После еды отец кладет ножи в кожаный футляр. Лезвия их блестят, как зеркало недвижной воды. Когда он ложится на тюфяк рядом со мной, ножи лежат под его бьющимся сердцем. Тогда, и только тогда, он приступает к своему еженощному ритуалу, проводя пальцами по моей спине от позвонка к позвонку.
* * *
Стражник устанавливает у помоста, примыкающего к виселице, деревянный ящик, и наш бургомистр поднимается на сцену. Его слова тонут в шуме толпы, вновь охваченной жаждой мести. Отец сжимает и разжимает кулаки. Лишь я продолжаю смотреть на оборотня, пока бургомистр провозглашает свой указ, даруя всем нам смерть. На вервольфа, чей взгляд затуманен судьбой.
Только сейчас я сознаю, что никто, ни один из нас в Анспахе, не знает, мужчина ли оборотень, женщина или даже ребенок. Никто не видел, как его шерсть втягивается под кожу, как лапы превращаются в руки и пальцы, как позвоночник, похрустывая, становится хрупким подобием себя. И если оборотень по временам был мужчиной, женщиной или ребенком, вдохнет ли кто-либо о них в этой толпе?
* * *
Отец взял меня с собой на поиски в ту ночь, когда мы мы нашли то, что осталось от Ани, последнего похищенного ребенка. Несмотря на факелы, в испещренной черными тенями лесной чаще фигуры казались смутными и размытыми, и невозможно было понять, где были мы и где начиналась ночь. Я думал о шерсти, прорывающейся наружу из тех средоточий, что сильнее мяса и мышц, о потемневшей, блестящей под луной шкуре.
Мы углублялись все дальше в лес. Я держался за пояс отца. Другие звали Аню по имени, но мы молчали. Мы искали что-то иное.
Я спотыкался о торчащие из земли корни. Отец, хорошо знавший лес, ступал уверенно и не останавливался.
Это мы нашли ее на поляне. Горло Ани было рассечено, внутри виднелось красное, юбка была задрана на живот. Я повернулся к отцу. Он глядел на то, что осталось от Ани.
Он поднял факел, глаза отразили яркий свет.
Но в них было что-то еще. Взгляд человека, потрясенного вожделением. Или любовью к своему перерождению. Мясник, восхищенный своей работой.
Я ждал. Зов, обращенный к другим, бился у меня в горле, и я не был готов к тому, что последовало.
* * *
Палач обвязывает веревку вокруг каждой из вялых, бесполезных лодыжек оборотня. К виселице уже подвели четырех лошадей, двух вороных и двух белых, и стражники бургомистра расчистили в толпе четыре тропы, по которым каждая из лошадей поскачет, таща за собой ошметок тела вервольфа.
Но прежде, чем это произойдет и толпа дрогнет и взметнется, когда станут рваться мышцы и хлынет кровь, прежде, чем топор опустится на шею оборотня и лошадей погонят плетьми на север, юг, запад и восток, прежде, чем вервольфы Анспаха будут забыты и оборотень будет разорван на куски, вот что скажет ему смерть: Сперва ты, после весь мир.
Эркман-Шатриан
Илл. Э. Байяра
I
Однажды утром, перед Рождеством 18… года, когда я спокойно спал в гостинице «Лебедь» в Фрейбурге, в мою комнату вошел старый Гедеон Спервер.
— Радуйся, Фриц! — воскликнул он. — Я свезу тебя за десять миль отсюда, в замок Нидек. Ты знаешь Нидек? Это самое лучшее поместье во всей местности, — старинный памятник славы наших предков.
Заметьте то, что я не видел Спервера, почтенного мужа моей кормилицы, шестнадцать лет. За это время он оброс бородой; громадная шапка из лисьего меха закрывала его голову; в руке у него был фонарь, который он держал под самым моим носом.
— Прежде всего, поступим методично, — сказал я. — Кто вы такой?
— Кто я?.. Как, ты не узнал Гедеона Спервера, браконьера из Шварцвальда?.. О, неблагодарный!.. А я-то кормил, воспитывал тебя, научил тебя ставить западни, подстерегать лисицу в уголку леса, пускать собак по следу косули… Неблагодарный, он не узнает меня! Ну, взгляни на мое отмороженное левое ухо.
— Ага! Узнаю твое левое ухо. Ну, поцелуемся.
Мы нежно расцеловались. Спервер отер глаза ладонью и сказал:
— Ты знаешь Нидек?
