Они были семьей, шумной и дружной, и бегали вместе по воде, догоняя друг друга, или учили плавать Аленку. Потом, накупавшись и утомившись и от воды, и от солнца, они обедали в пляжном ресторане и шли в свой коттедж. И у них был тихий час, и они спали как дети, сладко, раскидывая в постели ноги и руки, и сон этот тоже сближал их, потому что, просыпаясь, они еще возились в постели, и это был живой и веселый клубок тел, и было столько их визга и писка и рычания Алешки, который на них нападал…
А потом они снова шли на пляж, ели мороженое в кафе или пили сок, и она любила пить кофе в маленькой кофейне на углу и закуривать тонкую и легкую сигарету – и это тоже было частью отдыха, – позволить себе просто расслабиться, пока Алешка-большой кормит Алешку-маленькую мороженным…
А по ночам они дожидались, пока заснет Аленка, и тихонько выходили на веранду. В первые дни они еще старались говорить шепотом, чтобы не потревожить ее сна, чтобы она дала им возможность побыть вдвоем, но быстро убедились, что спит она крепким здоровым детским сном, вымотанная купанием и солнцем, и они могли громко смеяться, увлекаясь в разговоре, и только занимаясь сексом, им приходилось сдерживать себя, чтобы не разбудить дочь.
Это было какое-то удивительное ощущение в той их поездке: их ночи, когда все вокруг стихало, и они входили в коттедж, и слышно было тихое и ровное дыхание дочери, и что-то возникало между ними, уже забытое – как тогда, в Италии, – они просто могли смотреть друг на друга, и сами их взгляды притягивали их, и могло быть не сказано ни слова, но каждый понимал желание другого.
Какая-то близость опять возникла между ними. И было так странно и немного обидно, что в их повседневной жизни так редко в последнее время хотелось им быть вместе, ласкать друг друга, хоть были для этого все условия.
Два года назад они въехали в двухкомнатную квартиру. И квартира эта, хоть и была не новой, и купленной на общие деньги – родителей и их самих – была для них радостью, потому что почти четыре года прожили они сначала с ее мамой, иногда – в его семье, и все это было сложно, и чувствовали они себя скованно, и все чаще он уходил в мастерскую, потому что там было лучше и свободнее…
Но в этом новом их жилье тоже почему-то не складывались их отношения, он все чаще уходил в себя, а она – злилась и сучила, и даже когда они были близки, что-то скованное было в их телах, она как бы стыдилась его и сдерживалась, не могла отдаться, открыться той страсти, которая жила в ней раньше.
Тут же, в их коттедже, состоящем всего-то из открытой веранды, ванной и большой комнаты, в которой стояла двуспальная кровать и куда была принесена детская кроватка для Аленки, где вообще не было условий, чтобы уединиться – они «попали в секс». Они просто влипли в страсть, в знойную, пылкую страсть, и, пока Аленка спала, раскинув загорелые ручки и ножки, они любили друг друга в ванной.
