Оглядываясь назад, я с сожалением думаю, что хорошо было бы все-таки начать проходить психотерапию в бакалавриате, но в 1950-х у меня не было ни одного знакомого, посещавшего психотерапевта. Мне каким-то образом удалось одолеть эти три кошмарных года. Невероятно помогало то, что мы с Мэрилин проводили летние каникулы вместе, работая в лагерях вожатыми. Те лагерные дни были свободны от учебного стресса, и я купался в своей любви к Мэрилин, заботился о юных подопечных, учил их играть в теннис и играл сам, сводил дружбу с людьми, которые интересовались чем-то еще помимо медицины. В один такой год моим коллегой-вожатым был Пол Хорн, который впоследствии стал известным флейтистом, и мы оставались друзьями до самой его смерти.
Если не считать этих летних передышек, мои студенческие годы были мрачны: я – один из множества студентов в потоке, контакт с преподавателями минимален. Однако, несмотря на напряжение и унылые, сухие лекции, содержание курсов меня завораживало. Особенно это касалось органической химии – бензольное кольцо с его красотой и простотой, сочетающимися с бесконечной сложностью, очаровало меня, и два лета подряд я зарабатывал себе на карманные расходы, подтягивая других студентов по этой теме.
Однако самыми любимыми были три предмета по выбору – литературные курсы: «Современная американская поэзия», «Мировая драматургия» и «Расцвет романа». На этих занятиях я чувствовал себя по-настоящему живым и упивался чтением книг и написанием сочинений – единственных письменных работ, которые я выполнял в колледже.
С особенными чувствами вспоминаю курс мировой драматургии. Аудитория его была самой маленькой из всех курсов, что я посещал (всего сорок студентов), а содержание – поистине чарующим. Этот предмет запомнился еще и тем, что у меня сложился личный контакт с его преподавательницей. Это была привлекательная женщина средних лет, со светлыми волосами, убранными в тугой пучок.
Как-то раз она попросила меня зайти к ней в кабинет и похвалила мое сочинение на тему «Прометея прикованного» Эсхила, сказав, что пишу я превосходно, а мое мышление отличается оригинальностью. Она спросила, не задумывался ли я о карьере в гуманитарной области. Я и по сей день помню ее сияющее лицо. Она была единственной из преподавателей, кто знал мое имя.
Если не считать одной четверки с плюсом за экзамен по немецкому, по всем предметам в колледже я имел твердые отлично с плюсом, но даже при этом процесс поступления в медицинскую школу оставался сплошной нервотрепкой. Я отослал документы сразу в девятнадцать школ и получил восемнадцать отказов и одно согласие (с медицинского факультета Университета Джорджа Вашингтона, на котором просто не могли отказать выпускнику их колледжа со средним баллом, близким к 4.0).
Почему-то само существование антисемитской квоты в медицинских школах не бесило меня. Она была повсеместной; я никогда не знал ничего иного и, следуя примеру родителей, просто принимал ее как нечто само собой разумеющееся. Я никогда не занимал позицию активиста и даже не гневался на абсолютную несправедливость этой системы. Теперь, оглядываясь назад, я полагаю, что это отсутствие негодования было результатом низкой самооценки: я принял мировоззрение тех, кто меня притеснял.
Я до сих пор ощущаю дрожь ликования, которую почувствовал, получив из письмо «Джорджа Вашингтона» с сообщением, что меня приняли: это был величайший восторг в моей жизни. Я помчался к телефону, чтобы позвонить Мэрилин. Она постаралась, как могла, выразить свой энтузиазм, хотя и прежде ничуть не сомневалась, что меня примут.
После этого моя жизнь изменилась – у меня внезапно появилось свободное время. Я взял роман Достоевского и снова начал читать. Я попытал счастья в университетской теннисной команде и сумел сыграть один парный матч; вступил в университетскую команду по шахматам, где отыграл на второй доске несколько межуниверситетских матчей.
Я считаю первый год медицинской школы худшим годом за всю свою жизнь – не только из-за высоких академических требований, но и потому, что Мэрилин на второй год учебы уехала во Францию. Я вгрызался в науки, зубрил все, что требовалось выучить, и трудился, пожалуй, еще усерднее, чем в колледже. Единственной моей отрадой в медицинской школе были отношения с Гербом Котцем и Ларри Зароффом, которые стали моими друзьями на всю жизнь. Они были моими партнерами в анатомичке, когда мы вскрывали труп, названный нами Агамемноном.
Не в силах больше выносить разлуку с Мэрилин, я решил к концу первого курса перевестись в Бостон и – mirabile dictu – меня приняли в медицинскую школу Бостонского университета, а когда Мэрилин вернулась после года учебы во Франции, мы обручились.