— Конечно… по рассказам… Что ты делаешь там?
— Я заведующий охотой графа.
— А кто прислал тебя?
— Молодая графиня Одиль.
— Хорошо… Когда же мы отправимся?
— Сейчас. Дело важное, старый граф болен и его дочь наказала мне не терять ни минуты… Лошади готовы.
— Но, мой милый Гедеон, посмотри, какая погода; вот уже третий день снег идет безостановочно.
— Ба! Ба! Представь себе, что отправляешься на охоту. Одевайся-ка поскорее; надень шпоры и в путь-дорогу! Я велю пока приготовить поесть.
Он вышел из комнаты, но сейчас же вернулся и прибавил:
— Не забудь накинуть шубу.
Он спустился вниз.
Я никогда не мог противиться Гедеону; с детства он мог поделать со мной что угодно кивком головы, пожатием плеч. Я быстро оделся и пошел за ним в большую залу.
— Я знал, что ты не отпустишь меня одного! — радостно проговорил он. — Съешь поскорее ветчины и выпьем на дорогу. Лошади теряют терпение. Да, между прочим, я велел привязать твой чемодан к седлу.
— Как, мой чемодан?
— Да, ты ничего не проиграешь; тебе придется остаться в замке на несколько дней; это необходимо; сейчас я объясню тебе все.
В эту минуту к гостинице подъезжали двое всадников, по-видимому, изнемогавших от усталости. Лошади их были покрыты белой пеной. Спервер, большой любитель лошадей, вскрикнул от удивления.
— Что за чудесные животные!.. Валахские… Что за стройность, настоящие олени. Скорее, Никлоз, набрось на них попоны; они могут простудиться.
Мы заносили ноги в стремена, когда мимо нас прошли путешественники, укутанные в меховую одежду. Я разглядел только длинные темные усы одного из них и его черные, необыкновенно живые глаза.
Они вошли в гостиницу.
Конюх держал наших лошадей; он пожелал нам доброго пути и отпустил повода.
Мы тронулись.
Спервер ехал на лошади чистокровной мекленбургской породы, я — на горячей арденнской лошадке; мы летели по снегу и через десять минут уже миновали последние дома Фрейбурга.
Погода прояснилась. Насколько охватывал взгляд, не видно было ни признака дороги или тропинки. Единственными нашими спутниками были шварцвальдские вороны. Они расправляли свои большие крылья на снежных буграх, перелетали с места на место и кричали хриплыми голосами:
— Беда! Беда! Беда!
Гедеон со своим широким, обветренным лицом, в шубе из меха дикой кошки, в меховой шапке с длинными наушниками, галопировал впереди меня, насвистывая какой-то мотив из Фрейшюца. По временам он оборачивался и я видел, как прозрачная капля воды блестела, дрожа, на кончике его длинного, кривого носа.
— Э, Фриц! Что за чудное зимнее утро! — сказал он.
— Да; но несколько холодное.
— Я люблю сухую погоду; она оживляет кровь. Если бы у старого пастора Тоби хватило смелости отправиться в путь по такой погоде, он не чувствовал бы ревматизма.
Я слегка улыбнулся.
После часа бешеной езды Спервер сдержал лошадь и поехал рядом со мной.
— Фриц, — сказал он более серьезным тоном, — тебе необходимо узнать причину нашей поездки.
— Я думал об этом.
— Тем более, что у графа перебывало уже много докторов.
— А!
— Да; приезжали к нам доктора из Берлина в больших париках; они смотрели только язык; другие — из Швейцарии — желали видеть только мочу; парижские доктора вставляли кусочек стекла в глаз, чтобы разглядеть лицо больного. Но все они ничего не поняли и только заставили щедро оплатить свое невежество.
— Черт возьми! Как ты относишься к нам!
— Я говорю не про тебя; напротив, тебя я уважаю и, сломай я себе ногу, я охотнее доверился бы тебе, чем какому- нибудь другому доктору. Ну, а что касается внутренностей, то вы еще не изобрели очков, чтобы видеть, что происходит в них.
— Ты почем знаешь?
Добряк искоса взглянул на меня при этих словах.
«Неужели и он такой же шарлатан, как другие?» — подумал он, однако продолжал начатый разговор.
— Если у тебя есть такие очки, Фриц, то они пригодятся как раз, потому что болезнь графа именно внутренняя. Болезнь ужасная — нечто вроде бешенства. Ты ведь знаешь, что бешенство обнаруживается по истечении девяти часов, девяти дней, или девяти недель?
