В свое время она отняла у меня мать, потом жену.
Теперь я опасался за жизнь двух оставшихся у меня близких людей — отца своего и сына. Но витафагия пришла ко мне.
Рвущая боль пробудилась внезапно. Она терзала и жгла, отнимая силы. Это была непрерывная пытка. Я терял сознание; умирая от одной только боли. Потом, когда ввели анестезирующее средство, я с мальчишеской лихостью сам, без посторонней помощи, добрался до хирургического стола.
Я спал почти без перерыва неделю. Режим сна ускорял заживление ран. Проснулся в палате. Через большое открытое окно заглядывал каштан. Там был наш сад.
Шумела листва. Звенели голоса птиц. Я не чувствовал боли. Предоперационные страхи остались позади. Хотелось петь, смеяться, поделиться с кем-нибудь радостью избавления от ужаса близкой смерти. От ужаса, — но не от самой смерти. Я хорошо понимал, что моя психика стабилизирована действием превосходных транквилизаторов. Но мне было все равно.
Мне показалось вдруг, что в палате, кроме меня, кто-то есть. В кресле напротив шевельнулся белый халат.
— Это ты, отец?! — удивился я.
Грустная улыбка ему совсем не шла. Я вдруг вспомнил, что в разрывах сна много раз видел родное лицо.
Значит, все эти дни отец был рядом. Только сейчас я заметил, как он осунулся. Раньше я не знал о нем самого главного. Печально, что мне. довелось узнать об этом только на операционном столе. Один раз я застонал: не то чтобы невозможно было стерпеть, просто в какой-то момент появилось очень неприятное ощущение, будто из меня вытягивают внутренности.
— Разве я делаю больно?! — притворно удивился старый хирург. — Стыдно, молодой человек, ваш папаша был терпеливее.
Мы оба больны. У отца это уже давно, и я ничего не знал! Мне показалось, что, несмотря на непривычно мягкое выражение лица, он вот-вот скажет что-нибудь колкое. Я решился заговорить первым.
— Скажи, папа, когда же ваш институт наладит хроносвязь с будущим? Я уверен, что там, у них, с витафагией давно покончено, и их ученые смогут нам помочь.
— В детстве ты увлекался фантастикой. Помнишь фундаментальное ее правило? Люди будущего не могут или не имеют права оказывать влияние на прошлое. Мы, временщики, склоняемся к мысли, что правило это существует и в действительности. Так что скорее всего придется нашим витафагологам полагаться на собственные силы, самим искать спасение.
Отец замолчал. Я только догадывался, о чем он думает. Возможно, он полагал, что я должен выговориться, любыми средствами внушить себе самому ощущение заурядности происходящего, но мысли мои работали в другом направлении.
— Нам только кажется, что мы все на свете можем, — сказал я. — Мы гордимся своим мужеством и тем, что научились спокойно глядеть в глаза смерти. А витафагия чувствует, когда можно сыграть на нашем тщеславии…
— Ничего она не чувствует! — На отцовском лице ожила привычная насмешка. — Витафагия давит на вас своей неприступностью. Но вы защищаетесь не от нее, а от тех, кто терпеливо ждет вашей помощи. Что стоит наделить витафагию мистическим разумом, да еще приписать ей свои, не слишком оригинальные мысли? На первый взгляд — невинная шутка. Но есть расчет, что в глазах непосвященных это может и оправдать ваше поражение, и окутать вас таинственным ореолом мученичества…
Нет, он определенно не немерен был давать мне поблажек или делать скидку на беспомощное состояние. Я рассмеялся: только отец умел так кстати влепить пощечину. Я был счастлив от того, что он рядом.
В то утро, когда я вышел из клиники, мне сообщили, что отец просил срочно заехать к нему в институт времени.
Он встретил меня в вестибюле. Зал был полон солнца.
Играла тихая музыка. Отец стоял у светящейся изнутри колонны. Она казалась издалека лучом света. Человек рядом с ней был похож на плоскую серую тень. Отец так осунулся, что я его не сразу узнал. Он стал каким-то другим, словно часть его растворилась в воздухе.
