Сборник "Рейнские рассказы" (ЛП) - Эркман-Шатриан 2 стр.


- Что хотите вы сделать с моей кошкой? -сказал, наконец, дядя.

Но Газельносс вместо ответа смущенно улыбнулся и пролепетал:

- Мастер Захарий, я хочу вас вылечить.

- Сначала верните мне мою кошку.

- Если вы меня заставите вернуть эту кошку, - сказал Газельносс, - я предоставлю вас вашей печальной судьбе: у вас больше не будет ни минуты спокойствия, вы не сможете написать ни одной ноты и вы будете худеть с каждым днем.

- Но, ради самого неба! - продолжал мой дядя. - Что вам сделало бедное животное?

- Что оно мне сделало, - ответил доктор, черты лица которого перекривились, - что оно мне сделало!.. Знайте, что мы воюем от начала веков! Знайте, что в этой кошке вмещается квинтэссенция чертополоха, задушившего меня, когда я был фиалкой, остролиста, застившего мне, когда я был кустом, щуки, съевшей меня, когда я был карпом, и ястреба, сожравшего меня, когда я был мышью!

Я подумал, что Газельносс сходит с ума; но дядя Захарий, закрыв глаза, отвечал после долгого молчания:

- Я вас понимаю, доктор Газельносс, я вас понимаю... может быть, вы и правы!.. Вылечите меня, и я отдам вам свою кошку.

Глаза доктора заблестели.

- В добрый час! - воскликнул он. - Теперь я вас вылечу.

Он вынул из своей сумки перочинный нож и, взяв с очага кусочек дерева, ловко разбил его. Мы с дядей наблюдали за доктором. Разбив свою деревяшку, он начал ее выдалбливать; потом он оторвал от своего бумажника маленький,тоненький ремешок пергамента, и, прикрепив его между обеими деревянными дощечками, он, улыбаясь, поднес его к губам.

Лицо моего дяди расцвело.

- Доктор Газельносс, - воскликнул он, - вы - редкостный человек, вы - поистине необыкновенный человек...

- Я это знаю, - прервал Газельносс, - я это знаю... Но погасите свет, пусть ни один уголек не блестит в темноте!

И в то время, как я исполнял его приказание, он настежь открыл окно. Стояла ночь, холодная, как лёд. Над крышами виднелась спокойная и чистая луна. Ослепительный блеск снега и темнота комнаты составляли странный контраст. Я видел, как тень дяди и Газельносса вырисовывалась на окошке; тысяча смутных ощущений одновременно волновали меня. Дядя Захарий чихнул, рука Газельносса нетерпеливо протянулась, чтобы приказать ему молчать, потом молчание сделалось торжественным.

Вдруг резкий свист пронзил пространство: "Пий-вит! пий-вит!" После этого крика все снова замолкло. Я слышал, как колотилось мое сердце Спустя мгновенье, раздался тоть же свист: "пий-вит! пий-вит!" Тут я понял, что его производил доктор при помощи своей приманной дудки. Это открытие вернуло мне немного мужества, и я стал обращать внимание на малейшие обстоятельства событий, происходивших вокруг меня.

Дядя Захарий, полусогнувшись, смотрел на луну

Газельносс стоял неподвижно; одна рука была у окна, другая - держала свисток.

Прошло добрых две или три минуты, потом вдруг полет птицы прорезал воздух.

- О! - пробормотал дядя.

- Тише! - сказал Газельносс, и несколько раз повторилось его "пий-вит", со странными и учащенными модуляциями. Дважды птица касалась окон в своём быстром, тревожном полете. Дядю Захарий сделал движение, чтобы взять свое ружье, по Газельносс схватил его за руку, прошептав: "Вы с ума сошли?" Тогда дядя сдержался, а доктор возобновил свое свистение с таким искусством, подражая крику сорокопута, попавшего в западню, что Ганс, кружась по всем сторонам, в конце концов, влетел в нашу комнату, увлеченный, конечно, неодолимым любопытством, которое помутило его ум. Я слышал, как обе его лапы тяжело упали на пол. Дядя Захарий закричал и бросился на птицу, которая выскользнула из его рук.

- Неловкий! - вскричал Газельносс, закрывая окно.

