– Но мы по вопросу трудоустройства, – сказал я растерянно.
– Трудоустройства? Ну, тогда другое дело, – ответил мужчина. – Говорите, я вас слушаю.
Мы уставились на него.
– А вы… – начал Валерка.
Мужчина кивнул. И мы объяснились.
– Ну а литовку-то в руках держать умеете? – вдруг спросил он.
– Винтовку?! – вскинулся Валерка.
Мужчина засмеялся.
– Ладно! – сказал он. – Идите в контору к Любе. Пусть оформляет. Поедете на кордон.
Это и был директор.
– Я не схватил, что он говорил про винтовку? – беспокоился Валерка.
Я пожал плечами. Мы шагали к конторе, большому бревенчатому дому на самом берегу, в окружении нескольких кедров, за которыми простиралась морская синева, сквозили невесомые мысы и далекие очертания горного массива, – полуострова Святой Нос, как мы позже узнали.
В конторе миловидная молодая женщина завела нам трудовые книжки на двух языках, русском и бурятском, вписала в них наши имена. Ажалай дэбтэр – так по-бурятски звучало название моей первой книжки.
Вечером на моторной лодке мы отплыли на Северный кордон.
Глава третья
Поселились на самом берегу, в мастерской; удобно – умываться можно в море, не таскать воду в рукомойник. В мастерской был верстак с тисками, наковальня, на полках всякий инструмент, по стенам хомуты развешаны; пол земляной; печка и широкие нары у окна, на которых запросто разместилось бы полвзвода.
На кордоне было два дома, третий строился; конюшня; хлев, баня, коптильня для рыбы. На берегу моторка и деревянная весельная черная тяжелая лодка – фирменная лодка Байкала, мы такие всюду видели.
Дома на верхней террасе занимали лесники: старший лесник Герман Васильевич с женой и сыном и два Толика, оба горожане, примерно одного возраста, лет двадцати трех, приехавшие сюда после армии; да и Герман Васильевич, коренастый продубелый мужик с крепкой головой в черных колечках волос, уже серебрящихся слегка, был горожанином, учителем физкультуры. Мы порадовались, узнав об этом: значит, и мы на верном пути. Один Толик приехал из Днепропетровска, другой – из Ижевска – их так и звали в поселке – Толик Ижевский и Толик Днепропетровский. Правда, тот, что из Днепропетровска, не прямиком из Днепропетровска прибыл сюда, а из Усть-Баргузина, большого рыбацкого поселка за Святым Носом, туда переселились его мать и брат. Днепропетровский Толик был невысокий, темноволосый, реактивный, а Ижевский высокий, светлокурчавый, синеглазый, странноватый, замедленный.
Другие обитатели кордона – лайки в вольере, корова с теленком, поросенок, кот, куры и рыбацкий пегий конь Умный, с широкой спиной и толстыми ногами.
Вдоль береговой кромки тянулись сильные узловатые красные лиственницы, выпрастывали корни, цепляясь за белый песок. И для меня не кедр, не рододендрон стали вестниками Байкала, а лиственница. Все объясняется очень просто. В Смоленске перед библиотекой, в которой я пасся, собирая сведения о сибирском море, росли две лиственницы с причудливыми кронами. И, проходя мимо, я улавливал смолистый аромат и думал – да, так и думал, что это вестники.
И теперь аллея лиственниц над морем была самым убедительным свидетельством сбывшихся мечтаний. Вот Байкал, тайга, горы, окраина мира. Живи.
И мы зажили, как могли.
