— Отправил, мисс Нина; но не смею обнадеживать вас. Боюсь, что оно опоздает, хотя и не знаю, в какие именно часы отходит почта.
— Может быть на этот раз она и подождет. Ну что, если приедет это скучное создание! О, я решительно не знаю, что делать! Он такой надутый, так страшно скрипит своими башмаками! И опять, я ужасно боюсь, что так или иначе, но все мои проказы обнаружатся; что тогда подумает Клэйтон?
— Мисс Нина, ведь вы, кажется, говорили, что вам никакой нет нужды до его мнения.
— Да, это было прежде; а теперь он пишет мне всё о своей фамилии. Например, его отец — известнейший человек, весьма старинного рода; потом его сестра — должно быть ужасно умная у него сестра — такая добрая, милая, образованная! Ах, Боже мой! Что он обо мне подумает... его сестра приписала мне несколько строк, и если б ты знал, как прекрасно пишет она!
— Что касается до фамилии, мисс Нина, — сказал Гарри, — то, мне кажется, Гордоны также высоко могут держать свою голову, как и другие; и, мне кажется, вы ни в чем не уступите мисс Клэйтон.
— Да, Гарри, всё это может быть; но этот разговор об отцах и сестрах... Он как-то особенно сближает нас и ускоряет ход дела. Мне кажется, меня теперь окончательно поймали. Знаешь ли, Гарри? я теперь похожа на мою маленькую лошадку — Сильфэйп: она подпускает к себе, позволяет дать себе пшена, позволяет погладить по гриве; вы начинаете думать, что она позволяет вам поймать себя; но только что хотите накинуть на нее уздечку, как она делает прыжок и убегает. Тоже самое и со мной. Все, знаешь, прекрасно, и эти обожатели, и нежные письма, и нежные разговоры и опера, и кавалькады, все это мне нравится; но когда заговорят об отцах и сестрах, и начнут действовать, как будто я уже даюсь им в руки, тогда я становлюсь настоящею Сильфэйп — так и хочется бежать от них. Замужество, Гарри, мне кажется, дело весьма серьёзное. Я страшусь его! Я не хочу быть взрослой женщиной; я бы всегда хотела оставаться девочкой, жить, как жила до этой поры, и веселиться в кругу молоденьких девиц. Я была счастлива в течение всей моей жизни, кроме вот этих последних нескольких дней.
— Всё это зависит от вас, мисс Нина; почему вы не напишете мистеру Клэйтону, и не возьмете назад ваше слово, если чувствуете, что это положение для вас тягостно.
— Почему? Я и сама не знаю. Я бы и очень хотела сделать это; но боюсь, что буду чувствовать в душе своей тяжелее, чем теперь. Он надает на мою жизнь, как огромная темная тень, и все предметы, которые окружают меня, начинают мне казаться в настоящем своем свете! Я хочу жить действительной жизнью. Когда-то я читала историю об Ундине; и знаешь ли, Гарри, я чувствую теперь, как чувствовала Ундина, в то время, когда душа давалась ей.
— И в Клэйтоне, вы, вероятно, видите рыцаря Гелдэбаунда? — сказал Гарри, улыбаясь
— Не знаю. А что же, если я вижу? Дело в том, Гарри, меня удивляет, каким образом, такие ветреные девочки, как я, могут кружить голову таким умным людям, как Клэйтон; они балуют нас и забавляют. Но, в то же время, мне кажется, они думают про себя, что наступит время, когда они будут управлять и господствовать над нами. Они женятся, потому что полагают видеть в нас отраду своей жизни. Я, во-первых, не создана для этого; мне кажется, я на всю жизнь останусь тем, что есть. Клэйтон, между прочим, сравнивает меня с своей сестрой; но я о, как я далеко не похожа на нее. Его сестра очень образована. Она может судить о литературе, обо всем. А я... я разве только о качествах хорошей лошади, не больше; ко всему этому, я горда. Я бы не хотела занимать в его мнении второе место, даже относительно его сестры. Да; это так. Эта особенность принадлежит всем девицам. Мы всегда хотим того, чего, мы знаем, нам нельзя иметь; впрочем, мы не очень и гонимся за этим.
— Мисс Нина, если позволите говорить откровенно, я бы предложил вам небольшой совет. Будьте вы откровенны в отношении к мистеру Клэйтону; и если мистер Карсон встретится с ним, откройте им прямо, в чем дело. Вы принадлежите к фамилии Гордон, а фамилия Гордон, по пословице, славится своей правдивостью; при том же, мисс Нина, вы теперь не пансионерка. Гарри замолчал; он заметно колебался.