И пора было! Ганс летал под балками потолка. Прокружившись раз пять или шесть, он ударился о стекло с такой силой, что, ошеломлённый, он скользнул по окну, стараясь зацепиться когтями за раму. Газельносс быстро зажёг свечу, и тут я увидел бедного Ганса в руках моего дяди, сжимавшего ему шею с лихорадочным восторгом и приговаривавшего:

- Хa, ха, ха! Попался ты мне, попался ты мне!

Газельносс вторил ему своим хохотом.

- Хэ, хэ, хэ! Вы довольны, мастер Захарий, вы довольны?

Я никогда не видел более ужасной сцены. Лицо дяди было багровым. Бедный ворон протягивал лапки, махал крыльями, как большая ночная бабочка, и предсмертный трепет вздымал его перья.

Это зрелище преисполнило меня ужасом, я бросился в глубину комнаты...

Когда первый момент негодования прошел, дядя Захарий стал самим собой.

- Товий, - воскликнул он, - дьявол покончил свои счеты, я прощаю ему. Держи-ка этого Ганса перед моими глазами. Ах! я чувствую, что вновь живу! Теперь - молчание, слушайте!

И мастер Захарий, с вдохновенным челом, торжественно сел за клавикорды. Я сидел против него, держа ворона за клюв. Позади Газельносс высоко подымал свечу, и нельзя было видеть более причудливой картины, чем эти три фигуры, Ганса, дяди Захария и Газельносса, под высокими и источенными балками потолка. Я еще вижу их, освещенных дрожащим светом, точно так же, как и нашу старую мебель, тени которой мигали на дряхлой стене.

При первых аккордах мой дядя, казалось, преобразился. Его большие голубые глаза заблестели восторгом. Он играл не перед нами, но в соборе, перед бесчисленной толпой, для самого Бога.

Что за величественная песнь! Поочерёдно то мрачная, то патетическая, то раздирающая душу, то безропотная: потом вдруг, посреди рыданий, надежда расправляла свои золотые и лазурные крылья. О, Боже! Возможно ли постигать такие великие вещи!

Это был Requiem, и в продолжение часа вдохновение не покидало ни на мгновение дядю Захария.

Газельносс больше не смеялся. Бессознательно его лицо приняло неизъяснимое выражение. Я подумал, что он был растроган; но вскоре я увидел, что он производит какие-то нервные движения, сжимает кулак, и и я заметил, что в полах его одежды что-то барахталось.

Когда дядя, истощенный столькими волнениями, прислонился лбом к краю клавикордов, доктор вынул из своего большого кармана кошку, которую он задушил.

- Хэ, хэ, хэ! - сказал он, - добрый вечер, мастер Захарий, добрый вечер. У каждого из нас свои добыча, хэ, хэ, хэ! Вы написали Requiem для ворона Ганса, теперь дело за Аллилуией для вашей кошки... Добрый вечер!..

Мой дядя ослаб до того, что удовольствовался одним движением головы, кланяясь доктору, и сделал знак мне проводить его.

И вот, в ту же ночь скончался великий герцог Иери-Петер II, и когда Газельносс переходил через улицу, я услышал, как соборные колокола стали медленно раскачиваться. Вернувшись в комнату, я увидел, что дядя Захарий стоит.

- Товий, - сказал он мне важным голосом, - иди ложись, мое дитя, иди ложись, я совершенно выздоровел. Я должен записать все это в нынешнюю ночь, а то забуду.

Я поспешил повиноваться и никогда не спал лучше.

На другой день, часов около девяти, я был разбужен большой суматохой. Весь город был на ногах, только и было разговору, что о смерти великого герцога.

Мастер Захарий был призван в замок. Ему заказали Requiem для Иери-Петера II, произведение, доставившее ему, наконец, то место капельмейстера, которого он так давно добивался. То был тот самый Requiem Ганса. Вот почему дядя Захарий, ставший важной особой, с тех пор как мог тратить по тысячи талеров ежегодно, часто говорил мне на ухо:

- Э! племянник! Если бы узнали, что я написал свой знаменитый Requiem для ворона, мы бы и по сию пору играли бы на кларнете, на деревенских празднествах. Ха, ха, ха! - и толстый живот моего дяди подпрыгивал от удовольствия.

Вот как все совершается в этом мире!

Невидимое око,

или Гостиница Трех Повешенных

I

В то время, - рассказывал Христиан, - я был беден, как церковная крыса, и нашел себе приют на чердаке старого дома на улице Миннезингеров, в Нюренберге.

