— Кто здесь и в такое время ночи? — сказал Дрэд, подходя к нему.
— Я заблудился, — отвечал негр, — и не знаю, где нахожусь.
— Ты беглый? — спросил Дрэд.
— Не измени мне! — возразил беглец испуганным тоном.
— Изменить тебе! Боже, избавь! — сказал Дрэд, — каким образом попал ты в это болото?
— Я бежал от купца, который водит нас по штатам и продаёт.
— Вот что! — сказал Дрэд, — пойдём со мной, я избавлю тебя от погони и, вдобавок, дам приют.
— Я выбился из сил, — сказал негр, — с каждым шагом я вязну по колена, а между тем собаки нагоняют меня... Это наверное. Если они поймают меня, так пусть уж разорвут меня на месте; я готов покончить со своей жизнью. Однажды мне удалось пробраться в Нью-Йорк, завести там небольшой домик, иметь жену, двух детей и небольшие деньжонки, но меня поймали, отправили назад и продали. Теперь остаётся только умереть. Стоит ли жить на свете тому, против кого всё вооружено?
— Умереть! Зачем? — сказал Дрэд, — под моей защитой ты будешь жить! Ободрись, мой друг, ободрись! Через несколько часов я проведу тебя в такое место, куда не попадёт никакая собака! Вставай... Пойдём. Негр встал и сделал усилие идти; но, изнурённый и без привычки ходить по всякому болоту, он почти на каждом шагу спотыкался и падал.
— Ну что, любезный, — сказал Дрэд, — трудно! Постой, я возьму тебя на плечо, и потащу как дикого барана; к этой ноше мне не привыкать. И, применяя слово к делу, он посадил негра на плечи, велел ему крепче держаться, и пошёл к болоту, не чувствуя никакой тяжести. Было около трёх часов утра; облака постепенно редели и лучи лунного света прорывались сквозь густую листву, мокрую и дрожавшую от лёгкого ветерка. Мёртвая тишина нарушалась одним жужжаньем насекомых, да изредка треском валежника и всплесками воды под ногами Дрэда.
— Должно быть, ты очень силён, — сказал его спутник, — давно ли ты в здешних болотах?
— Давненько, отвечал Дрэд,— я одичал в этих местах. Меня считают за зверя. Уже много лет, как я сделался товарищем драконов и сов. Я сплю рядом с левиафаном в камышах и тростнике. Я убедился, что лучше иметь дело с аллигаторами и змеями, чем с людьми. Они не тронут того, кто их не трогает; а люди... Они алчут драгоценной жизни.
Через час ровной ходьбы Дрэд приблизился к окраине описанного нами острова, и шагах в двадцати от него провалился в топь по самый пояс. С большими усилиями он выбрался из топи и, велев своему спутнику следовать за ним, начал бережно ползти на четвереньках, подавая в то же время сигнал продолжительным, резким, странным свистком. Точно такой же свисток раздался за стеной непроходимой чащи. Спустя несколько секунд, в кустарниках послышался треск сухих сучьев, ломавшихся под ногами бежавшего животного. Наконец из-под кустов выскочила огромная собака, из породы водолазов, и начала выражать свою радость самыми необыкновенными прыжками.
— Здравствуй, Букк, здравствуй! — сказал Дрэд, — ну, полно, полно! Покажи-ка лучше нам дорогу.
Водолаз, как будто понимая приказание, быстро повернулся в чащу: Дрэд и его товарищ последовали за ним ползком. Тропинка извивалась между кустарниками крупными изгибами и наконец прерывалась у корней громадного дерева Дрэд начал карабкаться и, достигнув одного из длинных сучьев, ловко спрыгнул на открытую поляну, которую мы уже описали. Жена всю ночь ждала его, и теперь, с восклицаниями радости, бросилась в его объятия.
— Наконец-то ты воротился! Я боялась, что в этот раз тебя поймают!
— О, нет!.. До этого им далеко! А что! Похоронили?
— Нет ещё. Могилу вырыли, и покойная лежит подле неё.
— Пойдём же и похороним, — сказал Дрэд.