— Что же ты остановился, Гарри. Продолжай: я понимаю тебя — во мне ещё есть несколько здравого рассудка, и притом у меня нет такого множества друзей, чтобы сердиться на тебя из-за пустяков.
— Я полагаю, — сказал Гарри, задумчиво, — и ваша тетушка могла бы посоветовать вам что-нибудь. Говорили ли вы ей о своем положении?
— Кому? Тетушке Лу? Что бы я согласилась сказать ей что-нибудь? Нет Гарри, я решилась действовать одна. У меня нет матери, нет сестры; а тетушка Лу хуже, чем никто. Согласись, Гарри, ведь чрезвычайно досадно иметь подле себя существо, которое могло бы, и должно бы было, принимать участие и которое вместо того не хочет и выслушать вас. Конечно, я не имею тех совершенств, которыми обладает мисс Клэйтон; но с другой стороны, можно ли и ожидать от меня превосходного образования, если я выросла сама собою, сначала здесь, на плантации, и потом в этом французском пансионе? Я тебе скажу, Гарри, пансионы совсем не заслуживают той похвалы, которую им приписывают. Конечно, нельзя не сказать, что заведения эти прекрасны; но мы ничего оттуда не выносим; мы выходим оттуда с пустотой в душе, которая иногда пополняется, если не наружной красотой, то, по крайней мере, изящными манерами. Нельзя же, чтобы девочка чему-нибудь не научилась; я училась тому, что мне нравилось, к чему влекло меня моё желание; и потому не приобрела ничего полезного, ничего, что могло бы доставлять мне отраду и утешение. Посмотрим, что из этого выйдет!
Глава VIII.
Старик Тиф
— Как ты думаешь, Тифф, приедет ли он сегодня?
— Бог знает, миссис; Тифф не может сказать. Я выглядывал за дверь. Не видать ничего и не слыхать.
— Ах, как это скучно! Как тяжело! Как долго тянется время! Говорившая эти слова, — изнурённая, слабая женщина, повернулась на изорванной постели и, судорожно перебирая пальцами, пристально смотрела на грубые, неоштукатуренные потолочные балки. Комната имела неопрятный грязный вид. Домик был срублен из простых сосновых брёвен, смазанных в пазах глиной и соломой. Несколько маленьких стёкол, расположенных в ряд и вставленных в небольшие отверстия одного из брёвен, служили окнами. В одном конце стоял простой кирпичный очаг, под которым слабо тлели угли от сосновых шишек и хвороста, подёрнутые сероватым слоем золы. На полке, устроенной над очагом, стояла разная посуда, полуразбитый чайник, стакан, несколько аптечных склянок и свёртков, крыло индюшки, значительно истёртое и избитое от частого употребления, несколько связок сушёной травы, и наконец, ярко окрашенная фаянсовая кружка, с букетом полевых цветов. По стене, на гвоздиках, висели различные женские наряды и различные детские платья, между которыми местами проглядывало потёртое, грубое мужское платье. Женщина, лежавшая на жёсткой, оборванной постели, была когда-то очень недурна собой. Она имела прекрасную нежную кожу, мягкие и кудрявые волосы, томные голубые глаза, маленькие, тонкие, и как перл прозрачные руки. Но тёмные пятна под глазами, тонкие бледные губы, яркий, сосредоточенный румянец, ясно говорили, что, чем бы она ни была до этой поры, но дни её существования были сосчитаны. Подле её кровати сидел старый негр, в курчавых волосах которого резко пробивалась седина. Его лицо принадлежало к числу безобразнейших лиц чёрного племени; оно казалось бы страшным, если б в тоже время не смягчалось каким то добродушием, проглядывавшем во всех его чертах. Его щёки цвета чёрного дерева, с приплюснутым широким, вздёрнутым носом, с ртом ужасных размеров, ограничивались толстыми губами, прикрывавшими ряд зубов, которым позавидовала бы даже акула. Единственным украшением его лица служили большие, чёрные глаза, которые, в настоящую минуту, скрывались под громадными очками, надетыми почти на самый конец носа; сквозь эти очки он пристально смотрел на детский чулок, штопая его с необычайным усердием. У ног его стояла грубая колыбель, выдолбленная из камедного дерева на подобие корыта, и обитая ватой и обрывками фланели; в этой колыбели спал ребёнок. Другой ребёнок, лет трёх, сидел на коленях негра, играя сосновыми шишками, сучками и клочьями мха. Стан старого негра, при среднем росте, был сутуловат; на плечи наброшен был кусок красной шерстяной материи, как набрасывают старухи негритянки шейный платок;— в этом куске фланели торчали две-три иголки с чёрными нитками из грубой шерсти. Штопая чулок, он, то убаюкивал ребёнка в колыбели, то ласкал и занимал разговором другого, сидевшего у него на коленях.
