Сходка на Голгофе - Михаил Гиголашвили 2 стр.


Он украдкой попытался оглядеться, но солдат палкой повернул его голову обратно. И цепи натянуты.

— А те… записки?.. Ну, ты знаешь… Не пострадали? — вдруг обеспокоенно спросил Пилат из темноты.

— Нет, здесь где-то, на столе, — откликнулся писарь виновато. — Только не видно без света.

— Нужен свет для них? — с непонятной издевкой произнес прокуратор. — Не помнишь наизусть?.. А ну, тише! — прикрикнул он, хотя в претории и так было тихо. — Говори по памяти!

— Не убивать. Не красть. Не обижать. Не лгать. Не прелюбодействовать. Не обжорствовать. Почитать отца и мать. Деньги раздать нищим. Не отвечать злом на зло. Прощать. Любить… — не очень уверенно стал перечислять писарь и замолк.

Звезды за решетками вдруг стали такими большими, словно кто-то поднес их вплотную к окнам казармы.

— Может так жить человек? — спросил Пилат из темноты.

Было непонятно, кого он спрашивает. Писарь смущенно пробормотал:

— Не знаю…

А Бар-Авва обрадовался, поняв, что римлянин шутит. Посчитал это хорошим знаком и решил тоже не молчать:

— Побольше бы таких, и у нас, воров, была бы веселая жизнь! Сиди, жди, а тебе все само в руки валится! И воровать бы не пришлось — зачем? Хорошая жизнь, даже очень! — добавил он туда, где виднелась тень начальника.

— Вот-вот, и воровства бы не было, и грабежей, и убийств… И все жили бы тихо-мирно, по совести… — согласилась тень и спросила дальше: — А ты бы мог так жить?

— Я? Так? Не обижать, девок не тискать, прощать?.. Нет, не мог бы. Да и нельзя мне уже после всего… всякого… что было… — осклабился Бар-Авва.

— А вот… говорят, что всем можно… начать так жить… Даже самым отъявленным, закоренелым и отпетым… Как ты, например…

— Или ты, — нагло ответил вор и запанибратски добавил: — Ты ведь в своем Германском легионе тоже не маслобойней ведал… Все такие…

— Но всем можно начать, — повторил веско Пилат.

В этот миг солдат внес в казарму факелы. От свежего света все сощурились. Прокуратор спросил:

— Привезли?

— Да. Скоро будет.

Он оживился:

— Факелы сюда… Поближе… А этого убрать с глаз долой… Ты обречен… — холодно предупредил он Бар-Авву, но вдруг, что-то вспомнив, спросил: — Ты ведь галилеянин?

— Да, начальник. Вся моя родня оттуда. А что? — поднял вор голову. — Меня там все знают. И я всех знаю!

— Правда ли, что на вашем языке слово «Галиль» означает «земля варваров»?

— Конечно, а как же! Давили нас всегда, гоняли! — подхватил вор, безнадежно думая, нет ли у римлянина каких-нибудь тайных дел в Галилее, где могла бы понадобиться его помощь. — За собак почитали! Если галиль — то ты никто, не человек уже… Запрещено у нас покупать, ночевать, обедать, даже здороваться с нами! Каково такое терпеть? Вот и стал вором, чтобы гордость не потерять, — спешил Бар-Авва, надеясь разжалобить римлянина этой чистой правдой и видя хороший знак в том, что правитель так заинтересован им и его жизнью, что даже спрашивает и слушает. — Наречие наше другое. Нас мало кто понимает. И разные люди у нас живут. Много непокорных…

— Непокорных чему? — Пилат то ли недоверчиво, то ли глумливо уставился на него в упор.

— Нашему закону и начальникам, кому еще? Спроси у саддукеев, они скажут… Саддукеи всегда так: сперва мучают, теснят, ломят, а потом еще на тебя и валят всё что ни попадя! Почему на меня всякую дрянь наговаривают? Где такой закон, чтобы без закона судить? — расшумелся Бар-Авва.

— С тобой обойдутся по закону.

И Пилат, отвернувшись от вора, тихим шепотом сказал что-то писарю. Бар-Авва, поняв, что все кончено, крикливо и грязно выругался. И пошел из претории широким шагом, словно был свободен от цепей, за концы которых дергали солдаты:

— Куда, зверь? Медленнее!

* * *

В подвале ничего не изменилось, только вонь стала сильнее, а свет — слабее. В сизой мгле Гестас бродил из угла в угол, сгорбившись, как пеликан. Нигер лежал плашмя, в поту и блевотине.