В отдалённой части поляны стоял засохший одинокий кедр, совершенно потерявший свою натуральную зелень. Но, будучи покрыт с верху до низу длинными и густыми гирляндами из роскошных вьющихся растений, которыми так изобилуют те страны, он, при тусклом свете занимавшейся зари, представлял собою гигантское привидение, одетое в траур. Под этим кедром Дрэд, время от времени, погребал тела беглецов, которые находил в болотах. Вдова покойника, жена Дрэда и новый пришелец окружили неглубокую могилу. Заря начала уже румянить восток. Луна и звёзды всё ещё сияли. Дрэд долго смотрел на них и потом торжественным голосом начал читать молитвы. Наконец он нагнулся, приподнял труп и опустил его в могилу; в эту минуту громкие рыдания вдовы огласили воздух.
— Перестань, женщина! — сказал Дрэд, поднимая руку, — не плачь об умерших и не сетуй о них; но плачь и сокрушайся о живущих.
Глава XXIV.
Ещё летняя беседа в Канеме
Чудное, роскошное утро, омытое слезами минувшей грозы, взошло во всём своём величии над Канемой. Дождевые капли искрились и сверкали на каждом листке, или, падая от дуновения ветерка, играли радужными цветами. В открытые окна врывалось дыхание бесчисленных роз. Чайный стол, с его чистой скатертью, блестящим серебром и ароматным кофе, манил к себе членов общества, принимавших участие во вчерашнем собрании и готовых, с свежими силами, с свежим настроением духа, начать разговор, завязавшийся ещё накануне. Возвращаясь домой, они говорили о сценах, сопровождавших собрание, удивлялись и рассуждали о странном происшествии, которым собрание окончилось. Никто, однако же, не понял грозных слов, произнесённых Дрэдом. Аристократическое общество в Южных Штатах до такой степени избегает столкновения с людьми, поставленными от них на несколько ступеней ниже, до такой степени боится ознакомиться с побуждениями и чувствами этих людей, что самые страшные вещи, происходящие почти перед глазами их, остаётся для них неузнанными, незамеченными. Скорби и страдания негров-невольников были для Нины и Анны Клейтон нераскрытою, запечатанною книгою. Им и в голову не приходило войти в положение этих людей. Дядя Джон, если и знал о их существовании, то всячески старался удаляться от них, как удалялся от всякой другой неприятной сцены. Каждый из них слышал об охотниках на негров, и считал их низкими, грубыми людьми; но дальше этого они не заходили. Различные мысли и намерения, пробуждённые накануне и душе членов небольшого общества, приняли, вместе с другими предметами, совершенно другой свет под лучами утреннего света. В своей собственной жизни, каждый из нас, вероятно, может припомнить, какое различное впечатление часто производит на нас один и тот же предмет поутру и вечерок. Всё, что мы думали и говорили при мерцающих звёздах, или при бледном свете луны, по-видимому, вместе с горячими, сухими лучами солнца, расправляет крылья и, как роса, улетает к небу. Люди были бы лучше, если б все молитвы и добрые намерения, которые они слагают с вечера на подушку, оставались неизменными при их пробуждении. Дядя Джон вполне сознавал эту истину, когда садился за завтрак. Накануне он беседовал с самим собою и пришёл к такому умному заключению, что он, мистер Джон Гордон, был не просто тучный, пожилой, в синем фраке и белом жилете джентльмен, для которого главная цель существования заключалась и том, чтоб хорошо поесть, хорошо попить, хорошо поспать, носить чистое бельё и устранять себя от всяких хлопот; — нет! Внутри его совершился какой-то странный переворот: в нём пробудился тот великий, вечно дремлющий ленивец, которого мы называем душой, который становится скучным, беспокойным, взыскательным, тяжёлым гостем, и который, вслед за пробуждением, вскоре снова засыпает, в самое короткое время, при первом усыпительном влиянии. В прошедший вечер, тревожимый этим беспокойным гостем, поражённый непостижимой силой грозных слов: день страшного суда и будущая жизнь, он выступил вперёд и пал на колена, как человек, который чистосердечно кается в грехах своих и ищет спасения, который в этих грозных словах настигает великую и страшную истину. С наступившим утром очень бы благоразумно было и очень бы кстати поговорит этом предмете, но дядя Джон почти стыдился подобного разговора. За завтраком возник вопрос, когда бы предпринять поездку на собрание.
