Зверь из бездны том IV (Книга четвёртая: погасшие легенды) - Амфитеатров Александр Валентинович 25 стр.


Перепуг от ареста Эпихарис заставил приверженцев Пизона перейти от рассуждений к делу. Женщина в тюрьме, под страхом пытки, казалась им, судившим по собственной слабости и трусости, опасной сообщницей. Начать революцию и убить Нерона стало вопросом личной безопасности для всех заговорщиков, которых Эпихарис могла под следствием назвать по именам. На тайной сходке революционеры предлагают Пизону заманить Нерона на свою дачу в Байях, которую цезарь, очарованный ее прелестным местоположением и теплыми банями, часто посещал, не соблюдая никакого этикета и даже без конвоя.

Зарезать Нерона при таких условиях, конечно, было не трудно. Но Пизон, продолжая видеть свое возвышение далеко не обеспеченным, промедлил и тут. Он отговаривался перед сообщниками непорядочностью обстановки, которую создает проект покушения в Байях. Уже и то тяжело, что приходится напасть на государя, каков бы он ни был, — а ведь, в Байях для него, Пизона, Нерон — не только государь, но и гость, охраняемый святостью старинных обычаев и богами домашнего очага. Лучше, — предлагает он, — убьем его в Риме, в каком-нибудь публичном месте, посвященном той республике, во имя которой предпринимаем мы высокий подвиг. А всего эффектнее — в собственном его дворце, столь ненавистном римлянам, воздвигнутом на деньги добытые из грабежа их имущества.

Пизону возражают, что цезарь, вероятно, напуганный следствием по делу Эпихарис и смутными слухами о заговоре, почти перестал выходить из дому и все время проводит либо в своих покоях, либо в дворцовом парке.

— Но он не изменил своей любви к цирку и, во время представления, бывает доступнее, чем когда-либо!.. Обдумано и решено: убить Нерона в цирке, во время праздничных игр в честь Цереры, справлявшихся между 12 и 19 апреля. План не представлял ничего нового, до мельчайших подробностей повторяя убийство Юлия Цезаря. Часть заговорщиков, под предводительством Латерана и Сцевина, должна окружить Нерона в цирке. Латеран, — человек смелый духом и огромный телом, — приближается к цезарю, как бы затем, чтобы просить правительственной субсидии своему расстроенному земельному хозяйству. Он падает к ногам Нерона, обнимает их и внезапно роняет цезаря на пол. Сообщники добивают лежачего врага!..

— Дайте мне первому перерезать ему горло! — молит Сцевин, — и общим соглашением, ему единогласно уступают честь и эффект быть новым Каской. Пизон, тем временем, вместе с Фением Руфом и знатнейшими приверженцами переворота, должен был ожидать вести о смерти императора близ храма Цереры, чтобы — le roi est mort, vive le roi — немедленно проследовать оттуда в лагерь преторианцев и получить их санкцию на принципат. Дабы придать его исканиям власти авторитетность и связь нового претендента родственным преемством с Юлиями-Клавдиями, дорогими римскому народу, думали развести Пизона с женой и показать его войскам уже как мужа принцессы Антонии, дочери цезаря Клавдия от первой жены его Элии Петиты. Тацит, однако считает известие о такой затее вздорной выдумкой. По его мнению, и Антония была слишком благоразумной женщиной, чтобы рисковать собой в столь сомнительном предприятии и ставить на знамени его свое имя, и Пизон был слишком влюблен в свою Атрию Галлу, чтобы изменять ей ради политической авантюры.

Сцевин готовился к цареубийству, как к трагическому театральному представлению. Среди римских декабристов это — их Якубович. Накануне дня, назначенного для покушения, он сделал решительно все, чтобы дать понять окружающим, что он — человек роковой и стоит на пороге какого-то ужасного и таинственного срока. Он утвердил печатью свое завещание, дал — как бы желая показать себя близким к смерти — вольные наиболее любимым рабам, других наградил деньгами, а к вечеру устроил великолепный ужин, за которым, однако, сидел мрачный, заметно удрученный тяжелыми предчувствиями, и напрасно хотел казаться веселым и разговорчивым.