Утром вставали, по песку доходили до воды, умывались, чистили зубы; если было тепло, так и окунались. Правда, в первый же ночной шторм мы пожалели, что вода близко: волны так грохотали, что полати под нами сотрясались. Лежать в кромешной тьме было как-то неприятно. Валерка не выдержал и зажег керосиновую лампу. Я потянулся к приемнику, сразу поймал китайцев, немного послушал это кошачье наречие, перевел поисковик дальше по шкале, наткнулся на музыку… какую-то тягомотную попсу; к сожалению, возможности приемника были ограничены двумя волнами: длинными и средними, – а так бы мы уже слушали «Голос Америки», рок-н-ролл, естественно; я гнал колесико по радиостанциям, провалился в какую-то симфонию, Валерка застонал, как от зубной боли. И я просто выключил приемник. И мы лежали и слушали, как в головах у нас грохочет-скрежещет Байкал. Валерка вдруг припомнил о Провале, я когда-то рассказывал. Да, факт: в новогоднюю ночь 1861 года под воду ушла обширная территория с улусами, пастбищами, людьми, естественно, и стадами, и это место с тех пор носит на Байкале наименование Провала.
Мы послушали биение моря.
– А если тут у нас в головах намечается второй провал? – спросил Валерка.
– Значит, надо идти спать в лодку, – сказал я.
– Засосет, как «Титаник».
Я вспомнил историю про Гильгамеша, точнее, про того старика бессмертного, к которому Гильгамеш добрался в поисках вечной жизни. Старик рассказал, как стена ему шепнула о готовящемся наводнении, и Гильгамеш построил корабль. Валерка сразу отреагировал:
– Ковчег? Так это церковные сказки.
– А по-моему, шумерские легенды.
Мы заспорили. Валерка ссылался на свою бабку. Никто из нас Библию и в глаза не видел. Этот аргумент был в мою пользу. Про Гильгамеша-то я читал.
– Ладно, а что там, тоже опустилась суша? – спросил Валерка.
Я этого точно не знал. Мы послушали бой волн о берег.
– Все-таки странно, – сказал Валерка, – здесь же не Средняя Азия. Никогда не думал, что в Сибири бывают землетрясения.
Но это было еще не землетрясение, и в конце концов нас сморил сон. Проснулись мы там же, на полатях, в Восточной Сибири, Северный кордон. Не провалились.
Питались мы довольно скромно: рожки с подсолнечным маслом, перцем и лавровым листом – любимое блюдо Толика Днепропетровского, он научил нас готовить; бесконечные чаи с галетами, хлебопекарни на кордоне не было, а жена Германа Васильевича, дородная светлая Ириада Максимовна, хлеб выпекала в печке только для себя. Да нам все равно было, хлеб ли, галеты. Галеты так галеты. Но позже мы разжились мукой, и Валерка пек блины. Блины у него получались тонкие, как будто вышитые нитками теста, узорчатые, мягкие. Наверное, у бабки выучился печь. Нет, оказалось, у отца.
На блины к нам приходили оба Толика. Как-то так получалось. Возникала вдруг такая надобность: найти в мастерской какую-то железку или что-то уточнить, обсудить какую-нибудь новость. Первым обычно заглядывал более быстрый Толик Днепропетровский, коротко стриженный, с узловатым носом, узким лбом. Нос-то его и вел в мастерскую, где Валерка в сизом чаду стоял со сковородкой над пылающей печкой. Потом подтягивался и Толик Ижевский, высокий, синеглазый, с широким лбом, уже покрытым морщинами: он много думал о чем-то. Более того, я однажды видел его с толстой тетрадью, исписанной мелким почерком; такие тетради назывались общими. Интересно, что за общие вопросы, темы поднимались в этой тетради? Меня это очень занимало.
Однажды блинный вечер затянулся; мы валялись на полатях и травили байки; ну, мы-то с Валеркой слушали, а рассказывали два Толика, точнее, один, Днепропетровский, а второй, погруженный в думы, курил и поддакивал. Это были местные былины о хозяевах, живущих в каждом доме, зимовьюшке, о странных смертях и пропажах.
– Вот видали обелиск у конторы? Это могила четверым студентам, двум парням и двум бабам…
– Ты же говорил, все студенты? – уточнил я.
