Платиновый обруч(Фантастические произведения) - Николай Гуданец 4 стр.


— Да, — сказал я. — Я тоже видел.

Марк Туллий засопел. Стажер очнулся и сел, всхлипывая. Марк похлопал его по плечу, а я сказал — вслух, чтобы Петя понял точно:

— Не спешить — первая заповедь разведчика, паренек. Уж извини, но ты поторопился и мог сделать грязное дело. Пошли, Миша, Я как-то сразу понял, что это было бы грязное дело.

Марк Туллий кивнул, и мы быстрым шагом, не скрываясь, направились туда, где лежал Старый Пират.

Мы подошли; в глазах старика застыло удивление, маленькие дырочки наискось пересекали грудь. Я смотрел на них; пока Марк Туллий, присев, пытался найти пульс командира, одна дырочка исчезла. Марк отпустил руку командира, повернулся ко мне и спросил — тут уж он никак не мог обойтись одними междометиями:

— Ты засек тогда — с тем?

Это было не очень членораздельно, но я его понял.

— Да. Тот через пятнадцать минут был уже на дереве. Даже чуть раньше.

Марк Туллий взглянул на часы, мы уселись и принялись ждать. Прошло восемь минут, потом Старый Пират вздохнул. Мы смотрели на него. Он медленно повернул голову, теперь его взгляд был уже осмысленным. Он подобрал под себя руку, сел и покачал головой.

— Ну, как ты? — спросил я.

— Как с того света вернулся, — буркнул он. — Вот башибузуки, а?

— Да, — согласился я. — Но, понимаешь ли, они…

— Да понял я, — сказал старик. — Тут понял, когда разглядел их вблизи. — Он с усилием встал. — Однако ощущение не из самых приятных. Возраст, наверное. Да и давно уже меня не убивали.

— Они-то переносят запросто, — согласился я, — возраст, наверное. Вот и Марк тоже догадался.

Старый Пират слабо усмехнулся.

— У Марка, — проговорил он, — дома два таких разбойника, ему грех было бы не догадаться, — Ну, топнули, что ли?

Мы повернулись, чтобы возвратиться туда, где ожидал нас угрюмый стажер. Он, кажется, успел даже поплакать немного от обиды — а может, мне просто показалось. Старый Пират сказал:

— Это что еще за траур? Хоронить меня собрался, что ли?

— Да не стрелял я! — вместо ответа крикнул стажер. — Напрасно они меня! Не стрелял! Я только подумал — врезать бы сейчас ему! — и…

Мы с Марком Туллием обменялись взглядами. Я подошел к стажеру и взглянул на индикатор фламмера, И не удержался, чтобы не присвистнуть: батарея фламмера была пуста, как бортовой журнал непостроенного корабля. Я поднял свое оружие; то же самое. Батареи разрядились подчистую. Ни о какой стрельбе не могло быть и речи. — а ведь трассер сработал, и импульс был, только ушел он в молоко. Я сказал Марку Туллию:

— Явления того же порядка. Ладно, что будем делать? Потащим раму?

— Зачем? — спросил Марк Туллий. — Полетим на катере.

Я напрягся и понял, что именно он хотел сказать. Старый Пират и стажер взглянули удивленно. Великий оратор кивнул на Петю: — Он.

— Понятно, — сказал я. — Смог выстрелить, значит и катер сможет поднять. Если захочет.

— Пошли, — сказал Марк.

Мы взялись за раму и стали запихивать ее в катер.

Тут и до Старого Пирата дошла наконец наша мысль.

— Ах, вон оно что! — протянул он. — Что ж, не лишено остроумия. Этюдьен, иди-ка сюда! — Он указал на водительское кресло. — Размещайся.

— Степан Петрович! — сказал стажер и шмыгнул несом.

— Давай, давай, — поторопил Пират. — Разговорчики!

Стажер нерешительно протиснулся мимо нас и сел.

— Сидеть всем! — скомандовал Старый Пират. — Держаться крепче!

Мы включили страховку.

— Ну хорошо, — сказал Пират протяжно, — а теперь, этюдьен, вези нас домой. На корабль.

Стажер не двинулся, на лице его снова возникло выражение обиды.

— Да мы не смеемся! — сказал я как только мог убедительно. — Ты ведь не стрелял в того?

— Нет! — сердито сказал Петя. — Не стрелял!

— Но очень хотел, правда? Очень, очень?

— Ну, хотел, — проворчал он.