Главным агентом Пизона в сношениях с заговорщиками, его адъютантом и делопроизводителем, был некий всадник Антоний Наталис. Человек этот — заведомо всем домочадцам Сцевина — провел с господином их, 11 апреля, в день, когда тот так мелодраматически позировал перед ними, — долгое время в тайной беседе, содержащей, вероятно, последние инструкции к покушению. Расставшись с Наталисом, Сцевин призывает своего любимого вольноотпущенника, грека Милиха и разыгрывает перед ним, как перед наперсником в трагедии, новый ряд загадочных сцен. Он щеголяет перед Милихом пресловутым ферентинским кинжалом, сердится, что ветхое оружие притупилось, и приказывает отточить его на камне, как иглу.

— А кроме того, приготовь на завтра бинты, корпию — словом, перевязочный материал: я могу быть ранен.

Камердинер нашей эпохи, выслушав такие приказания, решил бы, что барин едет на дуэль. Камердинер античного римлянина сообразил, что дело идет о заговоре на жизнь правящего государя. Революционные кадры Пизона нашли своего Шервуда. Милих прикинул в уме странные распоряжения господина к его, еще более странному, поведению, привел его в связь с визитом

Наталиса, правой руки Пизона, то-есть человека политически- неблагонадежного еще с 62 года, — и недолго колебался, как ему поступить. Награда за предательство ожидалась верная и огромная. А тут еще жена, — Милих, все-таки, нашел нужным посоветоваться с ней: кому выгоднее будет изменить — патрону или государю, — нашептала ему, что, конечно, патрону. — Тем более, — пугала она мужа с коварной «бабьей логикой», как презрительно отмечает Тацит, — тем более, что свидетелями дикого поведения Сцевина были не мы одни, но множество рабов и вольноотпущенников. Подозрение могло уже родиться у каждого из них, каждый в состоянии заявить на Сцевина «слово и дело». Следовательно, молчание твое господина, все равно, не спасет, а только ты прозеваешь награду, которая достанется тому, кто первый придет к цезарю с доносом.

Волнуемый корыстью и страхом, Милих подался на женин совет. Тацит, далеко неблагосклонный к Сцевину, не жалеет однако, резких слов для осуждения «холопской души» его предателя. Для Тацита, Милих — неблагодарный негодяй, забывший, ради могущества и денег, свой священный долг. Логика, странная для государственника нашего времени, но не для историка-аристократа, вздыхавшего в начале II-века по семейному «Домострою» крепостнической республики Катона. Вмешательство рабов и вольноотпущенников в политику было ненавистно римлянину старого закала, какими бы полезными результатами оно ни сопровождалось. Республика не хотела гражданских чувств раба и вольноотпущенника и, надменно не допуская их к гражданским обязанностям и повинностям, сурово блюла за их чувствами к собственникам и патронам. Как ни велик был инстинкт государственности в рабовладельческой аристократии, инстинкт собственности говорил в ней еще громче, настойчивее, жестче. Во времена Мария и Суллы раб, политически предавший хозяина, получал свободу в награду за донос, но был казним за измену господину. Один раб хотел спасти своего преступного и осужденного барина; другой раб выдал его правительству. И что же? Судьи постановили: дать свободу верному рабу, хотя, с государственной точки зрения, он был явный изменник, и отправить на крест предателя, хотя он действовал в пользу государства. Что касается вольноотпущенников, — закон римский ясно гласил, что особа патрона должна быть для них такой же почтенной и священной, как особа отца. За проступки против патрона вольноотпущенник отвечал, как за проступки против отцовской власти, за убийство патрона — как за отцеубийство. Вольноотпущенницы освобождались от власти патрона — так же, как дочь от власти отца: лишь выходя замуж, — а в брак они могли вступить лишь через подобие родительскому разрешению со стороны патрона. Пользование симпатиями и антипатиями крепостной и вольноотпущенной дворни к господам своим, в делах политических, началось лишь в смутные времена создания принципата. Да и то не один император-аристократ старался угодить знати тем, что подтверждал неприемлемость судебного свидетельства от рабов и в рабстве рожденных. Плиний воздает за это хвалу Траяну. Но цезари — последовательные демагоги и в политике, и в этике гражданственности — такими любезностями со знатью не считались.

