Заседание было омрачено некрасивым эпизодом. Юний Галлион, родной брат Сенеки, — известный по «Деяниям Апостольским» судья апостола Павла в Коринфе, — бросился к ногам Нерона, умоляя цезаря не распространять на него губительный гнев государев, возгоревшийся против покойного брата. Тогда некий Салиен Клемент, — личный враг просителя, — нашел момент удобным, чтобы обвинить Гелиона в принадлежности к заговору, и осыпать его ругательствами, стараясь разбудить, свойственный Нерону, мстительный гнев. Но, к счастью Галлиона, цезарь был в кротком настроении и не хотел выходить из благодушия. А на Салиена Клемента дружно восстали товарищи-сенаторы.
— Недостойное дело злоупотреблять общественным бедствием для удовлетворения личной ненависти. Высочайшее милосердие изрекло свою волю, смута улеглась, вины позабыты, — а ты позволяешь себе требовать новых розысков и казней!
Определяются формы, всенародного чествования счастливого исхода события, приношения и молебны богам, и, в числе их, в особенности пышное богослужение, Солнцу, чудесно соблаговолившему спасти цезаря раскрытием заговора. Преимущество это объясняется тем, что в цирке, где Нерона собирались убить, «явилась» старинная капелла солнечного культа. В Ферентине, откуда Сцевин достал священный кинжал, долженствовавший поразить Нерона, постановлено воздвигнуть храм Общественному Благополучию. Сам кинжал Нерон захотел посвятить Юпитеру, в Капитолийском храме, — с эффектной надписью под приношением: Богу-Мстителю, Jovi Vindici. Впоследствии, когда Юлий Виндекс поднял в Галии восстание, которым началось падение Нерона, надпись эта превратилась в роковой политический каламбур, возбудивший в обществе много толков своим зловещим, иронически пророческим двусмыслием... Решено было увеличить число заездов на бегах праздника Цереры. Месяц апрель в течении которого разыгралась трагедия Пизонова заговора, предложено и принято посвятить Нерону, назвав по его имени Неронеем. Когда-то умный и злобно-язвительный Тиберий отказался от подобной чести, насмешливо заметив: — Если вы будете каждому принцепсу дарить по месяцу, то что же останется у вас для тринадцатого? Но Нерон не уклонился и принял. А в ближайшем будущем, по инициативе некоего Корнелия Орфита, реформирован в честь императорского дома и дальнейший порядок календаря: май назван именем Клавдия, июнь — Германика. Будущий консул ближайшего срока (с 13 августа 65 года), Аниций Цериал, усердствуя в лести, предложил было даже воздвигнуть на общественный счет храм самому «Божественному Нерону», divo Neroni. Но льстец перестарался: divus — титул, которым награждал императоров уже посмертный апофеоз; храмы живым государям до сих пор тоже не сооружались, — по крайней мере, в самом Риме. Нерон принял проект Аниция как дурное предзнаменование и решительно воспретил приводить его в исполнение. Низкопоклонничество не пошло Аницию Цериалу впрок: год спустя, он вынужден был кончить жизнь самоубийством — по обвинению в государственной измене. О нем не жалели в Риме. Это был человек с репутацией некрасивой: четверть века назад, в октябре 39 года, Аниций Цериал выдал цезарю Каю Калигуле заговор М. Эмилия Лепида и Км. Лентула Гетулика.
«Примирясь», таким образом, с сенатом, Нерон издал манифест к народу, с пространным комментарием, составленным по признаниям и показаниям заговорщиков, взятым из допросных протоколов. Цель Нерона была оправдаться в казнях многих из титулованных жертв, которых общество почитало погибшими невинно, просто по личной ненависти к ним и страху самого цезаря. Впрочем, вся эта фраза о гибели «титулованных и невинных» звучит в Тацитовой летописи фальшивой, тенденциозной вставкой, — быть может, даже не самого Тацита. По крайней мере, слова «титулованных» (claros) нет вовсе в древнейшем медицейском списке Анналов. Тенденциозная фальшь сразу выясняется последующими строками, в которых Тацит признает несомненную действительность заговора, то-есть, — что он был настоящий, а не подтасованный властью в выгодах торжества идеи абсолютизма, — не «провокаторский». По смерти Нерона, многие пизоновцы возвратились в Рим, и, конечно, им нечего было тогда, при Флавиях, скрываться в своих чувствах к режиму последнего Юлия-Клавдия. Напротив, они должны были при новом и сочувственном курсе, хвалиться и красоваться всем, что претерпели за попытку ограничить деспотический цезаризм, — совершенно так же, как в русском обществе пятидесятых и шестидесятых годов почетными и наиболее желанными, излюбленными людьми явились возвращенные Александром II декабристы. И вот эти-то поворотные ссыльные, которых Тацит мог лично знать во множестве, и подтвердили ему, что заговор Пизона был совсем не дутым полицейским фокусом какого-нибудь Тигеллина, что власть Нерона, а с ней вместе и юлио-клавдианская формула принципата и впрямь висели на волоске. Злое счастье помогло Нерону задушить заговор, дало ему новую отсрочку для новых безумств и чудачеств. Но, во всяком случае, Пизонов заговор был первым явным толчком к гибели последнего Клавдия, предисловием к трагедии его конца, — и первым наглядным и всем понятным свидетельством, что уродливый режим прогноил государство вглубь до самых сокровенных корней его, что революционный взрыв, хотя бы и самый тяжкий, стал уже не случайностью, но потребностью для империи, необходим ей насущно и скоро, как освежающая и возрождающая гроза.