— Мы так и подумали. А сейчас тебе надо захотеть, сильно захотеть, очень, очень захотеть, чтобы катер поднялся в воздух, как будто двигатель работает нормально. Понимаешь? Представить себе это так же ясно, как ты представил, что стреляешь в того человечка. Так, чтобы ты сам в это поверил, понимаешь? И мы поднимемся и полетим — так же, как эти летали на своих палочках, как превращались они в зверей и птиц — в кого угодно, потому что очень хотели и сами в это верили. Понял? Ну, давай, летим.

— Без мотора? — пробормотал стажер.

— Да ведь и они-без мотора.

Он нерешительно моргнул.

— Лучше пусть кто-нибудь из вас…

— Нет, — сказал Старый Пират. — Видишь ли, нам не суметь так. Мы не можем до конца, искренне в это поверить. Слишком много мы прожили и слишком хорошо понимаем, что к чему, что может быть и чего не может — слишком хорошо, в этом вся беда. Мы верим не в чудеса, а в абсолютные законы, мы набили себе немало синяков, стукаясь об эти законы, и страх нарушить их слишком глубоко сидит в каждом из нас. А ты еще можешь захотеть и поверить, а поверив — суметь, потому что… Да ладно, давай-ка действуй, и не заставляй корабль и всех, кто на нем, ждать слишком долго. До Земли далеко, а всем нам не терпится увидеть кое-кого из тех, кто остался дома.

Он прямо поэтом стал, наш старик, от волнения.

— Хорошо, — тихо сказал Петя. — Я попробую.

Он закрыл глаза, сосредоточиваясь. Мы молчали, чтобы не помешать ему, и даже думали негромко, чтобы мысли не пробивались за пределы нашего мозга. Мы надеялись на стажера, недаром он был такой лопоухий и мягкий, и романтический блеск часто появлялся в его глазах.

Мы не обманулись в нем. Он положил руки на рычаги и устремил взгляд в лобовое панорамное стекло, и задышал чаще, и пригнулся — и минуты через две мы поняли, что он уже летит, только мы с катером еще оставались неподвижными. Значит, что-то мешало ему, какие-то остатки взрослого скепсиса и здравого смысла.

Но помехи с каждой минутой становились все слабее.

И вот катер — мы все это почувствовали — слабо дрогнул, словно лодка, стоящая на мели, когда прилив нагоняет воду и первая волна уже чуть приподняла дно.

Затем катер дрогнул еще раз, сильнее — и плавно всплыл. Мы молча переглянулись. Катер набирал скорость. Еще несколько минут мы держались, кто за что придется, но потом поняли, что не упадем: стажер надежно держал катер в воздухе и вел к кораблю.

— Ты сказал «домой», — повернулся я к Пирату, — Однако, насколько я помню, экспедицию снаряжали не для того, чтобы она потеряла катер и снова нашла его; задача была — установить возможный уровень цивилизации в этой зоне. Но эта планета со всеми ее чудесами стоит вне цивилизации, она — парадокс, не более. Так что дом мы увидим не скоро: нам еще искать и искать.

Марк Туллий удивленно взглянул на меня, а Старый Пират ответил:

— Ты не понял, Стрелок: цивилизация, которая может отвести целую Планету под детскую площадку и устроить так, чтобы дети жили в своем мире, где каждая их фантазия, каждое желание исполняется как бы само собой; чтобы дети росли, полные уверенности в себе и в силе своей мысли и воображения, — это, друг мой, цивилизация, заслуживающая уважения и зависти. Техническая сторона вопроса для меня темна, но они сделали это хорошо.

— Батареи, — сказал Марк Туллий со свойственным ему красноречием. — Сели. Все.

— Да, батареи. Какое-то поле, или не знаю что. Да разве это важно?.

— Правильная ли это подготовка, — усомнился я, к предстоящей юности и зрелому возрасту?

На этот раз Марк Туллий изменил себе.

— Да почему подготовка? — с досадой спросил он. — Опять эта глупость. Ты ведь не считаешь, что твой возраст — это подготовка к старости? А Пират не думает, что его пора — это подготовка к смерти. Нет, это просто разные жизни, и каждую из них следует прожить наилучшим образом. Люди горько заблуждаются, когда пытаются в другой жизни выполнить что-то, упущенное в предыдущей: это все равно, что потерять книжку на Земле, а потом искать ее около Гаммы Лебедя. Личинка бабочки ест листья, но зря бабочка старалась бы доесть то, чего не успела, пока была гусеницей: листья — не ее корм. Наши мысли — остатки веры в вечную жизнь, вот что это такое. Hex, они молодцы — те, кто придумал это.