— Говорят; но я сомневаюсь, так как сам не видал.
— Ну, но крайней мере, ты знаешь, что есть болотные лихорадки, которые повторяются через три года, через шесть или девять лет. Наш механизм чрезвычайно сложен. Когда эти проклятые часы заведены известным образом, лихорадка, колики или зубная боль появляются в назначенный час.
— Это правда, мой бедный Гедеон, и эти периодические болезни составляют мое отчаяние.
— Тем хуже!.. Болезнь графа периодична; она возвращается каждый год, в один и тот же день и час; рот у него наполняется пеной; глаза становятся белыми, словно шарики из слоновой кости; он дрожит с головы до ног и скрежещет зубами.
— У этого человека, должно быть, большое горе?
— Нет! Он был бы счастливейшим человеком на свете, если бы его дочь вышла замуж. Он могуществен, богат, осыпан почестями. У него есть все, чего желают другие. К несчастью, его дочь отказывает женихам. Она хочет посвятить себя Богу и его огорчает мысль, что древний род Нидеков должен угаснуть.
— Как обнаружилась его болезнь?
— Внезапно, лет десять тому назад.
Старик, казалось, старался припомнить что-то; он вынул из жилета трубку, медленно набил ее и закурил.
— Однажды вечером, — сказал он, — я был наедине с графом в фехтовальной зале замка. Рождество было близко. Мы целый день охотились на кабана в узких проходах долины Рее и возвратились домой, когда наступила ночь, привезя с собой двух бедных собак, растерзанных с головы до ног. Погода была такая же, как теперь: холодная и снежная. Граф расхаживал взад и вперед по комнатам, опустив голову и заложив руку за спину с видом человека, погруженного в глубокое раздумье. По временам он останавливался и взглядывал на высокие окна, занесенные снегом. Я грелся у камина, думая о своих собаках, и мысленно проклинал всех кабанов Шварцвальда. В замке все уже легли спать часа два назад; раздавался только шум больших сапог графа со шпорами на каменном полу. Я ясно помню, как какая-то ворона, должно быть, загнанная ветром, с жалобным криком ударилась крыльями о стекло окна, сбив глыбу снега за ним; окна, перед тем белые, стали черными…
— Эти подробности имеют какое-нибудь отношение к болезни твоего господина?
— Дай мне окончить… увидишь. При этом крике граф остановился с неподвижным взглядом, побледневшими щеками, с головой, наклоненной вперед, как охотник, почуявший зверя. Я продолжал греться, раздумывая, скоро ли он ляжет спать. Сказать по правде, я падал от усталости. Я так и вижу все это, Фриц!.. Как только ворона испустила свой крик, старые часы пробили одиннадцать. В то же мгновение граф поворачивается… прислушивается… губы его движутся; я вижу, что он шатается, как пьяный. Он протягивает руки; челюсти его сжаты, глаза побелели. Я кричу: «Что с вами, ваше сиятельство?!» Он хохочет, как сумасшедший, шатается и падает лицом на каменный пол. Я зову на помощь; прибегают слуги. Себальт берет графа за ноги, я за плечи; мы относим его на кровать, стоящую у окна. Я только что хотел перерезать ему галстук охотничьим ножом, так как боялся удара, как вдруг в комнату вошла графиня и бросилась к графу с раздирающими душу криками. Я дрожу до сих пор, когда вспоминаю об этом.
Гедеон вынул изо рта трубку, медленно поколотил ее о седло, вытряхивая золу, и продолжал печальным голосом:
— С этого дня, Фриц, дьявол поселился в стенах Нидека и, по-видимому, не хочет покинуть их. Каждый год, в то же время, в тот же час с графом повторяется припадок. Болезнь тянется от одной до двух недель, во время которых он кричит так, что волосы на голове встают дыбом. Потом он поправляется, медленно, медленно. Он слаб, бледен, с трудом переходит со стула на стул; при малейшем шуме, движении он оборачивается, боится своей собственной тени. Молодая графиня, самое кроткое существо на свете, не покидает его; но он не выносит ее вида. «Прочь! Прочь! — кричит он, протягивая руки. — Оставь меня! Оставь! Неужели я еще недостаточно страдал?» Ужасно слышать его, и я, который сопровождает его на охоте, трубит в рог, я — старший из его слуг, готовый сломить себе голову ради него, — я готов его задушить в такие минуты, так отвратительно видеть, как он обращается с родной дочерью!
