Зверь из бездны том IV (Книга четвёртая: погасшие легенды) - Амфитеатров Александр Валентинович 7 стр.


Et de marmoreo citharam suspende colosso.

«Если дать народу свободу голосования, то найдется ли в нем негодяй, способный задуматься, лучше ли иметь государем Сенеку, чем Нерона? Нерона, для преступлений которого мало одной обезьяны, одной змеи и одного мешка? [Намек на старинную казнь отцеубийц]. Сын Агамемнова [Орест] совершил такое же преступление [убив мать свою Клитемнестру], но повод к убийству рисует его совсем в другом свете: он мстил за отца, которого зарезали за пирушкой. Но он не осквернил себя убийством Электры [тогда как Нерон умертвил сестру-жену свою Октавию), или кровью спартанской супруги [aut Spartani sangune coniugii, т. e. Гермионы, дочери Менелая и Елены, — опять-таки Октавии], никогда не готовил ядов для своих родных [Британик], никогда не пел на театре, не писал «Троики» [Troica non scripsit]. Этого ли мало еще, чтобы Вергиний или Гальба с

Виндексом — подняли против него оружие отомщения? Что путного совершил Нерон за время своей свирепой и дикой тирании? Вот они — деяния и таланты великодушного принцепса: ему только и радости было, что бесстыже плясать на иностранных сценах, заслуживая у греков победные венки. Как же! Необходимо обрадовать памятники предков наградами за голос: возложи на пьедестал статуи Домиция долгополый костюм Тиэста или Антигоны, или маску Меналиппа, а кифару свою повесь на шею мраморному колоссу [т. е. триумфальной статуе Августа, которую, как говорилось в III томе, Нерон, действительно, украсил победными венками, привезенными из греческих, своих гастролей ]».

«Troica scripsit» — «написал Троику»: бестактную поэму, которой оскорбил страну в ее национальном горе, — такова для Ювенала вина Нерона в отношении пожара. Но — 1) scripsit, написал, а не cantavit, не пел; 2) осыпав Нерона всевозможными резкостями за его семейные преступления и сценические грехи, неужели Ювенал позабыл бы бросить в память его кличкой «поджигателя», incendiator’a, если бы в эту басню он сколько-нибудь верил, если бы прилично было в нее верить, если бы можно было повторять ее без того, чтобы современная критика образованного общества не заметила автору, что он лепечет бабьи сказки, достойные уличной черни, — не любо, не слушай, врать не мешай?.. Вообразите себе, что сейчас какой-либо историк заключил бы биографию императора Николая I категорическим утверждением, что он отравился, не выдержав позора проигранной войны. Сплетня эта и имела, и до сих пор имеет весьма широкое распространение, но кто же в состоянии придать ей серьезное значение или построить на ней ответственную литературную фабулу, а тем более положить ее в основу сатирического замысла, который только тогда и силен, когда весь он — беспощадная правда, явная ли, в маске ли, прямым ли словом или иносказанием, но — несомненная правда с начала до конца? В том и сила Ювеналов и Салтыковых, что они могут быть гиперболистами, но выдумщиками, глашатаями сомнительных фактов — никогда.

Аттилио Профумо и многие другие оправдывают молчание сатириков о пожарных преступлениях Нерона тем предположением, будто они были уже настолько общеизвестны, что не стоило и говорить о них особо, — они подразумевались сами собой. Возражение — более, чем наивное. Когда же сатирики пишут о том, чего никто не знает? Сатира — клеймо общественных грехов и преступлений, а не сыщик и не следователь по темным делам. И римская сатира, несмотря на все, свойственные Ювеналу, преувеличения и способность зарываться, воевала только с фактом или с тем, что она считала фактом, а не вдавалась ни в чтение в сердцах, ни в сплетню. Ювенал верил, что Нерон убил мать и жену-сестру, отравил брата, знал его, отвратительное в глазах римлянина старого закала, пристрастие к сцене и аплодисментам ненавистных Ювеналу греков, читал его бестактную поэму и патриотически возмущался ее: всем этим обвинительным актом он и плюнул в память Нерона. А больше он ничего не знал и ничему не верил. Сплетню же предоставил трепать улице.