Нерон в эти дни находился в одном из летних дворцов своих, в Сервилиевом парке, расположенном у дороги в Остию, за воротами остийскими, ныне воротами св. Павла. Милих явился ко двору рано утром, на рассвете. Часовые заграждают ему вход. Он объявляет слово и дело государево. Тогда его ведут к вольноотпущеннику цезаря, Эпафродиту, занимавшему при Нероне пост директора его библиотеки, — гораздо более важный по существу, чем говорит его название. Надо помнить, что Нерон был человек большого литературного образования, ученый подражатель древних поэтов, придирчивый критик, неутомимый чтец и плодовитый писатель. По пристрастию своему к литературе, он должен был входить с директором библиотеки в отношения частые и близкие и, конечно, держал на этом посту не первого встречного, но человека, лично ему симпатичного, преданного и дружественного. В данный момент Эпафродит был на верху могущества. По смерти Дорифора, отравленного в 62 году за несочувствие браку Нерона с Поппеей, он управлял комиссией прошений, поступающей на высочайшее имя (а libellis). Уже самый факт замещения им непокладливого Дорифора достаточно ярко убеждает, что он был партизан Тигеллина и Поппеи и стоял за тот же деспотически-серальный режим, к которому влекли они государство и божественного цезаря, со дня на день все более и более безумевшего от власти, вина, искусства и женщин. Богат Эпафродит был почти невероятно. Память об эсквилинских садах его долго жила в Риме. Известен случай, рассказанный Эпиктетом, что некий проситель, упав к ногам Эпафродита, стал жаловаться на свою бедность. — Сколько же ты всего имеешь? — спросил временщик. Проситель отвечал: — Только шесть миллионов сестерциев (600 тысяч рублей). Тогда Эпафродит растрогался, изволновался и выразил искреннее изумление, как «бедняк» еще в состоянии терпеть столь жестокую нищету.

Короткие и отрывочные сведения об Эпафродите дошли до нас, благодаря тому случайному совпадению обстоятельств, что в числе рабов его был малютка фригиец, по имени или, вернее, по рабской кличке, Эпиктет, т.е. купленный, — впоследствии величайший апостол стоической философии, прославляемый даже и в наши времена, как чистейший и совершеннейший образец рассудочной добродетели и гениальный законодатель «христианства без Христа». По воспоминаниям Эпиктета, Эпафродит рисуется нам личностью довольно дюжинной, хотя человечество и обязано ему вечной признательностью за то, что он не оставил своего раба темным невеждой, а дал ему правильное философское образование у знаменитого Музония Руфа. По всей вероятности, Эпафродит был сам довольно хорошо образован, иначе он не занимал бы столь ответственного, в смысле эрудиции, поста при столь требовательном по начитанности своей государе. Но этически он не стоял выше других вельмож — выскочек цезарева двора. Так же пресмыкался перед высшими и «людьми случая», так же давил жестокостью неудачников, которые от него зависели. Эпиктет изображает Эпафродита низкопоклонным льстецом своего собственного раба, сапожника Фелициона, проданного им за негодностью, когда тот пошел в гору, сделался поставщиком высочайшего двора и стал лично известен цезарю Нерону. По древней легенде, Эпафродит — тот самый капризный господин, по чьей свирепой прихоти Эпиктет остался хромым на всю жизнь. Мальчик в чем-то провинился. Господин в наказание велел заклинить ему ногу в колодки. Рабы-мучители исполнили жестокий приказ с зверским усердием...

— Если вы будете продолжать, нога сломается, — невозмутимо заметил юный стоик. На слова его не обращают внимания, пытка продолжается, нога хрустит. — Ну, вот, ведь говорил я вам, что ей не выдержать, — спокойно заключает Эпиктет. Анекдот этот Цельз выставил в своем знаменитом памфлете против христиан, как образец мужества душевного, созидаемого философией и не превзойденного мученичеством христианским. Ориген и Григорий Назианзин отражали легенду Цельза, как серьезный полемический выпад, противопоставляя ей: первый — короткое молчание Иисуса на кресте, а второй — добровольность столь же терпеливого христианского мученичества, тогда как Эпиктет страдал — де, хотя и с благородством, но случайно, по причинам, стоявшим вне его воли и неотвратимым.

