— Каспер, — сказал Спервер, входя в комнату, — я доволен тобой. Вчера все было хорошо: косуля, рябчики и щука. Я справедлив; люблю всегда громко сказать, что человек исполнил свою обязанность. Сегодня тоже: эта кабанья голова на белом вине имеет очень вкусный вид, а раковый суп распространяет восхитительный запах. Не правда ли, Фриц?
— Конечно.
— Ну, так наливай нам стаканы! Ты достоин повышения.
Каспер опускал глаза со скромным видом; он краснел и, по-видимому, упивался похвалами своего хозяина.
Мы сели, и я восхищался, как старый браконьер, который бывал некогда счастлив, когда мог приготовить себе сам картофельный суп в своей хижине, разыгрывал теперь роль важного барина. Будь он прирожденным графом Нидеком, он не мог бы держать себя за столом более благородным и достойным образом. По одному его взгляду Каспер подавал требуемое им блюдо или откупоривал нужную бутылку.
Мы только что собрались напасть на кабанью голову, когда явился Тоби. Но он был не один. К великому нашему удивлению, мы увидели за ним барона Циммер-Блудерика и его берейтора.
Мы встали. Молодой барон пошел навстречу нам, сняв шляпу. У него была красивая голова с бледным, гордым лицом, окаймленным длинными черными волосами. Он остановился перед Спервером.
— Сударь, — сказал он с чисто саксонским акцентом, неподражаемом ни на каком другом диалекте, — я обращаюсь к вашему знанию этой местности. Госпожа графиня Нидек уверила меня, что никто лучше вас не может дать мне сведений об этой горе.
— Я думаю, сударь, — ответил с поклоном Спервер. — Я к вашим услугам.
— Важные обстоятельства заставляют меня отправиться, несмотря на бурю, — ответил барон, указывая на занесенные снегом окна. — Мне хотелось бы добраться до Вальдгорна, который находится в шести милях отсюда.
— Это будет трудно, милостивый государь, все дороги занесены снегом.
— Я знаю… но так нужно.
— Вам необходим проводник: если желаете, пойду я или Себальт Крафт, здешний главный ловчий; он отлично знает гору.
— Благодарю вас за предложение, сударь, но я не могу принять его. Мне достаточно будет указаний.
Спервер поклонился, подошел к одному из окон и распахнул его. Сильный порыв ветра донес снег до коридора и захлопнул дверь.
Я оставался на своем месте у кресла, положив руку на его спинку; маленький Каспер спрятался в угол. Барон и его берейтор приблизились к окну.
— Господа, — воскликнул Спервер. Он говорил громко, чтобы заглушить завывания ветра, — вот карта здешней местности. — Он протянул руку. — Если бы погода была ясная, я пригласил бы вас подняться на сигнальную башню; мы увидели бы бесконечную даль Шварцвальда… но к чему это? Отсюда вам видно острие Альтенбурга, а дальше, за той белой вершиной, Вальдгорн, где беснуется ураган. Ну, так надо идти прямо к Вальдгорну. Там — если позволит снег — с вершины скалы в виде митры, которую называют «Расколотой скалой», вы увидите три гребня: Беренкопф, Гейерштейн и Трифельс. Вам нужно идти правее, к этому последнему. Долину Рее пересекает поток, но теперь он, должно быть, покрыт льдом. Во всяком случае, если вам невозможно будет идти дальше, подымаясь налево по берегу, вы найдете на половине дороги пещеру, так называемую «Полую скалу». Вы проведете там ночь и завтра, когда, по всем вероятиям, ветер спадет, вы будете иметь перед глазами Вальдгорн.
— Благодарю вас, сударь.
— Если бы вам удалось встретить угольщика, он мог бы указать вам брод через поток, — сказал Спервер, — но я сильно сомневаюсь, чтобы нашелся кто-нибудь в горах в такую погоду. Отсюда трудно объяснить. Старайтесь только обойти подножие Беренкопфа; спускаться с другой стороны невозможно: там отвесные скалы.
Во время этих объяснений я наблюдал за Спервером, дававшим их точно, ясным, отрывистым голосом, и за молодым бароном, который слушал его со странным вниманием. По-видимому, никакие препятствия не пугали его. Старый берейтор казался не менее решительным.