— Почему не убрал? — Бар-Авва сурово пнул щипача. — Этот умирает, но ты живой еще?

— Воды нет, как убрать? Да тут уже все… Его самого убирать надо… Ну, что? — спросил Гестас без особой надежды.

— Ничего… Убрать все равно надо. Стучи в дверь!

На стук никто не явился. Воды оставалось на одного. Бар-Авва забрал воду себе. Гестас, послонявшись, завалился на солому. Вор, покачав головой: «И перед казнью будет дрыхнуть!» — уселся на корточки возле двери, из-под которой пробивалась острая струйка воздуха. Затих. Смотрел на Нигера, думая неизвестно о чем и о ком: «Вот и жизни конец, собака ты шелудивая…»

Так шла ночь к утру.

Гестас по-лисьи, в клубке, похрапывал на земле. Нигер царапал в забытьи ноги, шею, живот. А Бар-Авва мрачно обдумывал свое несчастье. Убеждаясь, что выхода нет, он то впадал в молчаливую ярость из-за того, что все забыли о нем, то успокаивал себя тем, что нужно время, чтобы подкупить стражу, уломать ее на побег… А бежать из этих подвалов трудно!.. Двор полон охраны, квартал вокруг дворца оцеплен. И где брат Молчун? Взят или на воле?.. Вор дремал, сидя на корточках, потом перебрался на подстилку.

Под утро дверь приоткрылась.

— Бар-Авва! — пробежал сквозняком шепот.

— Я! — быстро и ясно отозвался тот, как будто вовсе не спал; по-звериному подскочил к двери: — Кто? Что? — и недоверчиво высунулся, а потом вышел в коридор, к двум фигурам в плащах.

— Пошли. Быстрей!

Фигуры двинулись скорым шагом. Вор заспешил, одновременно и боясь смерти сзади, и надеясь на неизвестное чудо впереди. Он шел как во сне: мимо влажных стен, глухих дверей с задвижками и засовами, мимо молчащих солдат в нишах. Сзади шаркали шаги замыкающего. Вот поднялись из подвала. Распахнута дверь в угловую комнату, жестом приказано входить.

* * *

У мраморного столика, при семи светильниках, сидел Каиафа. Худое, верблюжье лицо. Впалые щеки. Мелко сидящие глаза с черепашьими веками. Тиара с лентами слов. Черная накидка поверх белого балахона. Руки скрещены под накидкой. На столике — два куска пергамента и калам.

Первосвященник, не шевелясь, подбородком молча-презрительно указал вору на скамью у столика:

— Сядь. Ты знаешь, что ты всеми ненавидим. Когда ты входишь в дом, все хотят выйти из него. Когда ты выходишь, все вздыхают с облегчением. Никто не хочет дышать с тобой одним воздухом. Ты — скорпион, которого не убивают только потому, что боятся яда…

Бар-Авва, слушая вполуха, вдруг успокоился, поняв, что вывели его из подвала не для того, чтобы про пауков рассказать.

Его подмывало спросить, что делал этот начальник саддукеев ранним утром возле Силоама при их последней встрече — небось от своих мальчиков из гарема шел! Но вместо этого вор состроил покорное лицо и сложил на коленях большие кисти в единый громадный кулак.

Каиафа уставился ему в лоб:

— Ты губитель тел. Но ты нужен нам сейчас больше, чем тот, другой… Надо на Пасху спасти тебя, но есть препятствие и препона — римлянин. И его супруга, Клавдия Прокула, всюду свой нос сующая… — Каиафа неодобрительно пожевал губами. — Она вставляет в колеса не палки, а бревна… Но я знаю, как обойти эти завалы…

— Как? Я все сделаю! Все отдам, только спаси! — зашептал вор. — Ты знаешь, у меня есть много, очень много…

— Нет, не так… Римлянину этого не надо, он от нас денег не берет, он богат. Нам надлежит сделать по-другому, — Каиафа выпростал руки из-под накидки. — У тебя есть имя и власть. Недаром кличка тебе — «божий сын». Сделай так, чтобы в день суда на Гаввафе был только твой черный мир — и все будут спасены, — и веско повторил: — Все! И ты, и я, и все остальные…

— Черный мир? — не понял Бар-Авва.

Первосвященник поморщился:

— Снаряди воров по Иерусалиму: пусть они подкупают, запугивают, не пускают простой народ на Лобное место, а туда в день суда приведи своих… твоих… ваших… — он провел узкой ладонью перед грудью вора, будто хотел разрезать ее. — Пусть в эту проклятую пятницу на Гаввафе будет только воровской мир…

— Зачем? — не понял Бар-Авва, подумав: «Всех разом арестовать хотят?»