– Ну да. Студенты. А чё-о, бабы не студенты?
– Не обращай внимания. У него литературные понятия, – объяснил Валерка. – И дальше?
– А дальше было странное. Они уже должны были возвращаться в Ленинград, практика закончилась. Решили отметить это дело, взяли лодку моторную, поплыли в устье Большой, речка тут неподалеку от кордона, наловили рыбы, разожгли костер, всё разложили, выпивку, закуску – и пропали. Бесследно. Все четверо.
– А лодка?
Лодка, рассказывал Толик Д., осталась вытащенной на берег наполовину, мотор в порядке, нигде никаких следов крови, борьбы. А людей нету. Сразу подумали: медведь. Но пошарили вокруг – нет следов. Искали в тайге, вертолетом облетали, так ходили. Нет. Утонули? Но водка не почата. И дно у берега баграми прощупывали, потом и водолаза вызывали… Тут Толик И. (Ижевский) заметил, что течением речки их могло слизнуть как языком и уволочь далеко. Но зачем, прикинь, им в воду лезть трезвыми? Вскинулся Толик Д. Заспорили. Так ни к чему и не пришли. Заварили еще чайку. Толик Д. вспомнил новую историю, про бригаду лесорубов, исчезнувшую таким же макаром. И заявил, что есть какой-то голос у Байкала, особенный.
– Ну, это ты про поющие пески? – спросил Толик И.
– Это просто звон песчинок! – отмахнулся Толик Д., размешивая сахар в алюминиевой кружке ножом. – Здесь другое что-то… Другие частоты.
Я об этом читал, что есть место на Байкале, где пески издают звуки. Оказалось, что эта бухточка не так и далеко – по местным меркам – отсюда: речка Томпуда, мыс Турали. Правда, ни тот, ни другой Толики не слышали сами, но знали от слышавших, что это похоже вроде на скрипку. Или на свист. Толик И. стоял за скрипку. Толик Д. – за свист.
Я подумал, что надо будет обязательно туда добраться и послушать.
А наш сказитель с узловатым носом – перебит, что ли, был, и поэтому голос его звучал несколько гнусаво – продолжал былины под блины с черным чаем; в доме плавал дым табачища, курили все, кроме него, недавно бросившего. Теперь он повествовал о хозяевах. Об их проделках с нерадивыми таежниками, студентами, туристами-чайниками. Хозяева были обидчивы, злопамятны, вспыльчивы, но к понимающему народу добры. Вот приходишь в зимовье, устал по самое не могу, даже жрать неохота, лишь бы завалиться на нары; и заваливаешься, забыв главное: поздороваться с хозяином и попросить у него позволения переночевать; так ночью сна и нет, изворочаешься, утром встанешь как побитый кочергой, волосы дыбом, морда пучеглазая, ходишь, спотыкаешься, все валится из рук, вода в котле только вскипит, снимаешь – опрокинул и т. д. и т. п. А причина проста: не уважил хозяина. После этого можешь и вообще заплужать, уйти считать сосны. Короче, всякая хреновина творится. Вот я раз так пришел на Литоминское зимовьё, рассказывал Толик Д., сведя брови к переносице и трагически глядя на язычок пламени в лампе. Мы тоже на лампу уставились. И мне в одно из мгновений почудилось, что рассказ плетет керосиновая лампа. И сколько еще предстояло выслушать при ее красноватых бликах здесь, на кордоне, в зимовьюшках, раскиданных по тайге и горам, в домах на центральной усадьбе…
– …сижу себе, ем рожки с подсолнечным маслом, сваренные, как люблю – чтоб стучали, и вдруг… выдыруг слышу кто-то в дверь… шкрыбется…
И в этом месте рассказа дверь – дверь нашей мастерской, а не зимовьюшки в далекой таежной ночи – дрогнула и заскрипела.