В Бостоне я снимал комнату в большом четырехэтажном пансионе «Бэк Бэй» на Мальборо-стрит. Это был первый год вдали от дома, и моя жизнь, внутренняя и внешняя, начала меняться к лучшему. В том же пансионе жили и некоторые другие студенты, и у меня быстро появились приятели. Вскоре мы начали ежедневно ездить на занятия компанией в три-четыре человека. Один из этих приятелей, Боб Бергер, стал моим другом на всю жизнь. О нем еще пойдет речь.
Лоток с фейерверками к 4 июля, принадлежавший Джею Каплану и автору. Вашингтон, 1954 г.
Арендовав «Веспу», мы с Мэрилин отправились в путь по французской провинции, с небольшими рюкзаками за спиной. Три недели мы колесили по долине Луары, Нормандии и Бретани, осматривали красивые шато и церкви, зачарованно любовались синими витражами Шартра. В Туре мы побывали в гостях у милого семейства, принимавшего Мэрилин в первые два месяца, которые она провела за границей.
Каждый день, проведенный в дороге, мы обедали, располагаясь на живописных лугах, сказочным французским хлебом, вином и сыром. Мэрилин к тому же лакомилась ветчиной. Ее родители были людьми более светскими и не придерживались никаких религиозных правил по поводу еды, в то время как я принадлежал к обширной армии иррациональных евреев, которые решительно выбросили за борт все религиозные убеждения, но свинины тем не менее не ели (делая исключение, разумеется, для пирожков со свининой в китайских ресторанах).
Спустя три недели мы вернулись в Париж, оттуда уехали поездом в Ниццу, а потом арендовали крохотный «Фиат-Тополино», чтобы еще месяц кататься по Италии. Одним из ярких воспоминаний, которое осталось у меня об этой экскурсии по Италии, была наша первая ночевка в маленькой гостинице с видом на Средиземное море. В качестве десерта к комплексному ужину на стол выставили большую вазу с фруктами. Мы были в восторге: деньги у нас подходили к концу, и мы набили карманы фруктами, чтобы пообедать ими на следующий день. А на следующее утро, оплачивая счет, почувствовали себя дураками, поскольку выяснилось, что все фрукты были тщательно сосчитаны, и за каждый нам пришлось заплатить сполна.
Хотя ту поездку иначе как божественной не назовешь, помнится, я нередко бывал нетерпеливым и дерганым – может быть, из-за культурного шока, а может, из-за непонимания, как жить без тяжкого труда и учебы. Это ощущение дискомфорта в собственной шкуре преследовало меня всю молодость. Если смотреть со стороны, у меня все было великолепно: я женился на женщине, которую любил, добился поступления в медицинскую школу и хорошо справлялся с делами, но в глубине души я никогда не ощущал ни непринужденности, ни уверенности – и никак не мог определить источник своей тревоги.
У меня было некое неясное ощущение, что я глубоко травмирован своим ранним детством; казалось, мне нигде нет места, я не такой достойный или заслуживающий благ человек, как другие. Как бы мне хотелось повторить эту поездку сейчас, с моей нынешней безмятежностью!
Сегодня, более чем шестьдесят лет спустя, воспоминания о нашем медовом месяце всегда вызывают улыбку на моем лице. Однако подробности дня нашей свадьбы словно выцвели – за исключением одной сцены. Ближе к концу большого свадебного банкета дядя Мэрилин, Сэм Эйг – суровый и неприступный патриарх, который отстроил значительную часть городка Силвер-Спринг в Мэриленде и был на дружеской ноге с губернатором, называл улицы в честь своих детей и ни разу прежде не снизошел до разговора со мной – подошел ко мне, обнял за плечи и прошептал на ухо, обводя второй рукой все сборище гостей: «Поздравляю, мальчик мой! Ты получаешь лучшее из возможного».
Ободряющие слова дядюшки Сэма по-прежнему верны: и дня не проходит, чтобы я не ощутил благодарности за возможность провести жизнь с Мэрилин.
Глава тринадцатая
Мой первый психиатрический пациент
Моя первая практика по психиатрии весной 1955 года, во время третьего года обучения в медицинской школе, проходила в Бостонской городской больнице, в амбулаторном отделении. Каждый студент-медик должен был встречаться с пациентом еженедельно в течение двенадцати недель, и каждый из нас представлял случай этого пациента на официальной практической конференции. На ней присутствовали другие студенты-практиканты и около десятка преподавателей факультета, многие из них – устрашающие титаны из Бостонской психоаналитической ассоциации. Я был на докладах других студентов и ежился от безжалостных замечаний преподавателей, словно состязавшихся в опытности и эрудиции без тени сочувствия к молодым.
Моя очередь представлять свой случай настала, когда я успел провести с пациенткой примерно восемь сессий, поэтому голос у меня поначалу подрагивал. Обычно докладчики следовали формальной структуре изложения, сначала озвучивая главную жалобу пациента, зачем его анамнез, историю семьи, сведения об образовании, официальные данные психиатрического обследования и т. д. Но я решил не следовать их примеру. Вместо этого я сделал то, что казалось мне наиболее естественным, – рассказал историю.