Было бы крайне ошибочно и наивно думать, что молебны, храмы, лесть со стороны сената, кое-какие помилования со стороны цезаря знаменовали действительно примирение и единодушие «первого гражданина» республики с ее верховно-правящей аристократической коллегией. Пизонов заговор был лишь прологом в настоящей сенатской трагедии. Он — проигранное сражение, после которого сенат сдался на милость цезаря-победителя, а цезарь, утомленный энергией апрельских розысков, соблаговолил дать своим неприятелям, — разбитым, униженным, доведенным до панического страха, — короткое перемирие. Заседание сената, едва не обожествившее Нерона заживо, — знаменательная дата в истории римской конституции. В этот день она, — молчаливо, без всяких споров и рассуждений de jure, — была отменена de facto. «Просвященный абсолютизм» восторжествовал по всей линии. Остальные три года своей жизни Нерон правил уже не как принцепс, который, хотя и властный самодур и на деле творит, что хочет, но формально все же ограничен контролем народоправства, хотя бы и фиктивного, и призрачного. Нерон — лишь не принимая нового титула — становится настоящим неограниченным монархом: государство — это он, а правят государством люди, которым он это поручает и приказывает. Сословия, ранги смешиваются. «Аристократ — тот, с кем я говорю”. Лишний раз убежденный в своей непобедимой силе и популярности, Нерон решительно не хочет никаких посредничеств между собой и своими подданными. Напрасно сенат, не безосновательно предчувствуя, что едва ли не пришел конец его многовековому, трудному и славному пути, старается сохранить себе хоть похоронное существование рядом уступок, лестью, стократными свидетельствами и своего зависимого положения, и непоколебимой лояльности.
Нерону не надо сената ни крамольного, ни лояльного. Ему нужны: довольная его хлебом и зрелищами чернь, — связанная с ним холопскими выгодами дворня, — хорошо оплаченная, сытая, а потому, не рассуждая, преданная, гвардейская военщина.
В Нероновом дворце входят в моду шуточки, вроде:
— Цезарь, я ненавижу тебя, потому что ты сенатор.
В конце концов, сенату презрительно отказано в праве льстить государю. Приближалось повторение пятилетних игр, учрежденных Нероном вскоре по убиении императрицы Агриппины. Аристократия, не мало скандализованная любительским усердием Нерона во время первых игр, с тоской предвидела, что цезарь не утерпит, чтобы вновь не явиться в театр, в качестве состязателя на конкурсе искусств. Пытаясь обойти грозящую неприятность, сенат забежал вперед и заранее присудил императору первые награды за пение и красноречие. Но, вместо бла- годарности, Нерон грубо отверг сенатское постановление, как бы не только не тронутый им, но даже оскорбленный:
— Я не нуждаюсь в ходатайствах за меня, — сказал он, — пусть сенат не трудится мне покровительствовать. Я желаю выступить перед публикой на равной ноге с моими соперниками и — пусть беспристрастные судьи наградят меня по чести и совести.
Давая такие жестокие пощечины знати, он, на тех же играх, панибратствовал с чернью, ломаясь, как, покорный ее желаниям, присяжный актер; по требованию публики, «показал все свои таланты» и, окончив представление, даже преклонил колени перед партером. И — в это же самое время — один из зрителей спектакля, сенатор Веспасиан, будущий император, был жестоко обруган вольноотпущенником Нерона Фебом за то, что, по старческой слабости, немножко всхрапнул во время пения цезарева. Расходившегося лакея едва упросили, чтобы он оставил оплошность Веспасиана без последствий, не губил бы старого, заслуженного генерала. Наломавшись вволю, вольноотпущенник склонился, наконец, на просьбы именитых ходатаев и отпустил Веспасиана презрительным — «Abi morboviam!.. пошел к чорту!..»