— Перестань, Тедди! Сиди смирно! — ты знаешь, что мама не здорова, а сестра ушла за лекарством! Сиди-же смирно: — Тиффи тебе песенку споёт... Слышишь! не шали! эта иголка оцарапает пальчик... вот видишь, так и есть! Бедненький пальчик!.. Перестань, перестань! Играй своими игрушками... Папа привезёт тебе гостинца.
— О Боже мой! — произнесла больная, — мне тяжело! Я умираю!
— Господь с вами, миссис! — сказал Тифф, оставляя чулок, и, поддерживая одной рукой ребёнка, другой поправил и разгладил одеяло и постельное бельё. — Зачем умирать! Господь с вами, миссис; через несколько дней мы поправимся. В последнее время у меня много было работы, а между тем детское платье пришло в беспорядок; починки накопилась целая груда. Посмотрите вот на это, — сказал он, поднимая кусок красной фланели, украшенной чёрной заплаткой, — это дыра, теперь она не увеличится, а между тем для дома оно и очень годится: оно сбережёт Тедди новенькое платье. Понемногу я перештопаю чулочки; потом починю башмачки Тедди, а к завтрашнему дню поправлю его одеяльце. О! Вы только позвольте мне! Я докажу вам, что вы не даром держите старого Тиффа, — и чёрное лицо Тиффа, без того уже маслянистое, становилось ещё маслянистее, когда он произнёс эти слова, и когда черты его выражали желание успокоить свою госпожу. — Тифф, Тифф, ты доброе создание! — но ты не понимаешь, что происходит в душе моей. Изо дня в день, я лежу здесь одна, а он Бог знает, где он? Приедет на какой-нибудь день, и опять его нет — его действия непонятны для меня... О! Как безрассудна я была, когда выходила за него! Да! что делать! Девочки совсем не знают, что значит замужество! Состариться в девицах я страшилась, и выйти замуж — считала за счастье! Но сколько горя, сколько страданий испытала я! Переходя с место на место, я до сих пор не знаю, что значит спокойствие; одно горе следовало за другим, одна неудача за другой — и почему? Нет! нет! я устала, мне надоело,— даже самая жизнь... Нет! Я хочу, я должна умереть!
— Перестаньте отчаиваться, мисс, сказал Тифф, с горячностью. — Потерпите немного... Тифф приготовит чай, и даст вам напиться. Тяжело, я это знаю; но времена переменчивы! Бог даст, всё поправится, миссис, подрастёт Тедди и будет помогать своей маме. Посмотрите! Где вы найдёте малютку, милее того, который лежит в этой колыбели? — сказал Тиффи, с нежностью матери обращаясь к колыбели, где маленькая, кругленькая красная масса возрастающего человека начинала поднимать две ручонки и произносить невнятные звуки, как бы давая знать о своём существовании и желании, чтоб его заметили. — Полли, поди ко мне, сказал он, опустив на пол Тедди, вынул из люльки ребёнка и долго, пристально и нежно смотрел на него сквозь стёкла огромных очков.— Расправься, милочка моя! Вот так! Какие глазёнки у неё! Мамины, мамины, как две капли воды! О мой милый! Мисисс, посмотрите на него, — сказал он, положив ребёнка подле матери. — Видали ли вы что-нибудь милее этого создания? Ха! ха! ха! Хочешь, чтоб мама взяла тебя? Возьмёт, возьмёт, моя крошечка! А Тифф между тем приготовит чай! И через минуту Тифф стоял уже на коленях, тщательно укладывая под очагом концы обгорелых сучьев и раздувая огонь; поднявшееся облако белой золы обсыпало и курчавую голову негра и красный платок его, как снежными хлопьями; между тем Тедди деятельно занимался выдергиванием иголок из какого-то вязанья, висевшего подле очага. Раздув огонь, Тифф поставил на очаг закоптелый чайник, потом встал и увидел, что бедная больная мать крепко прижимала к груди своей младенца и тихонько плакала. В эту минуту, нестройная, угловатая, непривлекательная фигура Тиффа, с его длинными костлявыми руками, с его красным платком, накинутым на плечи, казалась черепахой, стоявшей на задних лапах. Больно было ему смотреть на эту сцену... Он снял очки и отёр крупные слёзы, невольно выступившие на его глаза. — Ах Боже мой! Что это делает Тедди! Ай! Ай! Ай! он выдёргивает иголки из рукоделия мисс Фанни. Не хорошо, не хорошо, — Тиффу стыдно за вас... И вы это делаете, когда мама ваша больна. Вы забыли, что надо быть умницей, иначе Тифф и сказочек не будет говорит! Оставьте же; сядьте вот на этот чурбан;— это такой славный чурбан; посмотрите, какой хорошенький мох на нём! Ну вот так; сидите же смирно; дайте покой маме.