Это была какая-то бурная, животная любовь, и она старалась не кричать – и не могла не кричать. И она несколько раз искусала его плечи, потому что просто не знала, как выплеснуть эти чувства, если нельзя было выплеснуть их в крик…
И так было каждую ночь – какое-то безумство, опьянение от тел друг друга, от этой запретности и осторожности, которую они должны были соблюдать. И даже днем, иногда, когда он подхватывал ее с лежака или поднимал в воде, она как-то животно возбуждалась от его рук. И поворачивала к нему голову так стремительно и страстно, и взгляд ее был таким проникающим, что он тоже как-то бледнел и сжимал ее сильнее – и отталкивал, потому что, казалось, они могут просто не справиться со своими телами и отдадутся друг другу прямо тут, на берегу или в воде, на глазах у всего пляжа…
Это был хороший отпуск, такого у них никогда не было. И уже не будет никогда. С ними у нее уже никогда и ничего не будет. Она это уже поняла. Поняла и приняла, хотя очень долго не могла этого принять. Не могла, просто не могла принять того, что утром ей некого будет будить, что никого не надо ждать, что ничьи ручки не обхватят ее за шею и никто не прошепчет в самое ухо:
– Ты моя самая любимая мама…
И что его руки больше никогда не прикоснутся к ней, и она не увидит каких-то живых, нервных подрагиваний его рук, когда он где-то там, со своими картинами. Он где-то там…
Она хотела попасть туда. Хотела быть с ними. Был такой момент, когда она не могла смириться с тем, что она не ушла с ними. Что ее не было с ними тогда, когда случился этот взрыв и этот страшный пожар. Она должна была быть с ними – и ее не было. Она позвонила им и сказала, что едет. И еще сказала: вы кушайте без меня, не ждите… Они и кушали без нее. Они были на кухне, когда это случилось. Поэтому и погибли сразу. И потом ей много раз говорили, утешая ее:
– Они ничего даже не успели почувствовать… Они не мучились. Для них все закончилось в одну секунду… Они ничего даже не почувствовали…
В один из дней, когда все устали настолько, что перестали следить за ней, она поняла простую и очень важную вещь. Ей просто надо быть с ними…
Она посмотрела вдаль, и взгляд этот был спокойным, как будто вспоминала она какую-то чужую историю, историю чужой женщины. Вот жила-была женщина. И любила она свою семью, и семья ее погибла. И она тоже решила быть с ними… Просто история как история. Мало ли какие бывают истории.
Она только как-то неосознанно поправила браслет на левой руке. Широкий серебряный браслет, который носила постоянно, не думая, что под ним скрывается. Мало ли у кого где какие шрамы. Но мама тогда, после больницы, когда ее, всю обколотую транквилизаторами, вернули домой, купила ей этот браслет и сказала:
– Носи… Тебе идет…
И ей было все равно. Пусть будет, если ей так нравится…
Она еще долго жила в каком-то полусне. Потом, постепенно выходя из-под действия препаратов, она стала молчаливой и задумчивой. И сказала однажды:
– Я хочу уехать заграницу. Я хочу побыть одна…
И, увидев, как нахмурилась мама, как переглянулись они с сестрой, сказала:
– Обещаю, что я ничего не сделаю… Я хочу отдохнуть. Я хочу начать писать…
Это уж было полное вранье, но они приняли его. Хотя прошло очень много времени, прежде чем она осуществила свое желание. Но тогда, когда она так решила, она впервые будто бы обрадовалась.
Потому что в последнее время все чаще думала, что не вписывается в картину этой жизни. Потому что чужая во всей этой жизни, в которой больше не было Алешки-большого и Алешки-маленькой. И подумала: нарисуй ее, эту картину, Алешка – она не нашла бы себя на ней, сколько бы ни искала. Потому что не было ей тут места.
И ей хотелось уехать куда-то, где все тоже будет чужое, и она там будет чужая. И ей будет нравиться быть чужой. Ей хотелось уехать туда, где ее никто ее знает. И никто от нее ничего не ждет. И она не является укором своей совести, что расстраивает мать и никак не внемлет советам сестры – забыть все и жить дальше.
Перешагивать через воспоминания и отстраняться от всего пережитого, как от переживаний чужой, незнакомой ей женщины, она научилась. Но ей хотелось тишины. Тишины и покоя. Чтобы никто ее не знал. Чтобы о ней забыли. Чтобы позволили ей быть той, которая она есть – неживой и бесчувственной. И все.
И она вспомнила об этом городке, куда они однажды заехали на экскурсию, и сразу решила, что именно в нем она и будет жить. И именно в том доме с террасой. И в этом не было дани прошлому. Просто среди миллионов маленьких тихих и спокойных уютных городков она уже знала один, и знала, что там ей место. Там, на террасе, где кончается жилая часть мира и можно просто сидеть, просто смотреть. Просто жить и быть собой, такой, какой она была…
И она сделала то, что хотела. И, хоть переговоры с турагентством были долгими, потому что запрос ее был необычен, но деньги и время сделали свое. И она жила в этом городке уже вторую неделю. И сидела в плетеном кресле. И теперь, наконец, была спокойна. Просто спокойна – и все. Мертва и спокойна. Как и должно было быть.