Если только улица ее трепала, а не застряла она в анти-неронианских, политических памфлетах флавианцев и аристократов старо-республиканцев, в которых и пролежала без отклика до дней Тацита, в ней усомнившегося, и до дней Светония, ей обрадовавшегося, ее воскресившего и пустившего ее в новый оборота. Я делаю это предположение на том основании, что Светоний же, собрав множество уличных острот и эпиграмм на другие преступления и пороки Нерона, не приводит ни одной сколько-нибудь относящейся к пожару. Вот, эти эпиграммы:

Νερων,Ορεστηζ Αλϰμεων μητροϰτονοη.

(Нерон, — Орест и Алкмеон: тоже матереубийца.)

Νεονυμφον Νεοων Ιδίαν μητεοα απεϰτεινεν

(Нерон убил свою новобрачную мать.)

Quis negat, aeneae magna de stirpe Neronem?

Sustulit hic matrem, sustulit ille patrem.

(Кто посмеет отрицать, что Нерон происходит из славного рода Энея? Тот носил на плечах отца своего, а Нерон укокошил свою мать.)

Здесь игра слов на сказуемом sustulit; глагол tollere выражает две категории понятий: поднимать, в прямом и переносном значении, и насильственно устранять, в том числе и убивать.

Dum tendit citharam, dum cornua Parthus.

Noster erit Paean, ille Hecatebeletes.

(Пока наш натягивает струны на кифаре, парфянин натягивает тетиву на луке. Быть нашему Аполлоном Пеаном, ну, а тому — Аполлоном, метателем гибельных стрел.)

[Ну, разве не напоминает эта эпиграмма восклицания — «Они нас пушками, а мы их иконами», — которое было приписано петербургской уличной остротой Куропаткину, когда он, отправляясь на театр японской войны, уж очень усердствовал в служении молебнов и принятий благословений от всех иерархов, которым только была охота благословлять?]

Выше приведена была уличная эпиграмма на постройку Золотого Дома. Даже второстепенные и интимные скандалы дворца, выплывая на улицу, делались достоянием ее юмора. Когда Нерон «женился» на оскопленном, так сказать, «второй печатью» — дабы походить на женщину — паже своем Споре, город отозвался эпиграммой: «Хорошо было бы роду человеческому, если бы и у отца Домиция была такая жена» (Bene agi potuisse cum rebus humanis, si Domitius pater talem habuisset uxorem). Как вольничали шутками против Нерона актеры, было отмечено в предшествующем томе. Решительно за все хлестала Нерона смелая и безудержно насмешливая римская улица, — ей ли было промолчать о таком грехе его, который ее больше всего касался?

Таковы взгляды на участие в римском пожаре его современников и полусовременников, за исключением двух — Стация и лже-Сенеки в «Октавии» — уже совсем откровенных и прозрачных флавианских агитаторов, о которых я буду особо говорить ниже. Нет надобности подвергать, как то делает Г. Шиллер, подробному анализу сказания о том же писателей позднейших начала II века, тем более, что мы еще должны будем вернуться к их показаниям — по смежному, но еще более острому вопросу о будто бы воздвигнутом в связи с великим пожарам, первом римском гонении на христиан. Не только Орозий или Сульпиций Север, но даже и Светоний с Дионом Кассием стояли пред лицом легенд этих нисколько не в лучшей осведомленности, чем в настоящее время оказываемся мы, а, пожалуй, даже и в худшей, ибо политическая тенденция и неведение экзегетического метода, совершенно необычного античным историкам, не позволяли им прибегнуть к проверке фактов путем скептического анализа, робкого в посягновении на классиков даже в XVII—XVIII веках нашей эры. Только XIX век решился поставить свой гений выше классических пергаментов и изрубленных буквами мраморных досок и осветил своим недоверчивым исследованием Рим цезарей — может быть, и с чересчур пестрым разнообразием, зато и с такой яркостью, что смело можно сказать: лишь с половины прошлого века история Рима цезарей становится понемногу, действительно, историей (хотя бы и с множеством оговорок), а не собранием летописных анекдотов, с предписанным и недвижным ортодоксальным на них взглядом. Светоний и Дион Кассий именно тем и ужасны, что, при своей репутации классиков и как будто, в чине этом, первоисточников, они — как источники — ни рыба, ни мясо: ни летописцы, на которых, можно положиться в фактах и словах, ни историки, которые давали бы ключ к своим сообщениям наличностью общей руководящей идеи. Они для нас слишком запоздалые свидетели и слишком давние писатели (да, к тому же, и плохие). Они могут кое что подтвердить, но не в состоянии ничего утвердить. Нам надо слишком съежиться, чтобы войти в узость их маленьких идей, понять и усвоить их ограниченную тенденцию. А поняв и усвоив, мы, как дети своего века, вооруженные его познавательным методом и большими средствами сравнения материалов, даже невольно, но неизбежно и немедленно, замечаем сшитые белыми нитками противоречия, детское легковерие, а иногда и сознательные обманы, которых предшествующие века разоблачать и не могли, да и не хотели... Бэйль, Вольтер, Гиббон, дерзавшие на такие опыты, производили впечатление исторических кощунников. Лэнге, в первые годы великой французской революции осмелившийся выразить недоверие Тациту, прослыл в Париже, с легкой руки Мирабо, «адвокатом Нерона»... И эта суровая ревность к авторитету классических писателей, хотя уже и значительно расшатанная усилиями, в особенности, германских историков, далеко не погасла даже и до сего дня.

