он меня убить хотел… - Гаврилов замолчал, не в силах справиться с волнением. - А меня нашли и эвакуировали. Без сознания почти месяц был… Следователю рассказывал - не поверил. Я знаю Только соглашался, чтобы не обидеть.
- Да, может, его там уже сцапали, - не сдавался Прошка. - И кокнули, как немецкого шпиона! А ты и знать не знаешь.
- Не знают же, что он ракетчик. И что убийца- тоже не знают. А других его подлостей им, видать, мало… До них никому дела нет, - с горечью сказал Гаврилов. - Иначе давно бы забрали. А он на свободе… Я вот доберусь домой, одного товарища разыщу там, если он жив. Мы с ним вместе…
- А что, товарищ твой, - спросил горбатый дядя Леша, внимательно прислушивавшийся к разговору Гаврилова с Прохором, - в Питере остался?
- Да, - кивнул Гаврилов. - Только он однажды с завода не вернулся. Наверно, на передовую послали, прямо там танки ремонтировать… Вот мы и потерялись. Если бы он не уехал, мы бы…
- Он, значит, взрослый, твой друг-то? - перебил Гаврилова дядя Леша. И, не расслышав ответа, нетерпеливо прикрикнул - Да громче ты, громче говори. Не слышно!
- Ну да, взрослый. Старый уже, - повысил голос Гаврилов. - Пятьдесят лет ему было, как война началась. Двадцать второго июня.
- Совсем старик, значит, - усмехнулся машинист, и Гаврилов увидел, что лицо у него совсем не злое, как ему показалось сначала, а просто перекошенное каким-то недугом и все в мелких морщинках. И глаза не злые, а просто усталые.
- Но он такой сильный, сильнее его трудно найти, - сказал Гаврилов. - И лучший токарь. На ДИПе работал. Вот если бы он… Если бы найти мне его…
- Его, его ты и ищи, - согласился машинист, озабоченно поглядывая вперед. - Ищи дядю Васю. На завод сходи. Не найдешь - в милицию иди. Не ходи один к этому Иудину.
- Егупину, - поправил Гаврилов.
- Егупину, - согласился машинист. - Не ходи к Егупину. Ненависти в тебе много. Дрожишь вон весь, как больной. А у больного туман в глазах, видеть мешает. Слепому ненависть - беда.
- Да нельзя ему в Ленинград, дядя Леш, нельзя, - вдруг, словно поняв что-то очень важное для себя, испуганно сказал Прохор. - Он же там наделает делов… Пойдем в Кирове вместе в милицию. Объясним что к чему, а?
- Да, - вздохнул дядя Леша и долго молчал, время от времени высовываясь в окошко, поглядывал вперед.
Гаврилов с тревогой следил за ним. А вдруг отведут они его в милицию? И опять все сначала. Детприемник, детдом… Опять бежать…
- Пускай едет, - наконец сказал машинист. - Не то и жисть не в жисть, одна маета будет. Душа изболится. Я по себе знаю. Так человек и сгореть может. Пускай правду ищет, пускай Иудина ищет… Только не дурит. Без людей ты, Петушок, ничего не сделаешь - глупости одни. Ты к людям иди. К дяде Василию иди, в милицию иди. Если Иудин твой на свободе еще, значит есть какая- то закавыка. Вот ты узелок и развяжешь… Ты, Петушок, адресок нам с Прошкой напиши. Может, когда погостевать у тебя доведете я.
В Кирове они были ночью. На паровоз поднялась новая бригада. Гаврилов так хотел спать, что не разглядел никого хорошенько. Только смотрел с тревогой, как о чем-то говорил тихо дядя Леша с новым машинистом, таким же стариком, как и он сам. Говорили они довольно долго, время от времени поглядывая на Гаврилова, и тогда у него замирало сердце. Сейчас скажут: «Выметайся!» Но, видать, переговоры закончились успешно. Дядя Леша попрощался со сменщиком, подошел к Гаврилову.
- До Котласа берут. Там опять переменка. Чего ни-то придумают. Бывай, Петушок! С людьми действуй. - Он крепко пожал Гаврилову руку и, спустившись с паровоза, пропал во тьме.
В Котласе Гаврилова отвели на другой паровоз. Опять машинисты долго беседовали вполголоса, и опять все кончилось хорошо. Только, пока стояли в Вологде, молодой улыбчивый машинист ушел и через полчаса вернулся с милиционером.
Это было всего четыре года назад, а 1аврилову казалось, что полжизни прошло. Полжизни. И вот вторая попытка.