В ту минуту, когда они хотели отойти от окна, стало как будто яснее; то был один из тех моментов, когда ветер быстрым движением подымает массы снега, словно развевающиеся полотнища занавеси. Взгляд мог проникнуть дальше: видны стали три остроконечные вершины за Альтенбургом. Обрисовались детали, о которых говорил Спервер; потом снова все смешалось.
— Хорошо, — сказал барон, — я видел цель моего путешествия и надеюсь достигнуть ее, благодаря вашим объяснениям.
Спервер молча поклонился. Молодой человек и берейтор поклонились нам и медленно вышли из комнаты.
Гедеон запер окно и обратился к Тоби и ко мне:
— Нужно быть одержимым, чтобы выходить в такую погоду, — улыбаясь, проговорил он. — Мне совестно было бы выгнать волка. Впрочем, это касается их одних. Лицо молодого человека мне очень нравится; старика также. Выпьем- ка! За ваше здоровье, господин Тоби.
Я подошел к окну. В то время, как барон Циммер и его берейтор садились на лошадей на большом дворе, я заметил, несмотря на снег, носившийся в воздухе, что налево, в башенке с высокими окнами, приоткрылось окно, и бледная графиня бросила долгий взгляд на молодого человека.
— Что ты там делаешь, Фриц? — крикнул Спервер.
— Ничего, смотрю на лошадей этих господ.
— Да, чудесные животные; я видел их сегодня утром в конюшне.
Всадники поскакали. Занавес задвинулся.
VII
Прошло несколько дней без всяких перемен. Моя жизнь в Нидеке была очень однообразна; утром всегда раздавались грустные звуки рожка Себальта; потом посещение графа, завтрак, бесконечные размышления Спервера о «Чуме», неумолчная болтовня Марии Лагут, господина Тоби и всего сонма слуг, у которых не было других развлечений, кроме выпивки, игры в карты, куренья и сна. Только Кнапвурст вел сносную жизнь; он по уши уходил в свои хроники и, дрожа от холода, с покрасневшим носом, неутомимо продолжал свои любопытные поиски.
Можно себе представить, как я скучал. Спервер раз десять показывал мне конюшни и собачью конуру; собаки начинали привыкать ко мне. Я знал наизусть все грубые шутки дворецкого после выпивки и ответы Марии Лагут. Меланхолия Себальта овладевала мной все более и более; я охотно поиграл бы на его рожке, чтобы излить горам мою жалобу, и постоянно обращал мой взор к Фрейбургу.
Болезнь господина Иери-Ганса протекала своим чередом. Это было мое единственное серьезное занятие. Все, что рассказывал мне Спервер, подтвердилось; иногда граф просыпался в испуге, приподымался на кровати и, вытянув шею, с блуждающими глазами, тихо бормотал;
— Она идет! Она идет!
Гедеон качал головой и подымался на сигнальную башню; но напрасно смотрел он направо и налево; «Чума» оставалась невидимой.
Размышляя об этой странной болезни, я пришел к заключению, что владелец Нидека — сумасшедший; странное влияние старухи на его ум, переходы от бреда к ясности мысли — все поддерживало меня в этом убеждении.
Доктора, занимавшиеся изучением умопомешательства, знают, что периодическое безумие не является редкостью; у некоторых оно проявляется несколько раз в год, — весной, осенью, зимой; у других оно проявляется только раз в год. Я знаю в Фрейбурге одну старую даму, которая, в продолжение тридцати лет, сама предчувствует приближение приступа. Она является в сумасшедший дом. Ее запирают. Несчастная видит каждую ночь воспроизведение ужасных сцен, свидетельницей которых она была в молодости: она дрожит под рукой палача; она покрыта кровью жертв; она стонет так, что заплакали бы камни. Через несколько недель припадки становятся реже. Ей возвращают свободу с уверенностью, что на будущий год она снова появится.
«Граф Нидек находится в подобном же положении, — говорил я себе, — очевидно, существует какая-то, никому не известная, связь между ним и „Чумой“. Как знать? Эта женщина была молода… Должно быть, красива». И настроенное воображение создавало целый роман. Только я никому не говорил о нем. Спервер никогда не простил бы мне, что я мог заподозрить его господина в любовных отношениях со старухой; что касается графини Одиль, одно слово «сумасшествие» могло нанести ей ужасный удар.