III

Однако, сомневаясь в правдивости легенд о роли Нерона в пожарище Рима, нельзя не признать, что общественное мнение было отравлено этими легендами тотчас же, с первых дней после катастрофы, и множество людей настаивало на том, что пожар был устроен по приказанию Нерона, или, по крайней мере, что, когда огонь уже угасал, его — чем бы тушить — поддержали. Говорили, будто бы кое кого из челяди Нерона застали на поджоге в разных концам Рима (Светоний). В некоторых местах огонь начался от мнимой неосторожности хмельных людей, заронивших искру якобы спьяна. Пожар распространился по всему городу так странно и внезапно, что, казалось, действительно, вспыхнул одновременно в нескольких местах. Рассказывают, будто солдаты и сторожа, посланные тушить огонь, вместо того разжигали его и мешали горожанам с ним бороться; при этом они имели вид угрожающей, как бы действуя по праву и исполняя официальные предписания. Я беру эти подробности у Ренана для того, чтобы на них показать, как — когда историком овладевает художественный образ, он, ради упрочения и правдоподобия последнего, невольно начинает утолщать в источниках штрихи и подчеркивать места, которые возможно принять за намеки. У Тацита нет ни солдат, ни сторожей, ни пожарных, а лишь «было много людей, которые с угрожающими лицами препятствовали тушить огонь, а другие — так и въявь бросали факелы в дома, крича, что они имеют на то приказание, то ли для того, чтобы удобнее грабить, то ли, в самом деле, по приказанию». Люди эти, как основательно полагают Латур С. Ибар, Дюрюи, Шиллер, Сиверс, по всей вероятности, были воры, грабившие пожарище, — обычные спутники этого бедствия, часто более страшные, чем сама разбушевавшаяся стихия. Сиверс приводит пример большого гамбурского пожара 1842 года, когда шайки грабителей неистовствовали, тоже обороняясь от жителей, которые пытались их обуздать, ссылками на какие-то приказы. Огромные каменные сооружения (магазины, horrea) у подошвы

Эсквилина, рядом с императорским дворцом, — место, на которое Нерон будто бы зарился для своих строительных замыслов, — были разрушены посредством осадных машин, под предлогом, будто пламя угрожало передаться через них в другие части города, и лежали в развалинах, как после неприятельского штурма. Находили странным, что, когда пожар возобновился, огонь занялся во дворце Тигеллина. Еще более наводило на подозрения обстоятельство, что после пожара Нерон, приняв на свой счет уборку погорелого мусора я расчистку свободных земель для потерпевших от пожара домовладельцев, окружил пожарище строгой тайной — никому не позволено было к нему касаться. Мера, которая сейчас никого не удивила бы, а, напротив, была бы почтена необходимой, потому что она единственная, по силе которой правительство, принимая ответственность за целость находок на себя, в состоянии бороться с частным мародерством пожарищ. Удивило и возмутило бы, если бы такую охрану — наоборот — упустили поставить! — справедливо замечает Сиверс. Слухи обострились, когда Рим увидал, что новый дворец Нерона, пресловутый «Золотой Дом», долго существовавший лишь в фантазии цезаря, как причуда, как бред ее, стал не по дням, а по часам расти на месте его старой временной резиденции, распространенном за счет участков, опустошенных пожаром. Решили, что Нерон хотел освободить эти земли для нового дворца, осуществить на деле архитектурную затею, давно им проектированную, добыть себе денег на постройку, присваивая погорелое, и удовлетворить, наконец, свое безумное тщеславие, внушившее ему перестроить Рим, чтобы начать в нем — от себя — новую эру и дать ему свое имя: Нерополис, Неронов город, Неронск.

