С медицинской точки зрения я нашел, что пульс у больного частый, лихорадочный; состояние его походило на столбняк.
Что делать?
Я погрузился в раздумье; меня страшно стесняло, с одной стороны, присутствие молодой графини, полной тревоги; с другой стороны, Спервер старался прочесть мои мысли по глазам, внимательно следил за каждым моим движением. Я видел, что нельзя предпринять ничего серьезного.
Я опустил руку больного и прислушался к его дыханию. По временам грудь графа подымалась, как бы от рыданий; потом дыхание ускорялось, становилось прерывистым. Очевидно, какой-то кошмар угнетал этого человека. Что это?
Эпилепсия или столбняк? Не все ли равно… Причина… причина… вот что мне нужно было узнать и что ускользало от меня.
Я в раздумье отошел от кровати.
— На что можно надеяться, сударь? — спросила меня молодая девушка.
— Вчерашний припадок близится к концу, сударыня. Нужно предупредить новый приступ.
— А это возможно, господин доктор?
Я хотел было ответить общими медицинскими местами, не смея высказаться положительно, как вдруг до наших ушей донесся отдаленный звук колокола.
— Чужие, — сказал Спервер.
Наступило молчание.
— Подите, посмотрите, — сказала Одиль; легкая тень легла на ее лицо. — Боже мой! Как исполнять обязанности гостеприимства в таких обстоятельствах?.. Это невозможно!
Дверь отворилась; в темноте показалась белокурая головка с розовым личиком и тихо проговорила:
— Господин барон Циммер-Блудерик со своим берейтором просит пристанища в замке… Он заблудился в горах.
— Хорошо, Гретхен, — кротко ответила молодая графиня. — Скажите дворецкому, чтобы он принял господина барона Циммера. Пусть ему скажут, что граф болен и поэтому не может сам приветствовать его. Разбудите людей, и пусть все будет сделано как следует.
Нельзя описать благородной простоты, с которой молодая хозяйка отдавала приказания. Если благородство кажется наследственным в некоторых семьях — это потому, что исполнение долга, налагаемого богатством, возвышает душу.
Я восхищался грацией, нежностью взгляда, благородством Одиль Нидек, чистотой линий ее лица, которую можно найти только в аристократических сферах. Раздумывая об этом, я напрасно старался найти в моих воспоминаниях что- либо подобное красоте графини.
— Ну, Гретхен, поторопитесь.
— Хорошо, сударыня.
Девушка ушла, а я все еще несколько секунд сидел, как очарованный.
Одиль обернулась ко мне.
— Как видите, — с печальной улыбкой проговорила она, — нельзя предаваться печали; приходится разрываться между привязанностями и светскими обязанностями.
— Правда, сударыня, — ответил я, — избранные души принадлежат всем несчастным: заблудившийся путник, больной, голодный бедняк — все требуют их участия, потому что Бог создал их, подобно звездам, для счастья всех.
Одиль опустила свои длинные ресницы, а Спервер тихо пожал мне руку.
— Ах, господин доктор, если бы вы спасли моего отца! — после минутного молчания проговорила Одиль.
— Как я уже говорил вам, сударыня, припадок прошел. Нужно помешать его возвращению.
— Надеетесь вы на это?
— С Божьей помощью, без сомнения, это не невозможно. Я подумаю.
Одиль, взволнованная, проводила меня до двери. Мы со Спервером прошли по передней, где несколько слуг ожидали приказаний хозяйки. Мы вошли в коридор. Гедеон, шедший впереди, вдруг обернулся и положил мне на плечи обе руки.
— Ну, Фриц, — сказал он, пристально смотря мне в глаза, — я — мужчина; ты можешь сказать мне прямо, что ты думаешь.
— Сегодня ночью нечего опасаться.
— Да, я знаю, ты сказал это графине; ну, а завтра?
— Завтра?..
— Да; не отворачивайся. Предположим, что тебе не удастся предотвратить припадок… Скажи мне откровенно, Фриц, как ты думаешь, умрет он в этом случае?
— Возможно, но я не думаю этого.
— Ну, если ты не думаешь, то, значит, уверен вполне! — вскрикнул Спервер, прыгая от радости.
И, взяв меня под руку, он увлек меня в галерею. Мы только что вошли в нее, как появились барон Циммер-Блудерик с берейтором. Впереди них шел Себальт с зажженным факелом. Они отправлялись в отведенные им комнаты. Оба они, с наброшенными на плечи плащами, в высоких мягких венгерских сапогах до колен, в длинных мундирах фисташкового цвета, в мохнатых медвежьих шапках, надвинутых на головы, с охотничьими ножами за поясом, имели странный, живописный вид при белом свете торящей смолы.
