Григорий Коновалов
1
Вражьим боем битый, испугом пытанный, матерщиной родных командиров крещенный, бравый усталым безразличием к бравости, с орденом Красной Звезды на груди, с вещмешком за плечами, Дорофей Кудеяров подошел в сумерках к дому своей тетки Ульяны Ротмистровой.
Дорофей пестовал в себе гордость за родное Кудеярово, будто оно едва ли не ровесник Москвы, а красотой переважило все селения, за какие довелось ему в свои двадцать неполных лет воевать уже около года. Дым над банями, белые сугробы дремавших вповалку гусей на зеленом берегу пруда до сладкой боли тревожили его сердце.
Пригрелось Кудеярово в долине на правом берегу Волги, с трех сторон укрытое от ветров горами с меловыми распадками, дубовыми лесами и единственными на всем земном шаре меловыми соснами, взятыми на заметку академиями наук всего мира. На полянах перепелки, стрепеты выводились во множестве, по равнине же, за лесами, разгуливали дудаки, выглядывая из высоких трав, изузоренных полевыми цветами с пчелиным гудом над ними. Перед войной лоси по-свойски заходили в село, чуя доброту людскую. Один молоденький как-то просунул лопоухую наивную башку в открытое окно местного любителя природы, долго внюхивался в висевшие на стене гербарии и от цветочной пыли так расчихался, что разбудил самого разнежившегося в послеобеденном сне натуралиста и его верного Полкана.
Верхний край села, поближе к лесу, заселен Авакувовыми, Староверовыми и в особенности Кудеяровыми.
Целительный ли воздух в глубоких межгориях или уремная глухомань принимали с незапамятных времен староверов, но только понастроили они скитов, развели рыбу в прудах, садами зелено окудрявили солнечные склоны. Устояли староверы перед никоновскими и петровско-бесовскими гонителями древлева обычая и строгости духовной. В новое же, советское время, их не трогали, и они вроде как бы взыграли, ибо были уравнены со всеми верующими одним лишь тем, что отделила власть церковь от государства, а молодое поколение ко всем верам повернулось спиной.
Но в эту страдную военную пору Дорофей Кудеяров блюл в сердце любое, даже самое маленькое, порой наивное проявление предками душевной крепости. И он тревожными просящими руками памяти ощупывал багажишко своего познания истории народа, отыскивал родные корешки.
Ведь совсем недавно еще плитой каменной, замками пудовыми отгораживали учителя Русь от Дорофея, напускали тумана, будто во все поры прежние клубилась тьма в России, и блуждали в той тьме губошлепы-ротозеи, а управляли ими дошлые иноземцы, не измаянные раздумьями о смысле жизни, зато разворотливые и рукастые…
Когда же велением времени для подкрепления духа воинского были вызваны образы Невского, Донского и других умных, смелых и знатных россиян, Дорофей обрадовался и как бы посильнее стал, будто испил того самого кваску, каким вызволяли из калек в богатыри мудрые старики Илью Муромца.
Родословную свою и само название села он смелее повел от брата царя Ивана Грозного — разбойника Кудеяра, облюбовавшего селение на Волге. Но открытие это Дорофей держал про себя, зная усмешливый нрав и куцую историческую память своих сверстников.
Себя Дорофей находил похожим на Грозного, каким предстал царь в описаниях своего современника Катырева-Ростовского: «Царь Иоанн грудь имеша широку, очи серы пронзающи, нос протягновен и покляп».
Все это было у Дорофея Кудеярова — беркутиная мускулистость, протягновенный нос, о котором девчонки шутили: семерым рос, а одному достался.
Давно когда-то, мальчишкой, Дорофей затаился в бане на полке, напустив нестерпимого пару, ветловой палочкой подпер внизу свой горбато нависающий нос, поверив соседу старику, будто таким способом можно выпрямить нос до задорной курносости, как у Милки — сестренки его двоюродной. Тогда Дорофей еще не подозревал о своем родстве с Иоанном Четвертым. До слепоты уходился в пару, и вынесла его тетка Ульяна полуживого, насилу отлежался на свежаке.