Ребёнок, как будто очарованный влиянием старого Тиффа, открыл свои большие, круглые, голубые глаза, и сидел на чурбане спокойно и с покорным видом, в то время, как Тифф отыскивал что-то в сундуке. Дневной свет в это время быстро уступал своё место вечернему сумраку. Тифф вынул из сундука пук лучины, и воткнув одну из них в расщелину другого чурбана, стоявшего подле очага, засветил её, проговорив:
— Теперь повеселей будет!
После того он снова стал на колени, и начал раздувать уголь, который, как и вообще сосновый уголь, когда никто его не раздувал, постоянно хмурился и казался чёрным. Тифф раздувал сильно, не обращая внимание на облако золы, которая, окружая его, ложилась на ресницы и балансировала на кончике носа.
"А славная грудь у меня, сказал он: мне бы хорошо быть кузнецом! Я бы несколько дней сряду раздувал огонь в горне. Удивляюсь, почему так долго не возвращается мисс Фанни?"
Тифф встал, и, поглядывая на кровать, чрезвычайно осторожно и почти на цыпочках подошёл к грубой двери, приподнял за верёвочку щеколду, отворил до половины и вышел на крыльцо. Выйдя вместе с ним, мы бы увидели, что маленькая хижинка стояла одиноко, в глуши дремучего соснового леса, примыкавшего к ней со всех сторон. Тифф простоял на крыльце несколько секунд, вглядываясь в даль с напряжённым слухом. Но ничего не было слышно; ничего, кроме унылого завывания ветра, свободно гулявшего по ветвям соснового леса, и производившего печальный, однообразный, плачевный, неопределённый звук.
— Эти сосны вечно говорят между собою, сказал Тифф про себя. — Вечно шепчутся; а о чём? — Бог знает! никогда не скажут того, что хочется знать человеку. Чу! Это голос Фоксы! Это она! — сказал Тифф, заслышав весёлый громкий дай собаки, далёко разносившийся но лесу. — Это она! Фокси! Фокси! ну что, привела ли ты мисс Фанни?— говорил он, лаская косматую собаку, прибежавшую к нему из чащи леса. Ах ты негодная! зачем же ты убежала от своей хозяйки? Слышишь! что там такое?
За высокими соснами весело распевал звучный, чистый голос:
Вместо ответа, на опушке леса раздался весёлый смех и вслед за тем детский голос:
— А, Тифф! Это ты?
Бойкая, весёлая девочка с голубыми глазками, лет восьми, подбежала к крыльцу.
— Ах, мисс Фанни! Как я рад, что вы воротились! Ваша мама очень не здорова: ей очень худо сегодня. — И потом, понижая свой голос до шёпота, сказал: — Она очень плоха, предупреждаю вас. Как она плакала, мисс Фанни, когда я положил к ней малютку. Я очень беспокоюсь за неё, и желал бы, чтоб папа ваш воротился. Принесли ли вы лекарство?
— Как же; вот оно!
— И прекрасно! Я приготовил ей чай, и положу в него немного лекарства: это подкрепит её. Идите теперь к ней, а я наберу немного хворосту и разведу огонь. Масса Тедди обрадуется вам. — Вы, верно, не забыли его и принесли ему гостинца. Девочка тихонько вошла в комнату и остановилась у постели, на которой лежала её мать.
— Маменька! Я воротилась, — сказала она тихо.
Бедное больное существо, лежавшее в постели, по-видимому находилось в том беспомощном, безнадёжном состоянии, когда жизнь, после плавания своего среди треволнений света, попадает на скалу, волны переливаются через неё и разбивают её душу. Накинув на голову конец полинявшего полога, маленькая Фанни склонилась к постели.
— Маменька! маменька! — сказала она, рыдая и слегка дотронувшись до матери.