— Ну, если я не ошибаюсь, это те, кого мы видели в Фрейбурге. Они последовали за нами.
— Ты не ошибся; это они. Я узнал младшего по его высокому росту; у него орлиный профиль, и он носит усы à lа Валленштейн.
Они исчезли в боковом проходе.
Гедеон снял со стены факел и повел меня через лабиринт коридоров, проходов с высокими стрельчатыми готическими сводами. Переходы эти казались бесконечными.
— Вот зала маркграфов, — говорил он, — вот портретная, часовня, в которой не служат обедни с тех пор, как Людовик Лысый стал протестантом. Вот оружейная.
Все это мало интересовало меня.
После того, как мы поднялись наверх, нам пришлось спускаться по целому ряду лесенок. Наконец, слава Богу, мы добрались до маленькой массивной двери. Спервер вынул из кармана громадный ключ и, передав мне факел, сказал:
— Смотри за огнем. Будь внимателен.
Он толкнул дверь, и холодный наружный ветер ворвался в коридор. Пламя стало колебаться, выбрасывая искры во все стороны. Мне показалось, что я стою на краю пропасти, и я отступил в ужасе.
— А, а, а, — вскрикнул Спервер, раскрывая до ушей свой большой рот, — а ведь ты словно боишься, Фриц! Иди вперед… Не бойся… Мы на полянке, которая ведет от замка к старой башне.
И он вышел из замка, чтоб показать мне пример.
Снег покрывал площадку с гранитной балюстрадой; ветер, громко завывая, сметал снег. Тот, кто увидал бы с равнины свет нашего колеблющегося факела, мог бы сказать:
— Что это они делают там, в облаках? Зачем прогуливаются в такое время?
«Старая колдунья, может быть, смотрит на нас», — подумал я и вздрогнул от этой мысли. Я плотнее укутался в плащ и, придерживая шляпу, побежал за Спервером. Он подымал фонарь, чтобы освещать мне путь, и шел большими шагами.
Мы поспешно вошли в башню, а потом и в комнату Гюга. Яркий огонь нас встретил своим веселым потрескиванием. Какое счастье очутиться под защитой толстых стен!
Я остановился, пока Спервер запирал дверь, и осмотрел великолепное жилище.
— Слава Богу! — воскликнул я. — Мы можем отдохнуть.
— За хорошим ужином, — прибавил Гедеон. — Посмотри-ка лучше сюда, чем глазеть по сторонам: задняя нога косули, два рябчика, щука с синей спиной, с петрушкой во рту. Холодное мясо и подогретое вино — все, что я люблю. Я доволен Каспером; он хорошо понял мои приказания.
Добряк Гедеон говорил правду: холодное мясо и подогретое вино — так как перед тем целый ряд бутылок подвергался приятному действию тепла.
Я почувствовал, что во мне пробуждается волчий аппетит, но Спервер, как знаток в этом деле, сказал мне:
— Фриц, не будем торопиться, устроимся сначала поудобнее; рябчики не улетят. Во-первых, должно быть, сапоги жмут тебе ноги; после восьми часов беспрерывного галопа хорошо переменить обувь — это мой принцип. Ну, садись, протяни твою ногу… Вот так. Ну, я держу ее… Отлично… Вот один сапог и снят… Теперь другой… Так! Сунь ноги в эти деревянные башмаки, сними свой плащ и накинь этот кожан. Вот, хорошо!
Он сделал то же самое; потом крикнул громким голосом:
— Ну теперь, Фриц, за стол! Работай с своей стороны, а я буду с моей, и помни хорошенько старую немецкую пословицу: «Если дьявол создал жажду, то, наверное, вино создал Господь Бог!»
III
Мы ели с тем блаженным увлечением, которое вызывается десятичасовой скачкой по снегам Шварцвальда.
Спервер, набрасываясь то на заднюю часть косули, то на рябчиков и на щуку, бормотал с набитым ртом:
— У нас леса! У нас места, покрытые вереском! У нас пруды!
Потом он откидывался на спинку кресла, схватывал какую попало бутылку и прибавлял:
— У нас есть также холмы, зеленые весной и пурпуровые осенью… За твое здоровье, Фриц!