— Надеюсь, мистер Джон, — сказала тётушка Мария, — вы больше не поедете. По моему мнению, вам бы следовало держаться от подобных сборищ как можно дальше. Мне досадно было видеть вас в толпе этого грязного народа.
— Слова эти доказывают, — сказал дядя Джон, — что мистрисс Гордон привыкла обращаться только в самых избранных кругах.
— Мне, — сказала Анна Клейтон, — не нравится этот обычай, не потому, что я не люблю находиться в кругу простого народа, нет! Мне не нравится нарушение приличия и скромности, которые составляют принадлежность наших самых сокровенных и священных чувств. Кроме того, в подобной толпе бывают такие грубые люди, что право неприятно приходить с ними в столкновение.
— Я даже не вижу в этом никакой полезной цели, — сказала мистрисс Джон Гордон,— я ничему этому не верю. Это ни больше, ни меньше, как временное увлечение. Люди собираются, предаются движениям души, расходятся — и становятся опять такими же, какими были прежде.
— Так, прекрасно, — сказал Клейтон, — но, скажите, не лучше ли хотя раз, в течение известного промежутка времени, предаться движениям души, чем никогда не иметь религиозного чувства? Не лучше ли иметь хоть на несколько часов в течение года живое сознание о важности и достоинстве души, о её бессмертии, чем не испытывать его в течение всей жизни? Не будь подобных собраний, — и толпы людей, которых мы видели, во всю свою жизнь ни слова не услышат о подобных вещах, никогда о них и не подумают. Я не вижу также, почему бы мне или мистеру Гордону не стать вчера вечером, вместе с этой толпой, на колени.
— Что касается до меня, — сказала Нина, — то пение гимнов под открытым небом невольным образом производит глубокое впечатление.
— Да, — сказал Клейтон, — это пение как-то особенно гармонирует с лесами, в которых оно происходит. Некоторые напевы так вот и кажутся подражанием пению птиц или порывам ветра между ветвями дремучего леса. Они обладают особенно гармоническою энергией, превосходно приноровленною для выражения сильных ощущений. Если б собрания не приносили никакой другой пользы, кроме распространения в народе этих гимнов и напевов, я бы и тогда считал их неоценёнными.
— А я так всегда имела предубеждение против подобного распространения, — сказала Анна.
— Ты несправедливо о них судишь, — сказал Клейтон, — ты судишь, как вообще все светские, воспитанные женщины, по понятиям которых жизнь человеческая должна всегда являться в розовом свете. Представь себе восторженность и глубокое благоговение простого сословия у древних греков или римлян при звуках этих гимнов. Возьмём для примера стих одного из них, которые пели вчера вечером:
Сколько веры заключается в этих словах! Сколько уверенности в бессмертии души! Возможно ли, чтоб человек, постигающий силу этих слов, не возносил души к небу? А потом, сколько благородного мужества звучало в словах первого гимна! Кто, слушая их, в состоянии оставаться равнодушным?
— Правда, правда, — сказала Анна, — только, к сожалению, негры не понимают и половины того, что поют; — не имеют ни малейшего понятия о том влиянии, которое должно производить на них это пение.
— Это ничего не значит, — сказал Клейтон, — уже и того достаточно, что многие возвышенные чувства, которыми дышат эти гимны, распространяются в народе.
— А как вы думаете, — сказал дядя Джон, — что было на уме того человека, который говорил на собрании в последний раз и хотел показать, что слова его раздаются в облаках? Никто, по-видимому, не знал, кто он такой, каким образом и откуда явился, а между тем слова его произвели на всё собрание глубокое впечатление. Ещё никто, мне кажется, не выставлял наших заблуждений в таком ярком и даже страшном свете.
— Какой вздор! — сказала тётушка Мария, — эту странность я объясню таким образом, что какой-нибудь странствующий бедный проповедник хотел произвести на взволнованное собрание более сильное впечатление. Будь у меня в руке пистолет, я бы выстрелила в дерево, и тогда посмотрела бы, каким тоном стал бы он продолжать свою проповедь!