Времени у Гаврилова было много - целые сутки. А дело только одно. И совсем недолгое. Он мог бы пройтись по городу, в котором не был уже так давно, заглянуть к друзьям. Хотя кто знает, что с ними сталось. Можно было бы, по крайней мере, хоть узнать, живы ли они. Но Гаврилов не мог ничего этого сделать. Он не мог ни на шаг отклониться от прямой, которая именовалась Десятой линией и вела его с набережной Лейтенанта Шмидта к большому черно-серому дому на углу Среднего проспекта.
Не оглядываясь, он, перешел по брусчатке дорогу, цокая подковами на начищенных до блеска ботинках, и медленно пошагал по плитняку Десятой линии.
Если бы Гаврилов не был так сосредоточен, он обратил бы внимание на яркое солнце, на мелкую пенистую волну на Неве, на роту курсантов-фрунзенцев, что шли по брусчатке набережной, лихо распевая: «Взвейтесь, соколы, орлами, полно горе горевать!..» Он обратил бы внимание на девушку, которая чуть замедлила шаг, разглядывая тральщик, и которую он чуть не задел плечом. Девушка проводила Гаврилова долгим заинтересованным взглядом. То ли этот высокий стройный матрос с русым вихром, торчащим из-под бескозырки, показался ей очень симпатичным, то ли она хотела у него что-то спросить, да не спросила, испугавшись его отчужденного вида.
В это время капитан-лейтенант стоял на мостике вместе со старшим помощником и смотрел, как расходились с тральщика отпущенные в увольнение. Старпом, совсем молодой лейтенант, заметил девчонку в красном беретике, глазевшую на тральщик, и кивнул на нее капитан-лейтенанту:
- Смотри, кеп, какая курочка!
Как раз в это время Гаврилов чуть не столкнулся сдевушкой.Девушка обернулась, проводив Гаврилова долгим взглядом, и старпом сказал:
- Ну оглянись же! Оглянись, юнга! Она же к тебе глазами прилипла…
Но Гаврилов не оглянулся, и старпом с сожалением махнул рукой, сказав:
- Мрачный все же парень этот Гаврилов… Такую девчонку пропустил!
- Таких бы мрачных побольше в команду, - ответил капитан-лейтенант. - Мне бы и черт не брат был! - Потом вздохнул, глядя, как Гаврилов скрылся за домом, и сказал: - Но есть у парня что-то на сердце. Грызет его что-то, это я тебе, лейтенант, точно скажу…
Переходя через Большой проспект, Гаврилов чуть не шагнул под машину. Шофер «эмки» притормозил и показал ему кулак, крикнул что-то. Что - Гаврилов не расслышал. Но, видимо, это было что-то смешное и обидное - две девчонки, шедшие ему навстречу, прыснули и внимательно посмотрели на него. Гаврилов словно очнулся и увидел вдруг зеленый проспект, по которому шли люди, неслись гремящие трамваи…
Огромная, столетняя, наверное, осина росла все там же, на углу Большого и Десятой. В сорок втором каждый раз, проходя мимо этой осины, Гаврилов думал о том, сколько дров можно было бы наготовить из нее. «Вот бы попал снаряд ей прямо под корень, - мечтал он. - Летают же они всюду». В марте сорок второго снаряд угодил прямо под часы на углу Большого и Девятой линии, разворотив весь асфальт и вырыв огромную яму. «Нет бы ему в осину угодить…» - сердился тогда Гаврилов.
Сейчас под осиной стояла скамейка. На одном ее конце, облокотившись на клюку, сидела совсем ветхая, сгорбленная старушка. «И мне посидеть, что ли? - подумал Гаврилов. - Времени-то еще впереди много. Да и Егупин с работы, наверное, приходит не раньше шести…»
Он окинул взглядом бульвар и, пройдя мимо бледной, худенькой девочки, игравшей в песке, опустился на скамейку. Старушка подняла голову, посмотрела на Гаврилова и поклонилась слегка. Гаврилов сказал: «Здравствуйте», - и почему-то смутился. «Может, какая знакомая? Узнала?» Но припомнить старушку не смог.
На Большом было довольно тихо. Только время от времени гремели старенькие трамваи. Гаврилов отметил: «пятерку» по старому маршруту пустили… Шли люди по своим делам, изредка прогуливались балтийцы, ведя под руку девчат. Но не было той веселой, шумной толпы, что текла под густыми кронами Большого проспекта до войны. И совсем непривычно мало было детей.
На земле лежали палые листья - желтые, красные. «А ведь уже осень, - подумал Гаврилов, - скоро сентябрь». Но погода была теплая, солнечная. Яркое голубое небо совсем не походило на осеннее.
- Вот какая погода стоит чудная, - сказала вдруг старушка, обращаясь к Гаврилову, - просто благодать.