Спервер с угрюмым выражением лица всадил шпоры в бока лошади, и мы поскакали галопом.
Я задумался. Вылечить от такой болезни казалось трудно, почти невозможно. Очевидно, болезнь была психическая; чтобы бороться с ней, надо было узнать ее первоначальную причину, а причина эта, вероятно, терялась в тайниках души графа.
Эти мысли волновали меня. Рассказ старика-охотника, вместо того, чтобы ободрить меня, произвел на меня грустное впечатление; в таком настроении трудно было ожидать успеха.
Около трех часов мы увидали вдали, на горизонте, старинный замок Нидек. Несмотря на далекое расстояние, ясно можно было разглядеть высокие башенки по углам. То был только легкий силуэт, вырисовывавшийся на лазури неба, но мало-помалу стал заметен и красный оттенок гранита Вогезов.
Спервер убавил ход и крикнул:
— Фриц, нужно поспеть до ночи!.. Вперед!
Но напрасно он пришпоривал копя. Конь оставался неподвижным, с ужасом упираясь в землю передними ногами; грива у него стала дыбом; из расширенных ноздрей вылетали клубы синеватого пара.
— Ты ничего не видишь, Фриц? Неужели это… Что это? — вскрикнул изумленный Гедеон.
Он не докончил фразы и указал на какое-то существо, сидевшее на корточках в снегу, шагах в пятидесяти от нас.
— Чума! — сказал он таким взволнованным тоном, что я сам почувствовал волнение.
Я взглянул по направлению его взгляда и с изумлением увидел старуху. Она сидела, охватив колени руками кирпичного цвета, которые высовывались из рукавов. Пряди седых волос висели вокруг шеи, длинной, красной и обнаженной, как у ястреба.
Странное дело! Узел с пожитками лежал у нее на коленях; угрюмый взгляд был устремлен вдаль, на снежную равнину.
Спервер взял налево, описав громадный круг. Я с трудом догнал его.
— Что ты делаешь, черт возьми! — крикнул я. — Что это, шутка?
— Шутка! Нет, нет! Боже меня сохрани от шуток на этот счет! Я не суеверен, но эта встреча пугает меня.
Он обернулся и, увидев, что старуха не двигается и продолжает смотреть все в том же направлении, по-видимому, немного успокоился.
— Фриц, — проговорил он торжественным тоном, — ты ученый, учился многим вещам, в которых я ничего не смыслю; но научись от меня, что никогда не следует смеяться над тем, чего не понимаешь. Я не без основания называю эту женщину «Чумой». Так зовут ее повсюду в Шварцвальде; но здесь, в Нидеке, она более, чем где-либо, заслуживает это название.
И он продолжал путь, не прибавив ни слова.
— Ну, Спервер, объясни яснее, — сказал я, — я ничего не понимаю.
— Да, это наша общая погибель, колдунья, что ты видел там; от нее идет все зло: она убивает графа.
— Как это возможно? Как может она иметь такое влияние?
— Почем я знаю? Верно только то, что при первом же припадке болезни графа, стоит только выйти на сигнальную башню, чтобы увидеть «Чуму», словно пятно, сидящую между Тифенбахским лесом и Нидеком. Она сидит одна, на корточках. Она приближается с каждым днем, и припадки графа становятся все ужаснее и ужаснее; можно сказать, что он слышит ее приближение. Иногда, в первый день, когда у него начинается озноб, он говорит мне: «Гедеон, она идет!» Я держу его за руку, чтобы он не дрожал; но он повторяет, запинаясь, с вытаращенными глазами: «Она идет! Ой, ой, она идет!» Тогда я подымаюсь на башню Гюга и долго смотрю… Ты знаешь, Фриц, глаза у меня хорошие. Наконец, вдали, в тумане, я замечаю черную точку. На следующий день черная точка увеличивается; граф Нидек ложится в постель; зубы у него стучат. На следующее утро старуха ясно видна; начинаются припадки; граф кричит… На следующий день старуха появляется у подножия горы; тогда челюсти графа стиснуты, изо рта идет пена, глаза блуждают. О, несчастная!.. И подумать только, что я раз двадцать целился в нее из карабина, а бедный граф мешал мне выпустить в нее пулю. Он кричал: «Нет, Спервер, не надо крови!» Бедняга бережет ту, которая убивает его, потому что она убивает его, Фриц; у него остались только кожа да кости.