— За твое, Гедеон.
Чудесно было смотреть на нас; мы любовались друг другом.
Огонь трещал; вилки стучали; челюсти быстро работали, бутылки пенились; стаканы звенели, а снаружи ветер зимних ночей, сильный горный ветер пел свою похоронную песню, тот странный, печальный гимн, который он поет, когда эскадроны снега нападают друг на друга, борются, а бледная луна смотрит на вечную битву.
Мало-помалу наш аппетит успокаивался. Спервер наполнил стакан старым брумбертским вином; пена дрожала на больших краях стакана, который берейтор подал мне со словами:
— За выздоровление господина Иери-Ганса Нидека! Выпей до последней капли, Фриц, чтобы Бог услышал нас.
Что мы и сделали.
Потом он снова наполнил свой стакан и повторил громовым голосом:
— За выздоровление высокого и могущественного господина Иери-Ганса Нидека, моего хозяина!
С серьезным видом он опорожнил и этот стакан.
Чувство глубокого удовлетворения охватило обоих нас, и мы считали себя счастливыми, что живем на свете.
Я откинулся в кресле, задрав нос, опустив руки, и принялся рассматривать мою резиденцию.
Это был низкий свод, высеченный прямо в скале, настоящий очаг из цельного куска, достигавший не более двенадцати футов в вершине дуги. В глубине я увидел большую нишу, в которой стояла моя кровать, очень низкая, с медвежьей шкурой вместо одеяла; в этой нише была другая, поменьше, украшенная статуэткой Святой Девы, высеченной из той же глыбы гранита и увенчанной пучком увядшей травы.
— Ты осматриваешь свою комнату, — сказал Спервер. — Не очень-то грандиозно, черт возьми! Не сравнить с апартаментами в замке. Мы в башне Гюга; она стара, как гора, Фриц, и относится ко временам Карла Великого. В то время, видишь, люди еще не умели строить высоких, широких, круглых или остроконечных сводов; они высекали в камне.
— Как бы то ни было, ты упрятал меня в странную дыру, Гедеон.
— Ошибаешься, Фриц, это почетная зала. Здесь помещают друзей графа, когда они приезжают к нему; понимаешь, старая башня Гюга — это самое лучшее в замке.
— Кто такой этот Гюг?
— Гюг-Волк.
— Как, Гюг-Волк? Что это значит?
— Глава рода Нидек, страшный сорвиголова. Он поселился здесь с двадцатью рейтарами и телохранителями своего отряда. Они взобрались на эту скалу, самую высокую в этих горах. Завтра ты сам увидишь. Они выстроили эту башню, а потом сказали себе: «Мы — господа! Горе тем, кто захочет проехать без выкупа; мы нападем на них, как волки; мы съедим у них шерсть на спине, а если за шерстью последует и кожа — тем лучше! Отсюда далеко видно: мы можем видеть ущелья долины Рее, Штейнбаха, Рош-Плат, всей линии Шварцвальда. Берегитесь, купцы!» И они поступили так, как сказали. Гюг-Волк был их предводителем. Все это мне рассказал вчера Кнапвурст, вчера вечером.
— Кнапвурст?
— Маленький горбун… тот, кто нам открыл решетку. Такой чудак, Фриц, важно сидит в библиотеке.
— Ага! У вас, в Нидеке, есть и ученый.
— Да, бездельник!.. Вместо того, чтобы сидеть в своей сторожке, он целый день проводит в том, что стряхивает пыль со старых фамильных пергаментов. Он расхаживает по полкам библиотеки, словно большая крыса. Этот Кнапвурст знает всю нашу историю лучше нас самих. Вот-то порассказал бы он тебе, Фриц! Он называет это хрониками!.. Ха, ха, ха!
И Спервер, повеселевший от старого вина, хохотал в продолжение нескольких минут, сам не зная почему.
— Итак, Гедеон, — сказал я, — эта башня называется башней Гюга… Гюга-Волка?
— Черт возьми, я уже говорил!.. Это тебя удивляет?
— Нет!
— Нет, удивляет; я вижу это по твоему лицу; о чем ты думаешь?.. О чем ты думаешь?