Когда Веспасиан стал имератором, Феб ждал страшного мщения. Вне себя от страха, он пошел навстречу неминуемой опасности: бросился к ногам Веспасиана, моля о пощаде. Старик — не столько великодушный, сколько скептик во всех делах и чувствах человеческих — с обычным равнодушным юмором возразил своему обидчику:
— Abi morboviam!..пошел к чорту!..
К счастью Феба, каламбур императора был понят как помилование.
Систематически внушается сенаторам, что они — нули, ниже любого из дворцовой прислуги, не говоря уже о таких временщиках, как Тигеллин. В следующем году — 66 — некто Минуций Терм, бывший претор, осмелился поддержать своего вольноотпущенника в судебном процессе (политического характера) против Тигеллина. Вольноотпущенника замучили пытками, а Терму приказано умереть.
Все три года, от Пизонова заговора до смерти Нерона, императорское правительство неукоснительно и методически занимается добиванием ненавистного ему сословия. Все, что было между сенаторами более или менее сильного, все, хоть когда- либо причастные прямо или косвенно к какому-нибудь политическому делу Неронова правления, последовательно предаются смерти или изгнанию. Начали с Л. Силана и его ментора Г. Кассия, что и понятно: в разоблаченных подробностях Пизонова заговора не могло укрыться от следователей, что одна из причин нерешительности Пизона в действиях заключалась в боязни аристократической контрреволюции, под знаменем Л. Силана и под руководством Г. Кассия.
Оба были сосланы: Кассий на остров Сардинию, Силан — на о. Наксос, но Нерон заменил ему ссылку домашним арестом в апулийском городе Бари и потом подослал убийц покончить с неудачным претендентом.
Кассий, которому дали пощаду исключительно в расчете, что старик, все равно, не выдержит сардинского климата, перехитрил своих врагов: дожил до времен Веспасиана, был возвращен в Рим и умер снова в почести.
Вспомнили о сообщника Рубеллия Плавта, казненною в 62 году. Тогда Нерон не посмел коснуться тестя претендента, Л. Антистия Ветера, который, собственно, и вел в то время анти-неронианскую агитацию. Теперь его судят заочно, по доносу заведомого мошенника-вольноотпущенника, доводят до самоубийства не только его, но и дочь его Поллиту, и тещу Секстию. (См. в III томе, 390—395.)
Любопытно, что — как соумышленник Ветера — был в то же самое время «лишен воды и огня» всадник Публий Галл, интимный друг Фения Руфа. Герман Шиллер видит в этом обстоятельстве намек, что между аристократом Ветером и солдатом Руфом существовали тайные сношения, в которых Публий Галл был посредником. Тогда — хотя с большой натяжкой, можно, пожалуй, строить предположения, что Фений Руф в постыдном поведении своем во время заговора был не вовсе безумен, но, действительно, имел свой тайный план и проводил таковой по согласию с силанианцами или другой фракцией старинной родовой аристократии, которой представителем был Ветер. Тогда понятно, почему Фений Руф захотел избавиться от Сенеки: последний, как выскочка-провинциал, был совсем не в милости у спесивой родовой знати, вроде Кассия, Силана или Антистия Ветера.
По доносу Антистия Созиана, хотя его сам Нерон считал вралем и негодяем, принуждены умереть бывший агриппианец, П. Антей, номинальный наместник Сирии, и герой британских войн Осторий Скапула, последний потому, что «внушал Нерону своей огромной телесной силой и знанием своего дела опасение, как бы не напал на него». Затем, гибнут брат Сенеки — Анней Мела и консул Аниций Цериал, недавний льстец Нерона, предполагавший обожествить его заживо. И, наконец, последовал тот знаменитый процесс стоиков, с аристократическим покровителем их Тразеею Петом во главе, которым, по эффектному выражению Тацита, Нерон «захотел истребить саму добродетель».