Рассказ приостановился. Язычок пламени как будто тоже замер, вытянувшись.
Наступило молчание.
Все головы были повернуты к двери, освещенной красновато, зловеще. В моей голове пронеслась мысль о голосе Байкала и вообще о зыбучих песках действительности, в которые легко провалиться или из которых так же легко может восстать что-либо подспудное, древнее. Судьба стучится в дверь и распахивает ее, как Бетховен. Человек тоже не мешкает. А вот кто так медленно-вкрадчиво тянет ржавые жилы? Кто тычется в образовавшуюся щель? Кто шумно дышит? И кто просовывает морду с черными провалами ноздрей? Длинную морду?!
Раздался душераздирающий гогот. Толик Д. вскочил, схватил сапог и запустил его в дверь.
– Гад!
Дверь тут же закрылась.
– Постой, – забормотал Толик И., вытирая слезы и еще давясь смехом, – не надо… он же уйдет в тайгу.
– Он и так ушел! Кто не закрыл конюшню?
Это был рыбацкий конь Умный. Почему рыбацкий? Его купили в рыболовецком колхозе, он там тягал лодки, сети, а здесь на нем возили еду, спальники, чайники, пилы, топоры во время полевых экспедиций и всё. Зимой его вообще не трогали, только поили-кормили. Так что после колхозной страды трудяга Умный вел жизнь сибарита. Но и это в одиночестве надоедает. Вот он и решил немного развеяться, заглянул на огонек.
Посыпались новые байки, язычок керосинки заплясал веселее, но лично я уже таращился на него из последних сил и слушал вполуха; было два или три часа ночи, и никакой хозяин не мог меня остановить: я стремительно падал, падал в провал, космически-черный и глубокий… Ну вот, язык не врет: есть провал у нас в головах, и мы там бродим, наталкиваемся на различные предметы, видим колонны и мосты, и – тень, шарахаемся и вдруг понимаем, что это наша собственная тень в неверном свете керосиновой лампы, зажатой в руке. Там можно встретиться с кем-то из настоящего, прошлого и будущего – приблизиться и посветить в лицо: это ты? а это – я?..
Глава четвертая
«Вылезать из теплой постели – он любит ее, и она у него есть – и, не позавтракав, в темное морозное январское утро, положив каяк на голову, тащить его милю или две по неровному льду до чистой воды, спустить на воду и грести туда, где с первой полоской рассвета могут появиться тюлени, ждать часами, мерзнуть, отмораживать щеки и руки; и делается это не по фабричному гудку, не в точно установленное время и не под присмотром хозяина, а по собственной воле и изо дня в день – вот что формирует характер эскимоса». Я уже говорил, что пассажи из Рокуэлла Кента звучали для меня как манифест и – надеялся я – как предсказание. И вот только что зачитанное сбывалось на кордоне. То есть не всё, конечно. Каяки нас никто не заставлял таскать, бить тюленей было нельзя, да и работой нас не загружали. Здесь ею никто и не был особенно обременен. Куда спешить? Лет впереди много. Хлеб и огонь будут, за осенью и зимой вновь придет лето, а небеса высоки и Байкал вечен. Оба Толика и Герман Васильевич потихоньку строили третий дом, гостиницу для приезжих. Нам с Валеркой поручали всякие мелкие дела: просмолить сани, телегу, волокушу, сложить поваленную ветром поленницу; потом дали – наконец-то! – литовку. Оказалось, что это коса. И мы принялись учиться косьбе: сшибали травы за конюшней. Герман иногда подходил, смотрел, посмеиваясь (у него, кстати, такая привычка была – вечно посмеиваться), или морщины у глаз так собирались, рот слегка кривился, что казалось – подсмеивается, – и демонстрировал, как надо, чтобы острие штопором не уходило в землю, а пяточка не задиралась вверх. Мы старались перенять эту науку. И если Валерка вгонял острие в кочку, я не упускал случая позубоскалить насчет винтовки-литовки, мол, э, паря, крота в глаз бьешь? А надо – бе-е-лку. В вечной мерзлоте какие кроты? Валерка злился. Он вообще всегда был не прочь поохотиться, что-нибудь добыть. Чем-то он напоминал Толика Д. А я – Толика И. Мне больше нравилось смотреть, Валерке – что-нибудь делать. То есть я был созерцателем, да, это все-таки звучит получше, чем лентяй. Еще в школе я это усвоил и отвечал на упреки матери, что по природе своей я – созерцатель. Дядя, фронтовик-танкист, бывший радиожурналист, а ныне преподаватель сельхозакадемии, однажды услышав ее жалобы на меня и на мою отговорку про созерцательную природу, грубо расхохотался и срезал: «Ни один созерцатель не был тупицей!» Я вспылил, мол, какой еще тупица?! «Ну, если зарос тройками, как поросенок вшами, кто же ты? Сократ? Аристотель?» – спросил дядя. Кто же я, откуда мне знать. Может, я сюда и ехал, чтобы в это врубиться.