Отец взял мою руку и долго не отпускал. Это был не свойственный ему жест и вдруг я понял: моя рука нужна ему, как опора. Я почувствовал, что теряю отца навсегда. Но он не дал мне раскрыть рта.
— Сегодня второй, пока еще пробный сеанс контакта с будущим, — сообщил отец. — Во время первого только зафиксировали факт хроносвязи и назначили время следующего сеанса. Наши партнеры из будущего предупредили, что если мы подготовим несколько не очень сложных вопросов, то они попробуют на них ответить.
Итак, меня посадили в переговорное кресло, как специалиста в самой актуальной для человечества области.
На голову давил тяжелый шлем, от которого тянулся толстый блестящий кабель. Перед глазами туманном облаком светился экран. Его размытые контуры терялись в полумраке.
Отец находился в кабине управления. Временами оттуда доносились шорохи. Я слышал равномерный гул, ощущая легкую вибрацию.
Рядом с экраном мигали контрольные лампочки.
— Есть контакт! — сказал чей-то незнакомый голос.
Тут же все звуки стихли, будто закрыли какую-то дверь. Погасло все, кроме экрана. Но это был уже не экран — это сама комната вдруг лишилась стены, получив продолжение в какое-то зыбкое, зеленоватое пространство… И там обозначилась тень. Она двигалась, будто переливаясь из одной пространственной области в другую. Тень становилась четче, все больше напоминая силуэт человека. Однако изображение так и не стало достаточно резким, чтобы можно было разглядеть лицо и одежду.
Послышался хрип, он перешел сначала в жалобный визг, а затем в подобие человеческой речи. Иллюзии сходства мешала чрезмерная правильность слога. Очевидно, люди будущего использовали специальный лингвистический интерпретатор, настроенный на язык конкретного временного отрезка. Сначала голос считал:
— Два, пять, раз, шесть, три, семь, девять, восемь… — а потом неожиданно выдал целую серию вопросов и указаний: — Почему вы молчите? Вы же слышите меня! Говорите! По вашему голосу настраивается аппаратура. Вам нечего сказать? Надо было подготовить вопросы!
Хотя в смысл фраз было вложено нетерпение, голос по-прежнему звучал ровно и бесстрастно.
— Сейчас буду спрашивать, — пообещал я, стараясь придать голосу извиняющийся тон: от волнения я никак не мог собраться.
— Ну так спрашивайте! Не тяните время! — Тень переливалась все энергичнее.
В ужасе от того, что теряю драгоценное время на эмоции, я задал свой первый вопрос!
— Какой процент населения в ваше время уносит витафагия?
— Нулевой, — ответила тень. — Вы не могли бы найти вопросы посерьезнее? С витафагией справились еще до вас.
— Вы ошибаетесь, — возразил я. — В наше время от витафагии погибает каждый десятый.
— Не может быть! — Тень взмахнула руками. — Мы не могли ошибиться в расчете временного адреса. Это исключено. Скорее всего, мы говорим с вами о разных вещах. Витафагия поддается лечению не хуже, чем любая другая болезнь. При ежегодной диспансеризации все население проходит через «Гвоздику». Заболевших лечат в обычном порядке. Я не специалист и не могу объяснить точнее. По-видимому, все дело в «Гвоздике»… Если есть еще вопросы, задавайте!
Вопросов не было!
— Счастлив узнать, что витафагия побеждена! — сообщил я вполне искренне. — Я сам болен, и хотя первичную опухоль вырезали, она успела дать метастазы. Известно ли вам, что это такое?
— Известно, — ответила тень. — Но вы должны меня извинить: в стадии метастазов витафагия уже не болезнь. Когда приходит агония — лечить нечего. Мы с вами, действительно, говорили о разных вещах…
Экран погас. Я сидел в тишине и ожидал, когда придет отец. Думать ни о чем не хотелось. На душе было скверно. Почему-то отец не подходил, словно забыл обо мне. Пришлось самому стаскивать с себя тяжелый шлем.
В полумраке я добрался до кабины управления. Дверь ее была открыта. Отец лежал на полу. Он был без сознания. В кабине почему-то никого больше не было. Я вызвал помощь. Через каких-нибудь двадцать минут его доставили в нашу клинику.