На это предложение — о захвате опустошенных пожаром земель — единственное, имевшее какой-нибудь утилитарный смысл, давно уже нашлось резонное возражение, что достаточно взглянуть на карту тогдашних императорских владений в Риме, чтобы видеть, что Нерону не для чего было добывать себе землю страшным преступлением, даже если бы задумал построить не одну, а три или четыре золотых виллы. В особенности сильно это возражение в применении ко второму пожару, вспыхнувшему во дворце Тигеллина, и даже для осторожного Тацита подозрительному. Эмилианская часть города (Monte pincio), в которой находился этот дворец, располагалась за Марсовым полем, куда Нерон никогда и не думал тянуть свою виллу, да это было бы и недосягаемо невозможно. Латур С. Ибар сверх того делает замечание, что, если целью пожара было снести с лица земли старый, вонючий Рим, то именно вот этой то Эмилианской части города и не надо было уничтожать, так как она сплошь состояла из храмов, портиков, священных рощ, парков и садов. «Ну, кто поверит, — восклицает Латур С. Ибар, — что страстный любитель чудес искусства согласится предать пламени величайшие творения Греции и, таким образом, пожертвовать наиболее глубокой и сильной из своих привязанностей? Деметрий, великий разрушитель городов, воздержался от поджога стен Родоса, из боязни, чтобы в пожаре не погибла картина Протогена, находившаяся в той части города, на которую направлялся штурм. [Тут, уместно будет вспомнить совет Бакунина дрезденским инсургентам 1848 года выставить против королевских пушек Сикстинскую Мадонну Рафаэля и другие чудеса Дрезденской галереи, по которым, — оптимистически уповал он, — культурные немецкие артиллеристы никак не решатся стрелять.] А Нерон — энтузиаст, настолько влюбленный в произведения искусства, что возил за собой во все свои путешествия Амазонку Стронгилиона (афинский скульптор V века до Р. X.), потому что дня не мог прожить без того, чтобы ею не полюбоваться, — Нерон, сам артист и художник, прикажет поджог, роковой для стольких шедевров, не приняв мер к их спасению? С этой точки зрения обвинение не выдерживает никакой критики. Напротив, строго рассуждая, в этом случае Нерон — последний, на кого могло бы упасть подозрение в подобном поджоге»... Одной уже потери Нероном палатинских сокровищ и его Domus Transitoriae достаточно, чтобы признать, что — сколько бы новых находок ни подарил ему пожарный мусор — он оптом потерял в пожаре столько и такого, чего уж не могла возвратить и заменить ему розница.

Из новейших историков склонны искать в этой грозной сплетне большого или меньшего зерна истины, по преимуществу, французы, следующие в этом случае за традициями своих историков-компиляторов XVIII века. В числе таких правоверных тацитистов с особенно неумеренной резкостью громит Нерона Шампаньи. Об отношении к Неронову пожару историков церковных или одержимых католической тенденцией я буду иметь случай подробно говорить ниже. Покуда достаточно будет отметить эпически спокойный рассказ ни за, ни против, в «Истории императоров» янсениста Ленэна де Тиллемон, который лег в основу едва ли не всех дальнейших французских трудов на эту тему и который так блистательно использовал свободомыслящей Гиббон для целей, совершенно обратных Тиллемоновым. Ренан полагает, что — когда дело идет о Нероне, истина не обязана быть правдоподобной. Это — невероятный человек, с невероятными идеями, планами, речами и поступками. Пожар являлся для него единственным средством отчуждения неотчуждаемых имуществ, необходимых ему под Золотую Виллу. Ампер думает, что Нерон — страстный поклонник Гомера, к тому же потомок троянских героев, весьма гордый своим происхождением, и любитель троянской старины — был вполне способен устроить, так сказать, гомерический «плагиат в действии», превратив троянский пожар в живую картину, декорацией которой явился весь

Рим, а статистами — все жители Рима. Государь, который выдал Лабеону премию за плохой латинский перевод гомерических поэм, который сам писал поэмы в подражание гомерическому циклу, по несколько наивному мнению Ампера, способен и поджечь Рим ради интереса пережить гомерические впечатления. Оба сомневаются, чтобы Нерон зажег Рим из любви к трагическим эффектам, но не отказываются верить, что строительные вожделения могли внушить ему опасную мысль, что огонь расчистит город скорее, чем ломы каменщиков.

Назад Дальше