Мы помолчали, потрясенные красноречием Марка Туллия: ведь прозвище его (подразумевался Цицерон), как и у всех нас, шло от противного — мы не скрываем своих недостатков от друзей. Меня, например, прозвали Стрелком; но я не люблю стрелять и делаю это лишь в случаях самой крайней необходимости — когда надо выручать ребят из серьезной беды. И сейчас, глядя на уже виднеющийся впереди корабль, я задумался: а может быть, все же слишком много стреляли ребятишки на своей детской площадке? Может быть, конечно, Марк Туллий и прав, и у гусеницы — свой корм, а уж когда бабочка раскинет крылья и вспорхнет над лугом — этакий махаон или адмирал, — она и глядеть на листья не станет, потому что пришла не пожирать мир, но делать его прекраснее. Память предков живет в нас, а предки наши стреляли и по поводу, и без повода; память ищет выхода. Ну что же, пусть детишки отстреляют свое, пока они еще бессмертны; а когда повзрослеют, пусть уже не возвращаются к этому, их ждут дела прекрасные и мирные. Вот так я думал. Я дальний разведчик, и теряю покой, когда кто-то где-то начинает слишком уж увлекаться игрой в оружие. Профессиональная черта, ничего не поделаешь. Детям это, пожалуй, простительно. Но только им.

Алексей Дукальский

ДЕНЬ ПАМЯТИ

В световом куполе над городом произошло неуловимое движение, и повалил снег, хлопьями величиною с лунный диск. Удивительно было видеть это на исходе августовской ночи…

Когда купол начал расплавляться в солнечном свете, поднялся вьюжный вой неслыханной силы и скрежет гигантского чего-то и ржавого; через час с четвертью все стало — рык и вой, то ли тигров и гиен, то ли их металлических каких-то прототипов; хищники осадили город, но он, полусонный, еще не понимал, кто и почему требует сдаться…

Люди, и одетые, и голые, толкались на улицах, кидаясь то в одну сторону, то в другую. Звуки странно взрывались и перекатывались над толпами, заглушая все; люди казались безмолвными. Около крыш и последних этажей носились в воздухе студенистые сфероиды, на каждом из которых было по два горящих пятна, размером с донышко стакана. У этих тел были, вероятно, еще какие-то органы: иногда удавалось заметить движение не то щупальцев-хоботов, не то крючьев, отходивших от них… Толпы, схлынув, оставляли после себя раздавленных людей.

— Сих берут жизнь города. Сопротивления бессмысленны. Конец. — Эти слова слышал каждый житель города на своем родном языке, будто произносились они внутри каждого уха, и странно-страшное скопище звуков снаружи меркло. — Сих — непостижимое для вас, это — мы: название употребляется только в именительном падеже; лучше бы в звательном, но он у вас отменен.

Эти короткие фразы и разбудили Викентия утром 21 августа, — именно в этот день пятнадцать лет тому назад не стало его деда, но каждый год в этот день, в шесть часов утра, в час упокоения, Викентий исполнял последнюю его волю…

Звуки с улицы странно предвещали ощущение Разрушения. Попытки спрятать голову под подушкой ничего не дали, — Викентий встал, глянул в окно, отпрянул: отвратительное лицо паники — там, снаружи. Теперь казалось, что ею и мебель дышит; не было вещи, которая бы при случае, словно присасываясь к кончикам пальцев, не вдувала бы по ним холод, и он кружил в груди, отнимая дыхание.

Викентий зарылся в теплую еще постель, будто она могла вдруг вздохнуть, погладить по голове и что-нибудь, хоть что-то сказать, спокойно и негромко, человеческим голосом, голосом последнего близкого человека.

— Мы начинаем разбирать. Все. Все представления ваши, — услышал, как и каждый житель города, Викентий и почувствовал движение в комнате.

Потолок оторвался от стен, поплыл в синеву неба вместе с пылью и крошками штукатурки, и ветер закружился по комнате, и странные звуки рухнули в уши.

…Дед был и — не стал. Исходящие от Викентия любые дела, любые молитвы, страдания — ничто; невозможное сжимает бесконечностью, неотвратимо: как суживание потолка, исчезновение верхней квартиры и крыши, как странные звуки. Видно: придется не стать и самому Викентию, который не может вернуть деда, который — никто.