Все происходило чудовищно обыденно. Повадки витафагии известны каждому. Всем было ясно — это заключительный акт.
Я сидел у изголовья отца. Пришел мой сын, тоже физик. Мне всегда казалось, что деда он любил больше, чем меня, хотя иногда я чувствовал, он, как и я, побаивался неистовой насмешливости предка.
— Они сказали: «Он умер на своем посту», — простонал мой мальчик.
Я понял: они — это те любители барабанных фраз, которых отец не успел доконать. Для них он уже умер.
Огромный удивительный мир жил в этой большой сердитой голове… Угасает искра… — Зачем она горела?
И тут он открыл глаза. В последний раз. И тихо сказал:
— Я еще здесь?! Это — ошибка… Не терплю кислых физиономий… честное слово. Считайте, что меня уже нет… Пожалуйста, в память обо мне… улыбнитесь.
Стараясь не шуметь, я пробрался по коридору в свой кабинет. Рядом за тонкой перегородкой шла обычная работа: ассистенты завершали программу экспериментов с К-облучателем.
Еще издали, завидев свое любимое кресло, я почувствовал, как измучен, как хочется спать.
Это было огромное великолепное кресло. Я успел по нему соскучиться. В нем так хорошо думалось. Оно освобождало мышцы от напряжения, помогало сосредоточиться. Но едва я погрузился в него, меня, как мальчика, вдруг затрясло. Отец умер. Никогда, никогда больше не увижу я его насмешливой улыбки… Никогда не услышу его насмешливой речи, резких, беспощадных фраз, которые порой так помогали мне, направляя мысли в иное, более перспективное русло.
А этот хроноконтакт… Меня, конечно, пригласили как специалиста по витафагии, но вряд ли вовсе обошлось без протекции отца.
Но какая жалость! Очевидно, он оказался прав: будущее не может влиять на прошлое.
Какое там влияние! Просто нуль информации: вначале мне сказали, что витафагия побеждена, а затем назвали ее агонией — трудно придумать что-нибудь более подходящее для того, чтобы сбить с толку. Что же касается упоминания о какой-то «Гвоздике», то это лишь стилистическая деталь, придающая всему сообщению аромат поэтического бреда.
Мысли были тяжелые, и мне показалось, что именно они вызвали физическую боль. Ее очаги находились в разных местах — там, где у меня никогда ничего не болело. Боль усиливалась. Стало трудно дышать. Я отправил в рот сразу два шарика анестезина и ждал: облегчение должно было наступить немедленно. Но боль не унималась. Напротив, она стала невыносимой.
Больше я не мог терпеть. Вскочил с кресла. Сделал несколько шагов по направлению к двери и почувствовал, что пол уходит из-под ног.
Очнулся я в кресле. Вокруг бледнели встревоженные лица. Не хотелось ни двигаться, ни говорить, ни смотреть. Но у меня теперь ничего не болело, и стало неловко перед ребятами. Я заставил себя собраться, сел поприличнее и объявил:
— Все в порядке! — Это было натуральное кокетство, и на мои слова не обратили внимания. Кто-то сказал: — Мы вас отвезем домой…
— Пустяки, — хорохорился я. — Лучше принесите воды.
Пил с жадностью. Зубы стучали о края стакана — так бывало всегда после сильнодействующих анестезаторов.
— Это мы виноваты, — сказал кто-то из ассистентов.
Я нашел в себе силы рассмеяться: — Господи, вы-то здесь при чем?!
Мне показалось, что смех был не слишком вымученным. Но в следующую секунду я услышал такое, от чего вполне можно было лишиться дара речи.
— Мы не знали, что вы у себя, — сказал ассистент. — Мы включили аппаратуру… Понимаете, так получилось: эта чертова «Гвоздика» в соседнем боксе оказалась направленной в вашу сторону…
— Как вы сказали? «Гвоздика»?! — я, наверно, кричал, хотя почти не слышал своего голоса: в висках штормила кровь.
— Простите, я по привычке, — смутился ассистент. — Так мы называем про себя ваш К-облучатель. Он чем-то напоминает цветок гвоздики.