Каиафа пошевелил тонкими длинными пальцами (на одном блестел опал в серебре), терпеливо стал объяснять:

— По нашему Закону, одного из приговоренных народ должен отпустить… У народа спросят: «Кого отпустить?» — а твои воры и разбойники пусть кричат: «Бар-Авву пусти!» — и всё, дело сделано, обязаны отпустить…

Тут до вора дошло:

— Меня? Отпустить? Воры попросят?

Каиафа удовлетворенно кивнул:

— Да, тебя. Тогда и жабы будут довольны, и болото осушено… Мы тебя спасем, а ты — нас… — добавил он что-то непонятное, но вор не стал вникать, сейчас не до этого. — Бери калам, пиши брату, что надо делать.

— Он не умеет читать, лучше я скажу ему сам, на словах! Где он? — соврал вор, но Каиафа отмахнулся:

— Ничего, ему прочтут… Пиши, что ему надо делать. Сам, своей рукой пиши… Письмо он получит скоро, утром. А дальше — ваша забота. Мои помощники тоже помогут…

Бар-Авва схватил пергамент и нацарапал:

«Брату Молчуну здравствовать пойди на Кедрон вырой золото запугай подкупи работяг чтоб на Пасху не шли на Гаввафу туда пригласи найди приведи наших всех сделай сходку когда судья спросит кого пустить пусть кричат меня твой брат Бар-Авва».

Каиафа брезгливо взял письмо, прочел, разомкнул скважину рта:

— Теперь надейся и жди. Я знаю, ты в Бога не веришь. Так молись своему Сатанаилу, чтобы все было сделано вовремя и правильно.

И, спрятав письмо под накидку, важно вышел из комнаты — длинный, худой, уверенный в себе даже со спины, прямой и гордый. Вместо него в проеме возникли фигуры провожатых. Вор поднялся. Ему жестами приказали выходить, подтолкнули к лестнице.

* * *

Коридор миновали быстро. Солдаты в нише ели утреннюю похлебку. Бар-Авва стал жадно-яростно внюхиваться в запахи еды, хотя до этого думать о ней не мог. Радость будоражила, подгоняла: он даже наткнулся на переднюю фигуру. Та обернулась и показала из-под полы нож. Узнав по кантам плащей синедрионских тайных слуг, вор отпрянул от тесака. Зачем шелушиться? Он скоро будет есть жареную баранину и жарить козочек и телочек, а они, шныри, сдохнут тут, под землей: какая разница, с какой стороны решеток в подвалах гнить?.. Им — тюрьма, ему — воля.

Он был уже возле своей двери, как фигура обернулась, с шорохом вытаскивая что-то из-под плаща. Он опять отпрянул, ожидая тесака или кастета, но это оказалась круглая желтая дыня, которую сунули ему в руки, прежде чем втолкнуть в подвал.

Вор понюхал дыню, хотел разломить, но она легко распалась на две равные половины. Вместо семян в ложбинке, в тряпке, что-то завернуто. Он развернул тряпицу. Шар опиума с детский кулачок. Вор так обрадовался зелью, что, уронив дыню, кинулся к шайке с водой. Воды было на дне.

Гестас, приподнявшись на локте, частил спросонья:

— Что? Куда? Зачем?

— Ничего, стража дыню дала… Бери, жри…

И Бар-Авва ногой подкинул ему с пола упавшие куски. Плевком затушив фитиль, в темноте отломал от опиума кусок в полпальца, запил остатками воды, повалился на подстилку и обругал себя за тупоумие: «Надо было Каиафе родиться, чтобы мне спастись?! Как сам не додумался на Пасху сходку воров созвать?»

Вот и найден путь. Теперь надо ждать. Он верил в свою звезду. Хотелось жить: есть, пить, тискать баб. Догонять тех, кто убегает, расправляться с врагами, смотреть на их слезы. Хватать и рвать! Брать, где можно и нельзя. Выжидать, пока другие соберут золото, деньги, камни, а потом разом украсть, отнять… Да как же иначе?.. Он — хозяин черного мира! Торгаши, менялы, барыги, богачи, лжецы, щипачи, грабители с большой дороги — все в его власти! Его слово — закон! Бар-Авва — бог для своей шестерни!