Бедная молодая девушка была очень несчастна; ее отказ от замужества так рассердил графа, что он с трудом выносил ее присутствие; он с горечью упрекал ее за непослушание и распространялся насчет неблагодарности детей. Иногда после посещения Одиль у него бывали сильные припадки. Дело дошло до того, что я счел нужным вмешаться. Я подождал однажды графиню в передней и умолял ее отказаться от ухода за графом, но встретил, против ожидания, необъяснимое упорство. Несмотря на все мои замечания, она хотела по-прежнему ухаживать за отцом.
— Это мой долг, — проговорила она решительным тоном, — и ничто не может избавить меня от него.
— Сударыня, — сказал я, становясь перед дверью комнаты больного, — положение медика налагает на него также известный долг и как бы он ни был тяжел — честный человек должен исполнить его: ваше присутствие убивает графа.
Всю жизнь буду помнить внезапную перемену в лице Одиль.
При этих словах вся кровь отлила у нее к сердцу; она стала бледна, как мрамор, ее большие голубые глаза, устремленные на мои глаза, казалось, хотели прочесть в глубине моей души.
— Возможно ли это?.. — пробормотала она. — Вы можете сказать это по чести… Не правда ли, сударь?
— Да, сударыня, по чести.
Наступило долгое молчание. Потом она проговорила задыхающимся голосом:
— Хорошо. Да будет воля Господня.
И удалилась, склонив голову.
На следующий день, около восьми часов утра, я расхаживал в башне Гюга, раздумывая о болезни графа, исхода которой не видел, и о моих клиентах в Фрейбурге, которых я рисковал потерять из-за слишком долгого отсутствия.
Три легких удара в дверь вывели меня из раздумья.
— Войдите!
Дверь отворилась и на пороге показалась Мария Лагут. Она сделала мне глубокий реверанс.
Приход доброй женщины был неприятен мне; я хотел было попросить ее оставить меня одного, но задумчивое выражение ее лица удивило меня. Она набросила на плечи большую красную с зеленым шаль. Опустив голову, она кусала губы; но более всего меня удивило, что, войдя в комнату, она отворила дверь, чтобы убедиться, не шел ли кто- нибудь за ней.
«Чего она от меня хочет? — подумал я. — Что значат эти предосторожности?»
Я был заинтригован.
— Господин доктор, — наконец проговорила она, подходя ко мне, — прошу извинения, что беспокою вас так рано, но я должна сказать вам нечто серьезное.
— Говорите, сударыня. В чем дело?
— Дело касается графа.
— А!
— Да, сударь. Вы, конечно, знаете, что сегодня ночью я дежурила у него.
— Знаю. Садитесь, пожалуйста.
Она уселась в большое кожаное кресло передо мной и я с удивлением заметил энергичное выражение этого лица, показавшегося мне таким смешным в вечер моего приезда в замок.
— Господин доктор, — начала она после минутного молчания, устремив на меня свои большие черные глаза, — прежде всего должна сказать, что я женщина не робкая; я видела столько ужасного в жизни, что нет ничего, что могло бы удивить меня: когда побываешь при Маренго, Аустерлице, в Москве перед тем, как очутиться в Нидеке, то страхи растеряешь в пути.
— Я верю вам, сударыня.
— Я говорю это не из хвастовства, а для того, чтобы вы поняли, что я не сумасшедшая и мне можно поверить, когда я говорю: «Я видела то-то и то-то».
«Что такое она сообщит мне, черт возьми?» — спрашивал я себя.
— Ну, так вот, — продолжала Мария Лагут, — вчера вечером, между девятью и десятью часами, я собиралась лечь спать. Пришел Оффенлох и сказал мне: «Мария, тебе надо дежурить эту ночь у графа». Сначала это удивило меня. «Как, дежурить у графа? Разве барышня не будет сама сидеть у него?» — «Да, не будет; барышня больна и ты должна заменить ее». Больна!.. Бедное, дорогое дитя! Я была уверена, что дело кончится этим. Я говорила ей это сотни раз, сударь, но что делать? Когда молод, все кажется нипочем, и к тому же это ее отец. Ну, я беру свое вязанье, прощаюсь с Тоби и отправляюсь в комнату его сиятельства. Спервер, поджидавший меня, ушел спать. Ну вот! Я одна.