В действительности, вся эта история миф, и Эпиктет охромел не от пытки, но от ревматизма. Следовательно, мифично и участие в ней Эпафродита, и характеристикой последнего она служить не может. Нет сомнения, что человек этот, при всей пустоте своей и греческом легкомыслии, не был чужд, однако, и благородных порывов. Впоследствии мы увидим его — в роковые минуты падения Нерона — одним из немногих, оставшихся верными своему государю до конца. Эпафродиту выпала на долю печальная честь — докончить начатое Нероном самоубийство, дорезать последнего Юлия-Клавдия, когда рука его дрогнула нанести себе смертную рану. Грустная услуга эта сберегла жизнь Эпафродиту при пяти последующих императорах — Гальбе, Отоне, Вителлий, Веспасиане, Тите. Но шестой, Домициан, внезапно захотел показать на именитом вольноотпущеннике пример своему собственному двору, что, каков бы ни был государь, особа его должна быть неприкосновенна для подданного. Он казнил несчастного старика за цареубийство, тридцать лет спустя после его невольного преступления, не захотев принять во внимание даже того, что именно оно-то и открыло путь к империи Флавиям и, в числе их — последнему, — самому Домициану.

Показание Милиха, разумеется, взволновало Эпафродита страшно, — он тотчас поставил доносчика перед очи самого цезаря. Тот, перепуганный, посылает солдат арестовать Сцевина и немедленно притащить его на очную ставку с Милихом. Насколько глупо вел себя Сцевин перед покушением, настолько же ловким и хладнокровным самозащитником оказался он на первом допросе.

— Что это за оружие? Откуда оно у тебя? — спрашивают его, показывая пресловутый ферентинский кинжал, представленный Милихом в качестве вещественного доказательства.

— Это — священная реликвия из храма моей родины. Я уже давно приобрел ее и храню у себя в спальне, в божнице. Теперь, как вижу, плут-вольноотпущенник украл ее.

— Ты утвердил вчера завещание печатью. Почему именно вчера?

— Совершенно случайно: я часто пересматриваю свое завещание и не разбираю дней, когда приходится в него заглядывать.

— Ты роздал обильные денежные награды и выдал отпускные своим рабам?

— Я часто делал это и прежде.

— Но никогда еще с такой щедростью.

— Правда, но это — потому, что дела мои расстроены, доходы уменьшаются, кредиторы меня душат, и мне надо еще при жизни широко распорядиться своими имущественными правами, так как завещание мое может быть опорочено и ограничено в своей силе.

— Что значит вчерашний твой пышный ужин?

— Стол у меня всегда открыт для всех; я живу на широкую ногу, в свое удовольствие и мало забочусь, одобряют меня или бранят ханжи.

— Зачем приказал ты приготовить бинты и корпию?

— Никогда не приказывал ничего подобного. Доносчик — просто — возводит на меня напраслину. Налгав на меня всякого вздора по остальным пунктам обвинения, он морочит вас этими бинтами, как ложным вещественным доказательством, чтобы уверить суд, будто он не только доносчик, но и свидетель-соучастник моего преступления.

Невозмутимая самоуверенность Сцевина сбила Нерона и Эпафродита с толку. Они вполне убедились, что перед ними невинно обвиненный, и никакого заговора не существует, и Милих — мерзавец и злодей, желающий нажить капитал на легковерии подозрительных властей и гибели своего господина. Медаль перевернулась. Сцевин выходил сух из воды, а вольноотпущеннику пришлось плохо: ему угрожала смерть, как клеветнику на своего господина, или возвращение в рабское состояние — с крестной казнью за первый же проступок.

В такой грозной опасности, отчаянный в самой жизни своей, Милих — по научению жены своей, как видно, более продувной и хладнокровной — хватается за последнее средство: заявляет новое «слово и дело» — на Антония Наталиса.

— Он имел вчера долгий разговор с нашим господином, он тоже друг Пизона. Пусть объяснит, о чем они сговаривались.

Назад Дальше