Я ютился в углу под крышей. Черепицы служили мне стенами, главная балка потолком; чтобы дойти до окна, нужно было пройти по соломенному тюфяку, но из этого слухового окна вид был великолепный: оттуда был мне виден весь город и окрестности. Я видел, как кошки важно расхаживали по кровельному желобу, как аисты носили, подняв клювы, лягушек своему жадному выводку, как голуби бросались из своих голубятен, распустив веером хвосты, и как они кружились над уличной пропастью. По вечерам, когда колокола призывали людей к Angelus'у, облокотившись на край крыши, я вслушивался в их грустное пение, я смотрел, как освещались, одно за другим, окна, как добрые граждане курили трубки на тротуарах и как молодые девушки в коротких красных юбках, держа кувшин под мышкой, смеялись и болтали вокруг колодца святого Себальта. Незаметно все исчезало, летучие мыши пускались в путь, и я, тихо-успокоенный, ложился спать.

Старый старьевщик Тубак знал не хуже меня дорогу в мою клетку и не боялся взбираться по моей лестнице. Каждую неделю его козлиная голова, над которой подымались рыжеватые всклокоченные волосы, приподымала трап, и, цепляясь пальцами за край отверстия, он кричал мне гнусавым голосом:

- Ну, как! мастер Христиан. что есть у вас новенького?

На что я отвечал:

- Входите же, черт возьми, входите... я только что окончил один пейзаж: вы скажете мне, что о нем думать.

Тогда его долговязая фигура начинала удлиняться... удлиняться и подступала под самую крышу... и милый человек молчаливо смеялся.

Нужно отдать справедливость Тубаку: он не торговался со мной. Он покупал у меня все мои картины по пятнадцати флоринов на круг и продавал их за сорок. Это был честный еврей.

Этот род существования начинал нравиться мне, и я находил в нем с каждым днем все новые прелести, как вдруг добрый город Нюренберг был взволнован странным и таинственным событием. Недалеко от моего слухового окна, немного левей, находилась гостиница "Откормленного Быка", старая гостиница, пользовавшаяся в округе большой известностью. Перед ее дверьми стояло всегда три или четыре телеги, нагруженных мешками или бочками, так как, раньше чем отправиться на рынок, поселяне выпивали там обыкновенно свою чарку вина.

Чердачный этаж гостиницы отличался своей характерной формой: он был очень узок, остроконечен, с обеих сторон вырезан зубцами; его карниз и окружность его окон были украшены причудливыми скульптурами, в виде переплетенных фантастических змей. Но всего замечательнее было то, что на дому, стоявшем против гостиницы, была воспроизведена точно та же скульптура, те же орнаменты; все было скопировано до последнего стержня на вывеске, с его железными завитками и спиралями.

Можно было сказать, что обе эти старые лачуги отражались одна в другой. Только за гостиницей возвышался большой дуб, на тёмной листве которого сильно выделялись ребра крыши, в то время как соседний дом вырисовывался на небе. Впрочем, насколько гостиница "Откормленного Быка" была шумна, оживлена, настолько другой дом был тих. С одной стороны видно было, как беспрестанно входила и выходила толпа гостей, поющих, спотыкающихся, щёлкающих бичами. С другой - царило уединение. Разве только раза два в день открывалась тяжёлая дверь, чтобы пропустить маленькую старуху, со спиной, согнутой в полукруг, с подбородком клином, в платье, обтягивавшем бока, с огромной корзиной под мышкой и с кулаком, сжатым на груди.

Лицо этой старухи не раз поражало меня; ее зелёные глазки, ее тонкий удлиненный нос, крупные разводы на ее шали, которой было, по крайней мере, сто лет, улыбка, связывавшая в бант ее щеки, и кружево ее чепца, спадавшее на ее брови, - все это показалось мне странным, и я заинтересовался ею; мне хотелось узнать, кто эта старая женщина, что она делает в большом пустынном доме,

Я подозревал тут целую жизнь добрых дел и набожных размышлений. Но однажды, когда я остановился на улице, чтобы глазами проследить за ней, она вдруг повернулась и бросила на меня взгляд, ужасное выражение которого я не был бы в силах описать, и состроила три или четыре отвратительных гримас; потом, опустив снова свою трясущуюся голову, она подобрала свою большую шаль, кончик которой волочился по земле, и быстро зашагала к своей тяжелой двери, за которой и исчезла на моих глазах.