— Боже мой… удивляет меня вовсе не название этой башни; я думаю, как это я нахожу тебя, старого браконьера, с детства видевшего только сосны, снежные вершины Вальдгорна, ущелья долины Рее, тебя, который в молодости только и делал, что дразнил сторожей графа Нидека, бегал по тропинкам Шварцвальда, бродил по лесам, вдыхал свежий воздух, горячие лучи солнца, вел свободную лесную жизнь — как это я нахожу тебя через шестнадцать лет здесь, в этой красной гранитной кишке? Вот что удивляет меня, чего я не могу понять. Ну, Спервер, зажигай трубку и расскажи мне, как это случилось.
Бывший браконьер вынул из своей кожаной куртки черную трубку; медленно набил ее, взял на ладонь уголь и положил его в трубку; потом поднял голову, устремил глаза в пространство и заговорил с задумчивым видом:
— Старые соколы, старые кречеты и старые ястребы долго летают на свободе, а кончают тем, что поселяются в расщелине скалы. Да, правда: я любил свежий воздух; люблю и теперь; но вместо того, чтобы сидеть вечером на высокой ветке и раскачиваться от ветра, теперь я предпочитаю вернуться в мою берлогу, выпить хорошенько… спокойно разрезать кусочек дичи и высушить мои перья перед хорошим огнем. Граф Нидек не презирает Спервера, старого сокола, настоящего лесного человека. Однажды вечером он встретил меня при свете луны и сказал: «Товарищ, ты охотишься всегда один; приходи охотиться со мной. У тебя хороший клюв, хорошие когти. Ну, продолжай охотиться, потому что это у тебя в крови, но охотиться с моего позволения, потому что я — орел этой горы; меня зовут Нидек!»
Спервер помолчал несколько минут и потом продолжал:
— Ну, что же! Это мне было удобно. Я по-прежнему охочусь и распиваю спокойно бутылку вина с приятелем.
В эту минуту дверь затряслась. Спервер остановился и прислушался.
— Это порыв ветра, — сказал я.
— Нет, это другое. Разве ты не слышишь, что это скребутся когти?.. Это сорвавшаяся собака. Сюда, Лиэверле! Сюда, Блитц! — крикнул, вставая, Спервер; но он не сделал и двух шагов, как датская собака страшного вида вбежала в башню, положила лапы на шею старика и принялась лизать своим большим розовым языком его бороду и щеки с трогательным радостным повизгиванием.
Спервер положил руку на шею собаки и обернулся ко мне.
— Фриц, — сказал он, — кто из людей мог бы так любить меня?.. Взгляни на эту голову, эти глаза, зубы.
Он отвернул губы собаки и показал мне клыки, которые могли бы разорвать буйвола. Потом он с трудом оттолкнул собаку, которая удвоила ласки.
— Пусти, Лиэверле; я знаю, что ты меня любишь. Черт возьми! Кто бы любил меня, если бы не ты?
И Гедеон пошел запереть дверь.
Никогда не видал я такого страшного животного, как этот Лиэверле; ростом он был двух с половиною футов. Это была сильная охотничья собака с широким приплюснутым лбом, с тонкой кожей, вся сотканная из нервов и мускулов, с живыми глазами, широкой грудью, плечами и боками, но без чутья. Дай такой собаке нос таксы — и дичь живо перевелась бы вся, без остатка.
Спервер вернулся, сел и, положив руку на голову своего Лиэверле, с гордостью перечислял мне его достоинства.
Лиэверле, казалось, понимал его.
— Знаешь, Фриц, эта собака душит волка, вцепляясь в него… Это, можно сказать, совершенство по смелости и силе. Ему нет пяти лет, и он в полном расцвете сил. Мне не нужно тебе говорить, что он дрессирован для охоты па кабана. Каждый раз, как мы встречаем стадо кабанов, я боюсь заместо Лиэверле: он бросается слишком смело, летит, как стрела. Поэтому я дрожу при мысли, что кабан может его хватить клыком. Ложись там, Лиэверле, — крикнул Спервер, — ложись па спину!
Собака послушалась и легла.
— Посмотри, Фриц, на белую полосу, которая начинается под ляжкой и идет до груди: это сделал кабан. Бедное животное! Оно все же не выпускало его уха из своих челюстей. Мы шли по кровавому следу. Я прискакал первым. Увидя моего Лиэверле, я вскрикнул, соскочил на землю, схватил его в охапку, завернул в плащ и отправился сюда. Я был вне себя! К счастью, кишки не были затронуты. Я зашил ему брюхо. Ах, черт возьми, как он выл… Он страдал; но через три дня он уже зализывал свои раны; собака, которая лижет свои раны, спасена. Помнишь, Лиэверле? Зато и любим же мы друг друга.