А нос оказался с годами вполне уместным на сухощавом лице и вместе с серыми, коршунячьей округлости глазами придавал ему выражение веселой решительности.
В Кудеярове со времен Петра Великого зажились военные лагеря. На окраине, в задичавших садах, осадисто стояли красного кирпича старинные казармы с высокими этажами, длинными крутыми пролетами железных лестниц, гулкими коридорами. Замкнутый корпусами квадратный двор, мощенный каменной брусчаткой, был неразгаданной тайной для подростков и заневестившихся девчат, поджидавших, когда из пропускных ворот выйдут бравые солдаты.
Тесно было в казармах, а пополнение все прибывало. Поставили койки на койки, ножки верхних приваривали к спинкам нижних, и получилось двухъярусное жилье. Многих офицеров рассовали по частным домам — жители издавна привечали военных. За двести лет тут сложился особый тип жителей — с врожденной военной выправкой, прямым, смелым, поедающим начальство взглядом, с короткой чистосердечной речью; «Так точно, никак нет…»
На улицах поближе к казармам много было семей Солдатовых, Гренадеровых, Сержантовых, Капитановых, Майоровых, две семьи даже Полковниковых и одна Генералова. В лагеря эти, видно, не заезжали одни только маршалы, потому и не оставили о себе память в Кудеярове.
Солдатский быт отложился на жизни села. Даже в мирное время все мужское население — от младенца до согбенного старца — щеголяло в военном обмундировании. Донашивали солдатские и офицерские брюки, гимнастерки, шинели, фуражки, ездили на выбракованных лошадях, впряженных в списанные военные повозки. Даже дизеля на электростанций были армейские.
Кудеяровки рослые, статные, с тем особенным состраданием в глазах, которое свойственно солдаткам. Они поют чаще всего старинные песни о разлуке, о верности, о подвигах мужей, Кудеяровки — мастера придумывать песни.
Я посею больше маку,
По головке буду рвать.
Провожу мила в солдаты,
По годочку буду ждать.
Столь терпеливое ожидание звучало в песнях времен первой германской войны.
О нонешней войне рано подросшие девчонки, кутаясь сумерками, голосисто распевали:
Лейтенанты уезжают,
Уезжают день и ночь,
А на память оставляют
Кому сына, кому дочь.
Третьего дня прибыл Дорофей в свое родное Кудеярово, где, как сказал ему знакомый майор, формировалась бронетанковая армия для решения крупных стратегических задач. Хотя тяжелые бои велись уже в излучине Дона, из Кудеярова военных не брали, наоборот, присылали сюда новые и новые партии офицеров различных родов войск, главным образом из разбитых немцами частей.
Отрадная, беззаботная, должна была, казалось бы, наступить для Дорофея Кудеярова жизнь с того самого часу, когда он сошел с пароходика вместе с сотней молодых офицеров. Ведь пока не сформировались команды, не прибыло начальство, можно было утром отметиться у дежурного по казарме и уйти на целый день, с одобрительной улыбкой подмигнув поварам, перед окнами кухни в тени кленов гуртовались принаряженные молодайки. Два ресторана — один на площади, другой, плавучий, на Волге, против зеленого базара и старых купеческих лабазов, — заняло нахлынувшее офицерство.
Старожилы — военнослужащие кудеяровского гарнизона — попритихли перед фронтовиками. Только летчики, наезжавшие с левобережного аэродрома, независимо слонялись по улицам, будто одни-одинешеньки во чистом поле прогуливались в ожидании, что сейчас вот, сбиваясь с шага на бег, сияя отрадно и пропаще глазами, бросится с закружившейся головой навстречу опаленная любовью девушка. Если летчики были в штатских парусиновых брюках в кремовых, в короткими рукавами рубахах, все равно опытами глаз Дорофея признавал их по особой манере держать себя с едва заметным превосходством, а особенной, высшего класса хулиганистостью, дозволительной людям короткой надземной жизни.