«Царь воровской!» — мечтал он, ощущая в теле ростки опиума — первые легкие теплые пугливые всходы. Но их скоро будет больше, они станут всё жарче, сладостней и настырней, пока не затопят и не унесут через замочную скважину во двор, мимо охраны, на волю, туда, где можно месить ступнями облака и млеть в истоме, ввинчиваясь в пустоту, как дельфин — в родные воды…

Он чесал зудевшее тело, думал: раз заставили писать Молчуну — значит, брат на воле. Или скоро будет там и справится с делом. И все будет как надо. И все снова станут целовать Бар-Авве руки и лизать пятки… Хотелось жить. Умирать не хотелось.

Ворочался, не мог успокоиться. Садился смотреть в сторону чавкающего карманника. Принимался подсчитывать, сколько народу может вместить Гаввафа, сколько артелей и лавок надо обойти, чтобы заставить работяг сидеть по норам и носа не показывать из дома на Пасху. Мысленно пересчитывал тех воров, кто из уважения к нему соберется на сходку, а кого из мелкой сошки надо простой силой и угрозами согнать, собрать и привести, чтобы крикнули что надо. «Сделать непросто, но очень даже можно…»

Вспоминая тех, кто мог увильнуть или подгадить, он вслушивался в стоны Нигера, думая, что вот этот павиан отрезал головы из-за бус, отрывал уши с серьгами, отбивал для потехи яйца или разрубал топором лбы, выедая глазные яблоки, чтобы быть зорким, а теперь что с ним?

«Где твоя зоркость, негр? Тьму видишь ты. А я буду жить и радоваться!» — усмехался вор, с издевкой вспоминая тягучие, как верблюжья слюна, слова Каиафы о том, что он, Бар-Авва, не верит в бога. А где этот бог?.. Если бы бог был, то разве было бы на земле место таким, как он, Бар-Авва, как Нигер? Да и другим всем, кто мучит и грабит?.. Нет, таким бы не было места, а бог бы был… А раз они есть, то и бога нет… «А сами вы во что верите, мешки золота и слуги алчного семени?..» — забываясь в опиумном полусне, с презрением думал вор о Каиафе, медленно расчесывая свое волосатое тело, уже плывущее в потоке неги.

* * *

Первым делом Молчун с племянником Криспом распределили людей, кому где ходить по Иерусалиму и подкупать народ, а сами двинулись по Глиняной улице. Узкие переулки были забиты детьми, ослами, повозками. Стояла жара. Возле лавок было пусто. Торговки внесли фрукты внутрь, а овощи позакрывали парусиной от дикого солнца. Под прилавками разморенно дремали кошки.

Крисп остановился около дома из красного кирпича:

— Здесь староста гончаров живет. Матфат.

Воры, ругаясь и спотыкаясь, пробрались между гончарными кругами, мимо готовых плошек и мисок, мимо горок глины и песка. Приникли к узкому окну.

— За вечерей сидят! Надо подождать. Сейчас лучше не заходить, злятся… — ворчливо сказал Крисп.

Молчун поморщился:

— Больше делать нечего! — и без стука распахнул дверь: — Всем радоваться!

— И вам радоваться! — поперхнулся староста Матфат при виде непрошеных гостей.

Старик-отец нахмурил брови, величественно встал из-за стола и вместе с невесткой и внуками вышел.

Крисп сел напротив гончара:

— Нас ты знаешь?

— Знаю, как не знать… Вас все знают. Угощайтесь! — Матфат суетливо передвинул тарелки на столе.

Крисп говорил, Молчун не спеша брал кусочки мацы и крошил их в широких пальцах, поднимая злые выкаченные глаза на гончара, отчего тот ежился и терял от страха суть говоримого. А Молчун, раскрошив мацу, скидывал остатки на пол и тут же брался за другой кусочек мякиша.

Так продолжалось несколько минут. Крисп говорил, гончар не понимал (или не хотел понимать), чего от него хотят: на Пасху, в пятницу, не ходить на Гаввафу, сидеть дома. Почему?.. Кому он помешает там с детьми и женой?.. Ведь праздник!

Молчун, стряхнув на пол хлебные шарики, развязал мешок, вплотную уставился Матфату в глаза своим омертвелым взглядом:

— Чтоб я не видел тебя там на Пасху! Ни тебя, ни жену твою, ни твоих детей, ни твоего отца! — он отсчитал деньги. — Вот тебе тридцать динариев. И чтоб мы никого из твоей артели на Гаввафе тоже не видели! А увидим — плохо будет!

— Э… — замялся Матфат, в замешательстве глядя то на деньги, то на воров и прикидывая: «От разбойников не избавиться… лучше взять… Но как удержать артельщиков по домам на праздник? Что им сказать? Как объяснить?» — А… кого в пятницу судить будут? — осмелился он спросить, все еще надеясь увильнуть от неприятного задания.

Назад Дальше