Викентий вздрогнул. Так ощутил это. И слезы на своих глазах. Те разъяренные слезы детской беспомощности, которые вызвал когда-то холод рук деда.

Дрожь била крупно, глаза шарили по полу, боясь потолка из неба. Викентий покачивался в двух шагах от пианино, однако ноги не отрывались от пола… Сфероиды метались над головою.

След слез исчезал во рту. Очередная капля остановилась у края губ, росла. Викентий поморщился, приподнял голову, как если бы пианино вдруг улыбнулось, облизнул угол рта; дрогнули губы, словно на улыбку не хватило сил, и поджались, когда Викентий сел на вертящийся стул. Очевидно, ни одна мысль уже не могла пробиться сквозь волевой прилив, в изначалье которого теплилась робкая радость от того, что не стерто еще воспоминание; и желание усилить, возродить его из омута времени, превратилось в необходимость, которая росла непреклонно. Овеществить… хотя бы это, хотя бы как звук, клавиши, чуть осевшие в малой и первой октавах… вот и голос, только что еще живой: «…сыграешь Чайковского…».

Издалека — пиано — доносится пение, — поют те, которых взаправду, может, и не было, но их видел композитор; слышали люди; меццо форте — и он слушал, как поют они свою надежду — мелодия громче, акцентируется отзвуком. колокол-баса, который не вполне еще раскачался; ветер относит пение в сторону и возвращает, окрепшее, более близкое, певчие проходят мимо, делая ударение на каких-то словах, уходят дальше, и мощнее гудит колокол-бас…

— Прекратить. Немедленно. Разбираем стены, — вопили сфероиды вполне человеческим голосом, проскальзывая между рук Викентия, однако не задевая.

Медленно сдвинулась и отошла от своего места наружная стена комнаты; повисев, поплыла куда-то вверх и в сторону. Сфероиды метались по комнате, заглядывали Викентию в глаза… певчие уходили, и мелодия слышалась отяжелевшей, вот вздохнула вдалеке — пиано пианиссимо — растворяется будто…

— Молчать. — Происходит заминка, сфероиды сбиваются возле дальней стены комнаты, влетает сфероид, похожий на яйцо, в котором запросто уместилось бы пианино с Викентием, два пятна на нем сужаются и расширяются, как тарелки; зависает в центре комнаты.

— В чем дело.

По данным экспресс-лаборатории и личного наблюдения: он нажимает на клавиши и педали, очевидно, в соответствии в директивами, которые записаны небуквенным письмом на листах специфической бумаги и находятся в поле его зрения; не исключено, что при этом в прилежащем пространстве возникают звуковые колебания; при попытках перевести эти колебания в речевые выражения перегорело три синхрофазопереводчика… Сфероид выстреливается к дальней стенке, где роятся остальные, однако на его месте тут же оказываются еще два.

— Сир. Он отдал себя во власть других представлений, где и находится в настоящее время.

— Сир. У нас нет средств против этих представлений.

Черные пятнышки на бумаге не трехмерны и не могут быть его домом, который бы отражал его представления. — Оба сфероида отходят к стене.

Пение стихает на одной ноте, гудит густой колокол-бас, и отвечают ему встревоженные тенора, и хотят объяснить что-то, сказать и — замирают, едва отзываясь на уходящий бас, и ветер плавно струится…

Руки Викентия еще на клавишах — пердендози — вот и ушли люди, которых никогда больше не будет, — тишайшее пианиссимо — только знаки на нотной бумаге, знаки о них, их странное воплощение… как след высохших слез.

— Только черные пятнышки… — сказал голос в сфероиде яйцевидной формы. — Спасибо за донесения. Я слышал все… Возможно, во всем этом, во всем, что здесь происходит, и есть какая-то своя Музыка… Я приказываю — Мир. Я дарю его…

И тишина восстала над городом.

— Я дарю этому миру Мир, — повторил голос, который слышал каждый житель города.

Викентий, потрясенный услышанным, поднимается, отирая рукавом пот, подходит к месту, против которого было в стене окно. Туда, где пол обрывается на улицу, подплывают части снятых отовсюду стен и потолков, выстраиваются лестницей, и ничего более не понимающий Викентий ступает на нее; осторожно, будто по тонкому льду, спускается по диковинной лестнице, висящей в воздухе, прямо на площадь перед своим домом, в гущу толпы, которая разрешилась вдруг сдавленным вздохом и отхлынула от конца лестницы, затаилась…

Назад Дальше