«Это точно. Напоминает», — подумал я, а вслух попросил: — Знаете что, ребята, честное слово, мне уже лучше… Хочется немного побыть одному.
И они ушли, уверенные, что боль не повторится: ведь эта чертова «Гвоздика» теперь выключена, Я остался сидеть в своем любимом кресле, потрясенный неожиданной разгадкой. В сообщении из будущего не имелось противоречий. Как просто все разрешилось!
Выходило, что отец был прав, называя разговоры о ранней диагностике пустой болтовней.
Витафагологи любили поговорить о ней, а сами тем временем изыскивали новые средства для утоления боли — тончайшего диагностического средства, которое природа подарила человеку в готовом виде. Люди гибли, и боль была для них по-прежнему врагом номер один.
Ее притупляли, утоляли, гасили, снимали, однако при этом никогда не забывали порассуждать о ранней диагностике. Гибли и те, кто больше всех любил о ней разглагольствовать.
Совершенствовались средства, снижающие общую чувствительность, снимающие боль в суставах, в соматических тканях, в отдельных органах; средства, повышающие общий тонус и настроение, избавляющие от душевных мучений. В борьбе c болью проявилась вся гуманность людей. И она не выдержала, оставила поле сражения, бежала и унесла о собой единственный шанс на достижение ранней диагностики.
— Теперь с этим покончено! — говорю я, а самому даже не верится. Неужели мой К-облучатель — моя «Гвоздика» — заставит, наконец, очаги витафагии выдавать себя болью? А ведь подобным действием обладает еще ряд известных препаратов, числившихся в списках исследовательского брака. Их уже давно можно было направить на обострение естественной диагностики. Но если бы не сеанс хроносвязи и не упоминание в нем «Гвоздики», вряд ли кому могла прийти в голову чудовищная мысль о необходимости убедить человечество встать на защиту боли.
Я вдруг подумал, что убеждать уже поздно. Надо делать дело. Мне самому уже ничто не поможет. Но именно потому, что осталось мало времени, надо сделать все, чтобы спасти других.
И тогда я позвал ребят… Мне надо было себя проверить. Я рассказал им все, умолчав лишь о сеансе хроносвязи. Каждый из ассистентов высказал что-то свое, но смысл был один: «Я думал об этом раньше, но о ранней диагностике так много говорилось, что постепенно я перестал придавать ей значение».
— Ну что ж, — сказал я себе, — я так же, как и они, думал об этом раньше, но не придал значения. Болезнь, которую мы называли витафагия, и в самом деле только агония. Больным суждено умереть. Остальным мы подарим «Гвоздику».
Человек привыкает ко всему, даже к мысли о близкой смерти. Витафагия по-прежнему живет в каждом и по-прежнему в девяти случаях из десяти сама погибает. В остальных случаях мы теперь успеваем ей в этом помочь.
Высочайшее напряжение всего человечества, концентрация усилий на самом ответственном направлении сделали свое дело. Произведено необходимое количество К-облучателей, химических и биологических средств для диагностики и подавления ранней витафагии. Развернута глобальная сеть лечебных и диагностических пунктов. Запрещен широкий доступ к анестезирующим средствам.
Но всем этим уже занимался не я, хотя мне и была оказана честь: я стал почетным членом комитета, руководившего всей кампанией. Почетным — потому, что уже давно не поднимаюсь с постели. Зато получаю самую свежую информацию, а время от времени с помощью средств телесвязи даже участвую в заседаниях комитета.
Я много думал о сыне. Он вырос на моих глазах. Я с тревогой наблюдал за ним в возрасте, когда все мальчики неожиданно обнаруживают у родителей комплекс злокачественной некомпетентности. Я был счастлив, когда он, наконец, благополучно перешагнул через это, и особенно потом, когда он сам стал отцом.
Однажды я спросил сына: — Как там у вас в физцентре института времени? Хроносвязь наладили?
— Как всегда, папа, — бодро ответил сын, — готовимся и мечтаем. По нашим расчетам можно ждать контакта уже в этом столетий.
Мне вдруг стало весело: я все понял.