Герман Васильевич по утрам снимал сети. Ему помогали то сын Борис, девятиклассник, осенью уезжавший в интернат, то кто-нибудь из Толиков. И как-то вечером он предупредил, что утром возьмет в помощники меня. Вот оно, подумал я, гренландское. И утром проспал. Герман разбудил не меня, а по ошибке Валерку. Тот противиться не стал, еще бы, вчера он места не находил от зависти. А я проснулся, смотрю: ни Валерки, ни Германа Васильевича. Ну, думаю, мало ли… Валерка вернулся и с грохотом поставил ведро, из которого торчали головы и хвосты живой еще, бьющейся рыбы. Смахнул чешую со щеки, достал папиросу, закурил. Глаза его радостно синели. Я проклинал будильник. Почему-то он не зазвонил.
Вот так я проспал рыбацкое счастье, не знаю, как это еще назвать, – проспал первородство. Ладно бы за похлебку уступил, а так – ни за что.
Проспать первую рыбалку на море – с чем это сравнить? С первым свиданием, на которое по какой-то глупости не пришел?
Мы заспорили, кому рыбу чистить. Ведь это была моя очередь плыть. А чистить должен был бы он. Но раз так получилось?.. В конце концов, взялся за нож я. Ели вдвоем. Свежая рыба, изжаренная на подсолнечном масле, с перцем, солью, на огне смолистых дров, – это был поистине царский обед после рожков да китовой колбасы. Мы два дня вкушали этот дар моря. И Герман Васильевич снова предупредил меня, что утром будем вынимать сеть. На этот раз я проснулся за час до срока; в нашей кельне, как ее называл Толик И., было еще сумеречно, да и днем-то не много света проникало через единственное небольшое окно. Я встал, натянул брюки-рубашку, вышел на берег. Море было сизым, спокойным, без волн. Называть Байкал морем мы быстро выучились, еще когда плыли на пароходе в последнюю штормящую ночь, смекнули, что это – стихия. Хотя штормец был невелик, я читал, какие шторма там бывают: волны до трех метров, причем налететь могут внезапно, как татары; есть там устье реки Сармы, и ветер, вдруг вырывающийся оттуда, из распадка гор, также называется сарма. Говорят, это мятеж. Баржи переворачивает, лодки уносит. На счету этой сармы много погубленных жизней. Есть ветер култук, тоже с крутым нравом, в самом названии что-то такое слышится… Умывшись, я вернулся в кельню, поел галет с сахаром, запил вчерашним чаем, усмехаясь: а видно, монахи так и жили. Ненароком вспомнился мне и огненный пророк Аввакум, бывавший здесь в ссылке, почти год он на подводах сюда добирался, претерпевая от воевод, начальников караванов. Увидел Байкал, исполненный рыб, гусей-лебедей, как снегом.