Гаврилов от неожиданности вздрогнул, обернулся.
- У вас-то на море, наверное, все ветер да волны? Пароходы качает?
- Да не всегда, - улыбнулся Гаврилов. Его позабавило, что старушка сказала «пароходы». Совсем как лихой боцман.
- Какое счастье жить спокойно! - продолжала старушка, глядя на Гаврилова очень внимательно и почему- то с участием. - Жить, когда не воет сирена и не «везут на кладбище эти страшные саночки… Столько - словно умерли уже все…
«Блокадница, - думал Гаврилов, глядя на старушку. - Но выжила. И как это она вынесла? Такая старая. А бабушка Анастасия не вынесла…»
- …Но главное - холод. Я так, наверное, и не согреюсь… А люди добрее стали.
Старушка все говорила и говорила… Гаврилов кивал головой. Его смущал участливый тон старушки и пристальный, цепкий взгляд.
- У меня соседка по квартире такая была неприятная дама. Грубая, подозрительная, настоящая моветон, и, вы знаете, чай приглашает меня пить. С сахаром! А раньше не здоровалась… Да что и говорить - блокадники фашистов кормят, папиросы кидают - тем, что дома восстанавливают. Я сама видела… Добрые люди у нас, добрые…
«Да, добрые, - подумал Гаврилов, - но уж если сволочь попадется, то это такая сволочь…» Сердце его застучало быстрее. Он снова ощутил тяжесть пистолета в кармане.
Здесь, на углу Большого и Десятой, Гаврилов уловил легкий аромат табака. Табачная фабрика имени Урицкого находилась рядом с его домом - к одной из стен внутреннего двора примыкало здание самой фабрики, к другой- фабричный двор. Прямо на крыше фабрики стояли во время войны зенитки. Стреляли они гулко и часто, а осколки сыпались, как горох, по крыше, падали даже во двор-колодец. Первое время мальчишки собирали эти осколки и хвастались друг перед другом, кто собрал больше. Потом на эти осколки уже никто не обращал внимания: одних мальчишек эвакуировали, другие умерли, а оставшимся было не до осколков.
С августа Гаврилов часто дежурил с соседом Василием Ивановичем на крыше - тушил зажигалки. Мать уже не требовала, чтобы он по каждой тревоге бегал в бомбоубежище - иногда за ночь было по десять-двенадцать тревог. Да потом они с матерью видели однажды, как на Среднем раскапывали подвал обрушенного бомбой дома, - живых там не осталось никого…
К тому же почти всю осень мать была на окопах. Иногда вырывалась на несколько часов. Привозила картошки, овощей. Мылась в ванной. Брала смену чистого белья и уезжала снова.
…Крыша была без всяких ограждений, в меру покатая, но Гаврилов не боялся. Боязнь высоты прошла у него как-то сама собой. Он даже не успел этому удивиться. А раньше боялся ездить в лифте и смотреть в пролет лестницы. С Василием Ивановичем ему всегда было спокойно, даже когда крышу пробила первая зажигалка и Гаврилов опрокинул на нее ящик с песком.
Чаще всего они дежурили вечером и ночью, когда Василий Иванович приходил с работы. Днем дежурили другие соседи - Зойкина мать, учительница Валентина Петровна. В короткие перерывы между окопами дежурила мать Гаврилова. Не дежурил только Егупин. Гаврилов слышал, как однажды он сказал управдому Антонине (так ее звали все, словно отчества у этой полной веселой женщины никогда и не было), что у него кружится голова.
С крыши было далеко видно. Вблизи - только крыши, крыши… Лес труб. Гаврилов раньше никогда и не подозревал, что так много высоких печных труб торчит над городом. Дальше - купола и колокольни соборов. Посеревшие Исаакий и Петропавловка.
Когда не было налета или стрельба шла где-то в стороне, они сидели с Василием Ивановичем на проржавевшей железной скамеечке между двух труб, постелив на нее кусок старого половика. Когда в дело вступали зенитки с фабрики, они пролезали через слуховое окно на чердак и сидели на красивом, но без ножек, обитом ярким шелком диване с завитушками. Осколки гремели по крыше, заглушая прерывистый гул немецких самолетов.
Гаврилов видел с крыши, как горели американские горы и Народный дом на Петроградской, стадион Ленина…
Сейчас ему не вспомнить было всех подробностей- вроде бы и небольшой срок, всего четыре года прошло с той страшной блокадной поры, но многое забылось, стерлось в памяти. И как начались эти пожары, и откуда летели самолеты. Он помнил только зарево в полнеба, запах гари в воздухе и щемящее чувство тоски и незащищенности.