Все перечисленные жертвы цезаристического террора погублены по предвзятой политической системе, весьма похожей на систему Людовика XI, Ришелье и нашего Ивана Грозного: рубить головы боярам, создавать, живущую милостями престола, худородную опричнину и, демократизируя «средостение», пускать корни верховной власти в буржуазную почву. Трудно верится тому, чтобы народ римский был слишком озлоблен на Нерона за казни аристократов Пизонова заговора, почитая их невинными, как уверяет Тацит. Быть может, мы имеем в суждении этом лишь одно из самоутешений, к каким часто прибегает великий римский историк, когда чувствует малую популярность, любимой им, аристократической партии. Во всяком случае, если народ и впрямь был недоволен, то, вероятно, манифест о заговоре был составлен очень веско и убедительно, так как — непосредственно вслед за проскрипциями Пизонова заговора — на пятилетних играх народ принял Нерона с восторгом. Иначе он не осмелился бы так гордо отвергнуть венки, предложенные ему сенатом, с такой решимостью стать лицом к лицу со страшным народом римским. Говорят, что именно на этом торжестве он пел свои стихи о пожаре Трои... То-есть, иными словами: сам напрашивался на скандал, дерзко бросая вызов сплетне о своем поджигательстве, дразня аналогией своей поэмы людей, не успевших еще оправиться от прошлогодних ужасов совершенно тождественного, собственного бедствия. Ему рукоплескали. И Тацит, негодуя, отвечает, что, повидимому, чернь была рада Нерону. — Что значит для черни общественное благополучие! — с обычным аристократическим презрением восклицает он.
Но, разумеется, нельзя приписывать политической системе всех смертей, приключившихся в эти грозные дни. Аристократические заговоры, интриги, крамолы дали возможность Нерону отделаться, под рукой, от многих придворных, лично ему ненавистных. Как недавно Пизонов заговор стал для него поводом освободиться от Вестина, — так теперь император обрадовался предлогу покончить с давно ненавистным ему, первым мужем Поппеи, Руфием Криспином. Привлечение его к ответственности по Пизонову заговору Тацит объясняет исключительно ревностью Нерона. Он слышать равнодушно не мог об этом человеке, которому когда-то принадлежала любимая им женщина. Однако, Руфия Криспина не казнили, как Вестина, а только сослали в Сардинию. Можно с уверенностью предположить, что жизнь ему отстояла Поппея. Но летом 65 года, в самом разгаре Квинквеналий, Поппея скоропостижно умерла, и вслед затем, Руфию Криспину было немедленно послано приказание умереть, что он с полным хладнокровием и исполнил. Другой пример убийства по несомненной личной ненависти, без политической вины, — смерть знаменитого Т. Петрония. (См. о том вступление к выходящему под моей редакцией переводу «Сатирикона”).
Затем, усердие политического сыска, несомненно, обострялось интересами фиска. Еще Ювенал отметил, что бедняки совершенно не пострадали от Неронова террора: ему нужен был Латеран, с его целийскими палатами, Эгнация Максимилла, Анней Мела.
В высшей степени любопытно и характерно для эпохи дело последнего. Римский всадник с сенаторским рангом, интендант государев, Анней Мела, — родной брат Л. Аннея Сенеки и Юния Галлиона и отец М. Аннея Лукана, поэта. Человек без честолюбия в римском смысле, т.е. не охотник до видных общественных должностей, но опытный и талантливый финансист, — Мела, оперируя суммами из императорской кассы, находившейся в его управлении, нажил колоссальное состояние. Вместе с деньгами пришел к нему и почет: простому всаднику кланялись наравне с бывшими консулами. Не особенно популярный лично, он сделался предметом общественного внимания и уважения с тех пор, как стал входить в славу талантливый сын его, Лукан — знаменосец Пизонова заговора. Нерон казнил Лукана, но не конфисковал его имущество, и Анней Мела, жадный, как истинный испанец, принялся хлопотать, чтобы присоединить наследство от сына к своим миллионам. Происками своими он задел интересы некоего Фабия Романа, одного из ближайших друзей Лукана и, вероятно, его кредитора. Не умея отразить притязания Мелы на почве права, этот Фабий прибег к самому легкому и верному по тем временам средству: к политическому доносу. Случилось, что у него в руках оказалась именная печать Лукана, служившая последнему тамгой — штампом подписи. С помощью этой печати Фабий подделал от имени Лукана письмо к Меле, якобы уличавшее последнего, что он знал о заговоре Пизона и был сообщником сына. Нерон, получив документ, препроводил его к Меле. Тот, зная, что дело идет совсем не о правоте его или виновности, но о состоянии, не стал и оправдываться: написал завещание и вскрыл себе жилы.