Беззаботно пожить Дорофею мешала тетка Ульяна и ее дочь Милка. Он рано осиротел, привык к воле, боялся быть запестованным, заученным до скукоты родственниками. Пьяным или с похмелья опасался зайти к тетке, а трезвым вот уже три дня не был, да и гостевал-то у знакомых лишь потому, чтобы оттянуть встречу о теткой, если уж невозможно избежать.
Шести лет он полюбил тетку Ульяну. Породистая, белая, ласковая, она пахла молоком и молодыми огурцами. Посадит, бывало, на одно колено его, на другое — дочь свою Милку и давай раскачивать, напевая:
Плакал от песни сосед, мельник Никифор Генералов, расстегнув ворот красной рубашки, ловя пальцами метавшийся кадык. Вытерев слезы, улыбался, дыбил над левой бровью чуб табачного цвета, поправлял усы в мучной подбелке, а под усами улыбчиво поблескивали добродушные широкие зубы.
Несчастным безысходно был Дорофей в ту нору потому, что тетка Ульяна и Никифор сиживали рядком на плотине в омутовом сумраке загустевших плакучих ив.
Зажал как-то Дорофейка в руке пятак, пошел к батюшке с мольбой повенчать его.
Веселыми кружевами выткались мелкие морщинки на розовом лице батюшки.
— Кого-кого хочешь взять-то? — ласково спросил он, положив руку на голову Дорофея.
— Тетку Ульку.
— Господи, как хорошо-то! С нею я тебя повенчаю без денег. А за этот пятак купи конфет Милке.
Указал батюшка на Милку и будто взял да и разделил одну душу на двоих, половину — Милке, половину — Дорофею. Приживил он Дорофея к Милке на всю-то жизнь…
2
Тьма была душная, пахло пылью, цветами, теплым прудом и гусями.
В доме тетки Ульяны скрипнула сенечная дверь. Не так, как прежде, — добродушно, нараспев, — а жестковато, сварливо. По садовой дорожке приближался к калитке мужчина важной валкостью, поскрипывая кожаными ремнями на офицерском, без знаков различия, мундире.
Дорофей признал в нем Алешку Денежкина, своего сочти сверстника, и отступил под навес акаций.
— Леня, когда ждать? — метнулся из сеней голос, будто теткин, но без былого веселого перелива.
— Хоть бы на фронт от етих дежурств; ни днем, на ночью покоя нет.
Дорофей выждал, пока, простучав по мосткам, не заглохли Алешкины шаги, тихо открыл калитку, пошел к сеням, пригибаясь под вишнями. В темных сенцах столкнулся с кем-то и, качнувшись, непроизвольно обнял плечи — теплые, женские.
— Прошу прощения…
— В темноте, да не в обиде, — голос так дрогнул, что сердце у Дорофея заныло.
— Тетя Уля! Это я, Дорофей…
— А я уж набегала к казарме поглядеть со сторонки, каким офицером выдурился мой Дорофейка. Ведь мы, бабы, все секреты знаем. И когда ты приехал? Чего долго не заявлялся? Вон Алексей часа два ждал тебя…
— Он тут кто?
— Да вроде… постоялец. А так — дитя у них…
Враз поостыл Дорофей: стоит ли встречаться с Милкой?
«Но ведь я не чужой им… Да и ничего мне от них не надо. Поговорю, выпью, если угостят…»
На кухне тетка Ульяна зажгла керосиновую лампу, спустила на окно закатанную кверху черную завеску. Отяжелела тетка на ногу, в стане располнела. И глаза уже не блестят. Видать, слезы пригасили блеск.
Жила тетка в боковушке напротив кухни. Горницу с двумя спальнями занимали дочь и Алексей Денежкин.
Слабосердечной стала Ульяна, уж очень горестно глядела на суровое лицо племянника, плакала, запивая слезы травяным настоем.
— В ту войну мужа сбелосветили, эта — Федю отняла… под Москвой. Восемнадцати с половиной лет… А тут от Васи нету вестей… Господи, ведь пуля только еще летит к сыну, а материно сердце уже мрет, холодеет…
Дорофей отвел в сторону влажно-потяжелевшие глаза и долго не мог взглянуть на Ульяну, сквозь шум в голове слышал ее свыкшийся со страданием голос:
— Разваливаюсь я совсем… Времечко жерновами перемалывает.