Тут добрая женщина остановилась, медленно понюхала табак и, казалось, собиралась с мыслями. Я весь обратился в слух.
— Было около половины одиннадцатого, — начала она, — я работала, сидя у кровати; по временам я подымала полог, чтобы видеть, что делает граф; он не двигался; он спал сладким сном ребенка. Все шло хорошо до одиннадцати часов. Тут я почувствовала усталость. Когда становишься старой, господин доктор, то ничего не поделать, падаешь помимо своей воли; да мне ничего и на ум не приходило; я говорила себе: «Он проспит до утра». К полночи ветер прекратился; большие окна перестали дрожать. Я встала, чтобы посмотреть, что делается на дворе. Ночь была темная, как бутылка чернил; наконец, я снова села в кресло, взглянула еще раз на больного; вижу, он не изменил своего положения; я взяла снова вязанье; но через несколько минут заснула… заснула… можно сказать… хорошо! Кресло было мягкое, как пух, в комнате тепло… Что делать?.. Я спала около часа, как вдруг проснулась от притока свежего воздуха. Открываю глаза и что же вижу! Большое среднее окно открыто, занавеси отдернуты, а граф, в рубашке, стоит на окне!
— Граф!
— Да.
— Это невозможно… Он еле может двигаться.
— Я не спорю! Но я видела его, как вижу вас: он держал в руке факел; ночь была темная и воздух так тих, что пламя факела не колебалось.
Я в изумлении смотрел на Марию-Анну.
— Сначала, — продолжала она после минутного молчания, — при виде этого человека с голыми ногами в такой позе я пришла в такое состояние… что хотела крикнуть… но потом подумала: «Может быть, он лунатик! Если ты крикнешь… Он проснется… упадет… он погибнет!» Ну, хорошо, я молчу и смотрю во все глаза… Вот он медленно подымает факел, потом опускает его… подымает и опускает, как будто давая сигнал; потом он бросает факел в ров, закрывает окно, задергивает занавеси, проходит мимо, не видя меня, и ложится, бормоча Бог знает что!
— Вы уверены, что видели все это, сударыня?
— Еще бы!..
— Странно!
— Да, я знаю; но это так. Ах! В первую минуту это так взволновало меня… Потом, когда я увидела его лежащим, как ни в чем не бывало, на кровати, со сложенными на груди руками, я сказала себе: «Мария-Анна, тебе приснился дурной сон, не что иное», — и подошла к окну; но факел еще горел; он упал в чащу, несколько влево от третьего подземного входа, и блестел, как звездочка: отрицать было невозможно.
В продолжение нескольких секунд Мария Лагут молча смотрела на меня.
— Вы, конечно, понимаете, сударь, что с этой минуты мне слышалось что-то за креслом. Это не был страх, но беспокойство; это мучило меня! Рано утром я побежала будить Оффенлоха и послала его к графу. Проходя по коридору, я заметила, что первого факела не было в кольце; я сошла вниз и нашла его около маленькой тропинки, ведущей в лес. Вот он.
Она вынула из-под передника обгорелый факел и положила его на стол.
Я был поражен.
Как человек, которого я видел накануне таким слабым, истощенным, мог встать, пойти, открыть и закрыть тяжелое окно? Что означал этот сигнал в ночи? Мне казалось, что я присутствовал с широко раскрытыми глазами при этой странной, таинственной сцене, и мысль моя невольно перенеслась к «Чуме». Наконец, я пробудился от этого внутреннего созерцания и увидел, что Мария Лагут встала и собирается уходить.
— Сударыня, вы хорошо сделали, что предупредили меня, — сказал я, — благодарю вас. Вы никому не рассказывали об этом случае?
— Никому, сударь, такие вещи говорятся только священнику и доктору.
— Ну, я вижу, что вы молодец.
Мы обменивались этими словами на пороге башни. В эту минуту Спервер со своим другом Себальтом показался в глубине галереи.
— Эй, Фриц, — крикнул он, проходя по куртине, — какие я тебе скажу новости!
— Ну… Еще новое, — проговорил я про себя. — Право, дьявол мешается в наши дела.