— Знаете ли, — сказал Клейтон, — из нескольких слов и звуков, долетевших до моего слуха, я заметил, что в его исступлённой речи была обдуманность. Такого звучного и впечатлительного голоса я никогда не слышал. Впрочем, при всеобщем волнении на собрании подобному происшествию не должно удивляться. Ничего не может быть естественнее, что какой-нибудь сумасбродный фанатик доведён был одушевлением всей сцены происходящего до исступления и, чтобы облегчить себя, прибегнул к этому средству.
— Сказать ли вам правду? — возразила Нина, — я бы хотела отправиться туда и сегодня. Во-первых потому, что это приятная поездка, а во-вторых и потому, что мне так нравится прогулка в лесу, — нравится ходить между палатками, слушать разговоры негров и видеть различные образчики человеческой натуры. Я в жизнь свою не видала такого многолюдного собрания.
— Прекрасно! — сказал дядя Джон, — и я еду! Клэйтон правду говорит, что никто не должен стыдиться своей религии.
— Конечно! — саркастическим тоном, сказала тётушка Мария.
— Еду, непременно еду! —сказал дядя Джон, выпрямляясь.
— С Богом! — воскликнул Клейтон. — Мы не должны судить о ком-либо применительно к привычкам образованного общества. В людях образованных каждая способность души остаётся в своих надлежащих границах; но в этом диком произрастании восторженность переходит нередко пределы приличия, как дикий жасмин заглушает иногда огромное дерево.
— Скажите, пожалуйста, — сказала Нина, — заметили ли вы, как бедный старик Тифф заботится о том, чтобы привязать своих детей к религии? О себе, в этом отношении, он мало заботится. Он похож на растения, вьющиеся по деревьям в болотах. Корня своего он не имеет, а между тем растёт и развивается.
— Несмотря на то, у него прехорошенькие, дети; — и как мило одеты! — сказала Анна.
— Вы не знаете, душа моя, — сказала Нина, — Тифф, при встрече со мной, почти всегда падает мне в ноги, и умоляет не оставить его советами относительно детских нарядов, и, если б вы слышали, как забавно говорит он! У него, я вам скажу, такой отличный вкус, что не уступит ни одной французской модистке. Уж кажется, я умею одеться; а Тифф в моём наряде всегда найдёт недостатки. Не правда ли, что это очень мило?— Когда я смотрю на старика, который ухаживает за этими детьми, мне всегда приходят в голову мысль о старом неуклюжем кактусе, покрытом прелестными цветами. Эти дети относительно к Тиффу, тоже, что и цветы относительно к кактусу. Отец малюток никогда не входит в распоряжения Тиффа; Тифф с своей стороны всячески старается устранить детей от влияния отца и предоставить ему возможность трудиться. Всё бремя воспитания их он принял на себя.
— Я со своей стороны, — сказала тётушка Несбит, — рада, что ты принимаешь в этих детях участие. Но мне они не нравятся. Я уверена, что из них выдут беспорядочные люди; подожди немного, и ты увидишь, что слова мои оправдаются.
— К чему нам брать к себе на руки всех этих жалких скоттеров, когда у нас и без них много прислуги? — сказала мистрисс Гордон.
— Я вовсе не намерена брать их всех, — возразила Нина, — я хочу взять только этих детей.
— Желаю вам всего лучшего! — сказала мистрисс Гордон.
— Я удивляюсь, что сделалось с Гарри! — заметила Нина. — Он ужасно печален.
— В самом деле? — сказала тётушка Несбит, — а я этого я не заметила.
— Почём знать? — сказал дядя Джон, — быть может, он думает о том, каким бы образом и сегодня отправиться на собрание. Я – так думаю отправиться. Да вот что, мастер Клэйтон, — продолжал он, положив руку на плечо Клейтона, — садитесь вы в кабриолет и возьмите с собой эту маленькую грешницу, а я поеду с дамами; вероятно, вы позволяете мне воспользоваться благотворным влиянием советов вашей сестрицы.