…В этом магазинчике они купили тогда тяжелую и красивую бутылку из темно-синего стекла, и бутылка эта была необычна, что-то было в ней загадочное, таинственное, как будто и не в магазине сувениров купили они ее, а нашли на дне моря.
Что-то старинное было в ней, в ее необычной форме, в плотном слое стекла, чересчур тяжелой она была, и стояла она потом на полке в их кухне. И потом снилось Лене, как осколок этой бутылки торчал в стене, как будто вбили его туда молотком, но никто его не вбивал – он сам воткнулся туда, разрезав поверхность стены, нарушив все физические законы. И синяя клякса была на полу, и она понимала, откуда эта синяя клякса. И этот сон стал ее кошмаром, и во сне она сама себе говорила: так не бывает, чтобы осколки бутылки врезались в стену или становились кляксами. Но это опять и опять повторялось в ее снах, и было так страшно, что бутылки могут становиться синими кляксами, а живые люди – неживыми…
В этом же магазинчике они купили тогда Алешке-маленькой необычный цветок, сделанный из стекла. Цветок с плоскими яркими стеклянными лепестками, покрытыми, как шоколадом, разноцветной глазурью.
Точно такие же цветы, как те, что купили тогда Алешке-маленькой, все также продавались в этой лавке. Делала их женщина-художница, которая жила в квартире над лавкой, и Лена еще в прошлый раз познакомилась с ней. И теперь, заходя сюда, Лена здоровалась с ней – и ничего не покупала, просто смотрела на выставленные витражи, вазы – и на эти цветы. Такие же цветы. Только стоили они теперь дороже.
Она запомнила тогда их цену. Стоил тогда такой цветок десять евро, и можно было купить один цветок, или несколько, или целый яркий букет, составленный из таких необычных цветов, стоящих в специально подобранном по цвету керамическом горшке. И Аленка просила, уговаривала ее купить целый букет, и ей самой хотелось купить такой необыкновенный букет, но она пожадничала, и купила тогда Аленке один цветок, еще не привыкла она тогда легко отпускать деньги.
Это потом, спустя несколько месяцев, Алешка вдруг стал известным, у них появились деньги. И как она хотела на деньги, полученные от продажи его картин, купить новую квартиру! Она уже начала фантазировать, как они живут в новой квартире. Началаузнавать цены и возможности купить квартиру в рассрочку, чтобы на деньги, вырученные от продажи картин, купить большую квартиру.
Как горячо она убеждала его, что им нужна другая квартира – современная и свободная. Квартира, в которой у него может быть своя мастерская. Где у них может быть отдельная спальня. Сколько аргументов она приводила ему, сколько слез пролила от злости, но он уперся, как бык: его устраивает эта квартира. Он хочет машину, именно ту, которую он хочет. И желание это было не похоже на него: в нем не было амбиций, он был очень прост в своих потребностях, как большинство художников, но тут – какая-то страсть была в его словах, когда он говорил об этой модели, и она в какой-то момент сдалась, махнула рукой – его деньги, в конце концов, пусть покупает, что хочет…
И как она кляла себя потом, после случившегося. Ведь она же что-то предчувствовала тогда, хотела из этой квартиры выбраться. Не хотела она в ней жить, не нравилось ей там – и не зря. Настояла бы она на покупке квартиры – и не было бы их в тот день в этом старом доме, и этот взрыв газа не разрушил бы их квартиру, их жизни – сколько бы всего не произошло, если бы только произошло одно событие: если бы они купили квартиру.
Она часто думала об этом, сидя на террасе – о том, как одно событие влечет за собой другое.
Так было с итальянским языком: не выучила бы она его, не поехала бы в Италию, не насмотрелась бы тогда на стриптизеров и не заметила бы Алешку, и они бы не поженились, и у них бы не родилась Леночка, так он захотел ее назвать, чтобы была еще одна Леночка – маленькая. Только все равно потом сами же они ее и переназвали, уж очень она была похожа на папу, вот и стала Алешкой-маленькой. И не было бы Алешки-маленькой, и не было бы желания жить отдельно, и не купили бы они эту недорогую квартиру в ветхом доме, и не попали под этот разрушительный взрыв… Как много всего не произошло бы – не знай она итальянского языка. И иногда она думала: а может, не надо было уступать маме – и она не поехала бы в Италию, и не встретила его, и жизни их сложились как-то по-другому. Но – он был бы жив.