"Это старуха сумасшедшая, - сказал я сам себе с изумлением, - злая и хитрая сумасшедшая старуха. Право же, я напрасно интересовался ею. Я бы желал увидеть ее гримасу еще раз. Тубак дал бы мне охотно за нее пятнадцать флоринов."

Впрочем, эти шутки не особенно успокоили меня. Ужасный взгляд старухи всюду меня преследовал, и не раз, взбираясь по перпендикулярной лестнице в свою конуру и почувствовав, что я зацепился за что-нибудь, я дрожал с ног до головы, представляя себе, что это старуха тянет меня за полы платья, стараясь меня опрокинуть.

Тубака, которому я рассказал эту историю, вместо того, чтобы посмеяться над ней, принял серьёзный вид.

- Мастер Христиан, - сказал он мне, - если старуха сердится на вас, то берегитесь! у нее маленькие, острые зубы, чудесной белизны; это - неестественно в ее годы. У нее дурной глаз. Дети убегают при ее приближении, а жители Нюрнберга зовут ее Летучей Мышью.

Я пришел в восторг от проницательного ума еврея, и слова его заставили меня о многом подумать; но прошло несколько недель, и так как мои частые встречи с Летучей Мышью не имели никаких печальных последствий, мои страхи рассеялись, и я перестал думать о ней.

Но вот, однажды вечером, когда я спал лучшим из снов, я был разбужен какой-то своеобразной гармонией. То была такая нежная, такая мелодичная вибрация, о которой шепот ветерка среди листвы может дать лишь слабое понятие. Я долго прислушивался, широко открыв глаза, сдерживая дыхание, чтобы лучше слышать. Наконец, я взглянул на окно и увидел два крыла, бившихся о стекла. Сначала я подумал, что это была летучая мышь, попавшая ко мне в комнату, но тут взошла луна, и на ее сверкающем диске начертались прозрачные, как кружево, крылья великолепной ночной бабочки. Их дрожание было порой так поспешно, что их не было более видно; потом они замирали, распластавшись по стеклу, и их хрупкие жилки вырисовывались снова.

Это облачное видение, среди всемирного молчания, открыло мою душу для самых сладостных волнений; мне показалось, что какая-то лёгкая сильфида, тронутая моим одиночеством, посетила меня... и эта мысль растрогала меня до слез: "Будь покойна, нежная пленница, будь покойна, - сказал я ей, - твое доверие не будет обмануто: я не стану удерживать тебя здесь против твоей воли... возвращайся к небу, к свободе!"

И я открыл свое маленькое окошко. Стояла тихая ночь. Тысячи звезд сверкали в пространстве. С минуту я любовался этим величественным зрелищем, и слова молитвы сами собой пришли мне на уста. Но судите о моем остолбенении, когда, опустив глаза, я увидел человека, висевшего у перекладины вывески Откормленного Быка, с растрепанными волосами, с неподвижными руками, с ногами, вытянутыми, как стрелы, бросающими гигантскую тень до самой глубины улицы.

В неподвижности этой фигуры, освещенной лучами луны, было что-то ужасное. Я почувствовал, как мой язык застыл, как застучали мои зубы. Я готов был крикнуть; но вдруг, по какому-то таинственному притяжению, мои взоры углубились ниже, и я смутно различил старуху, сидевшую на корточках у окна, среди огромных теней, и любовавшуюся на повешенного с видом дьявольского удовлетворения.

Тут со мной случилось головокружение ужаса; силы мои покинули меня, и, отступив к стене, я упал, лишившись чувств.

Я не могу сказать, сколько времени длился этот смертный сон. Когда я пришел в себя, я увидел, что было совсем светло. Ночной туман, проникнув в мою лачугу, увлажнил мои волосы своей свежей росой, неясный ропот подымался с улицы. Я посмотрел. Бургомистр и его секретарь стояли у дверей гостиницы; они довольно долго оставались там. Люди приходили, уходили, останавливались, чтобы посмотреть, потом шли дальше. Добрые женщины околотка, которые мели перед своими домами, смотрели издали и разговаривали друг с другом. Наконец, два человека вынесли на носилках тело человека, покрытое шерстяным покровом. Они пошли по улицам, а дети, шедшие в школу, побежали за ними.

Назад Дальше