— Тетя Уля, скажи своему зятю, чтобы не особенно форсисто рвался на фронт, дежурил бы тут исправно.
— Его не возьмут, по брони оставили. Он послушный, сказали: сиди и руководи, он и сидит, руководит.
— Кем и чем?
— На суконной фабрике… Боятся его. Праведный он.
«Ишь, гад праведный, отхватил дом, Милку увел…»
— Обижает? — спросил Дорофей, в надежде поругаться с Денежкиным. И очень огорчился: жалоб у тетки не было.
— Если Милка довольна, я рад.
— О жизни не скажешь — довольна, она не тем словом выговаривается, жизнь-то.
— Я говорю, мне все равно, если она нашла, — отрезал Дорофей.
— Раз как-то мамка заставила меня в праздник теленка пасти в лугах, — встряла в разговор Милка, — и уж так мне было обидно, что заплакала я. А ты пришел и вместе со мною пас.
— Нашла я вас в лебеде, спите около теленка… — улыбнулась тетка Ульяна.
— А помнишь, Милка, сорвали с меня картуз ребятишки, перекидывают друг другу, а я мечусь между ними. Изнемог, сел на траву и реву! Ты выручила картуз.
— Вы неразлучными росли. То за твоей матерью ходили, то за мной. Помнишь мать свою? — сказала Ульяна.
— Огорчил я ее. Послала раз в церковь, а я сел на дорогу, снял сапоги. Мол, не пойду. Портянками меня она отлупцевала. Ох, как жалко мамку…
— Рано померла Варя. Весной на пашне застудилась, скоротечную схватила. Лежала в сенях на циновке камышовой, пришла в себя, попросила тебя показать — проститься захотела. А без Милки ты ни шагу. Взялись рука за руку, зашли в сенцы. Припали к лицу Вари, ты к одной щеке, Милка к другой, и давай в два голоса причитать: «Милая наша мамка, не оставляй нас…» А Варя опять потерялась в жару, глаза видят не людей, а уж другое, что блазнится. Господи, как хорошо поют молитвы за стенкой, говорит…
Милка и Дорофей переглянулись, вздохнули глубоко — временем очищенные от боли воспоминания эти были печальны и светлы. Ульяна вышла в сени, зажгла там коптилку.
— Я никак не вспомню, что за песню ты пела о трех поруках… — задумчиво сказал Дорофей.
Милка улыбнулась, запела вполголоса:
И жалостно, и легко пела она, потому что грудь перестала ныть, а сын спал, причмокивая пухлыми губами, а Дорофей — вторая, самая милая, рисковая и так ей нужная половина души ее — курил на ступеньке порога, улыбаясь чему-то далекому и близкому. Завтра уедет на фронт. Может, никогда больше не увидит его Милка. И будет томиться тоскою ее душа, метаться над несбывшимся, как голубка над пожаром…
— Дорофеюшка, это Милица-то при тебе распелась-разворковалась. А так-то все помалкивает себе, — подала голос тетка из сеней. — Свои тут мы люди, скажу: законный-то брак не узаконивается…
— Так уж! Сегодня как раз все и решится… — сказала Милка. И опять она, подперев подбородок ладонью, в той примиренно-печальной позе, в какой исстари стояли при дороге-разлучнице русские солдатки, встала у косяка, глядя на Дорофея рассеянным взглядом.
— Не признаешь меня, Мила?
Не сразу очнулась она от навеянного полынным безбрежием сна:
— Слишком признаю…
Дорофей вскинулся, но тут же осадил себя, прошел к столу.
— Можно одну?
— Сама тебе налью.
Отставил рюмку. Провел ладонью по своему лицу ото лба до подбородка.
— Мила, если не увидимся больше и тебе станет скучно, прошу тебя вспомнить, кем ты была для меня в этот вечер. Ладно? А?
— Я не знаю: кем была?
— Мне, наверно, надо помирать. Иного выхода нет. Ни одна женщина не была для меня… как ты…