Но получалось, что Алешка-маленькая просто бы не родилась – и это тоже было неправильно. И она окончательно запутывалась в этих своих рассуждениях, и опять перешагивала через свои мысли и воспоминания, как через что-то чужое, что не имело к ней никакого отношения.
Потому что она ничего не возвращала. В ней ничего не болело. Все это было в той жизни, которая закончилась. А сейчас была совсем другая жизнь, даже не жизнь – так, проживание одного дня за другим, как по предписанию врача.
Проснуться. Умыться. Причесаться. Одеться. Выпить кофе в маленьком ресторане у старенького, какого-то игрушечного мостика, перекинутого через такую же игрушечную, какую-то ненастоящую речушку.
Потом сидеть на террасе и смотреть, смотреть, смотреть и – ни о чем не думать. Просто пропускать через себя мысли и воспоминания. Позволяя им течь через нее, не задерживаясь и не задевая, просто пропуская через себя.
И так – до обеда. Потом обед в том же ресторане за тем же столиком. На том же самом месте – чтобы видеть край мощеной улицы и этот игрушечный мост, и дворик, в котором всегда сидел старенький художник, и ей казалось, он ничего не пишет, просто сидит так. Как она на террасе. И тоже просто проживает свою жизнь. Просто в его распорядке есть еще пункт – сидеть с мольбертом во дворе дома и смотреть на маленький город с этого места….
Она выбрала именно этот небольшой ресторан, выбрала, прожив неделю в этом городке, в котором и жителей-то было человек триста, не больше, и все было маленькое – магазинчики, и лавки сувениров, и дома, и улочки, и рестораны.
В городе было три ресторана, посещали их в основном туристы, и она выбрала именно этот ресторан – он находился во внутреннем дворике какого-то старого дома, и место это было какое-то далекое, как из старины. И эта какая-то игрушечная, ненастоящая речушка, и деревянный мост через речушку, казались ненастоящими, как декорации в театре. И старичок-художник на дальнем плане был частью этих декораций, но все это вместе создавало какую-то законченность и было похоже на старую картину. И она была частью этой картины – одинокая закрытая женщина, всегда приходившая сюда в одинаковое время и садившаяся на одно и то же место, указанное для нее на этой картине.
Она выбрала этот ресторан, благо кормили здесь хорошо и просто и обслуживали спокойно и достойно. Все, на самом деле, это были глупости – и как ее обслуживали, и что она ела. Просто она наметила себе какой-то маршрут своей новой неживой жизни.
Проснуться. Умыться. Причесаться. Одеться. Выпить кофе в этом ресторане. Потом – днем здесь же пообедать. В этом была какая-то стабильность, а именно стабильность ей и была нужна. Потому что мертвые – они стабильные. Им не нужна новизна и эмоции. Им нужна застывшесть, которая и есть стабильность.
И она так и жила. Обедала в этом ресторане. Потом шла домой, в ту часть дома, которую ей отвели хозяева, с отдельным выходом на террасу. И спала – крепко и глубоко, как спят тяжелобольные.
Потом была прогулка по маленькому городу, по его мощеным улицам. И маршрут этой прогулки тоже был выверен, всегда один и тот же. И она шла не спеша, и даже не очень-то смотрела, куда идет и что ее окружает. Просто надо было идти – вот она и ходила.
И по пути всегда заходила в этот магазинчик, в котором они купили подарки Алешке-большому и Алешке-маленькой. И – ничего не покупала. И ей уже ничего не предлагали. Привыкли к ней, как к чудаковатой туристке, которая заходит сюда каждый день, молча все осматривает. Стоит у стены, и взгляд ее – ушедший куда-то в себя. И о чем она думает, где она – одному Богу известно…