Листопад - Гранин Даниил Александрович 6 стр.


То была другая страна, у нее были свои герои, свои враги, свои победы и поражения. Той страны больше не будет, история ее не написана, но она окончена. На ее землях появилась совсем новая страна, с новыми законами, новыми богами, новой географией, адресами, изменили свои названия города, а в городах — улицы. Население стало другим, остатки прежнего народа можно еще найти среди бомжей, на их лицах печать робости, приниженности, они чужие в этой новой стране. Пенсионеры стоят в очередях перед дверьми собесов, пенсионных фондов, в аптеках за бесплатными лекарствами. Что они позволяют себе — безбоязненно поносят губернатора, министров и Президента. Никто теперь на это не обращает внимания.

После смерти художника Кончева выяснилось, что он втайне иллюстрировал Библию, дивные рисунки, ничего общего с его плакатами, и еще сделал несколько икон.

Мы сами чуть ли не семьдесят лет устанавливали культ терроризма. Героизировали наших русских террористов. Улицы в центре Питера называли в их честь — улицы Каляева, Желябова, Халтурина, Веры Засулич, Софьи Перовской. В школах изучали их «подвиги», как они убивали губернаторов, великих князей, царей. Писали о них книги, я сам договаривался с издательством «Молодая гвардия» написать книгу о Кибальчиче. Еще бы — изобретатель, сделал проект реактивного двигателя для полетов! И динамитную мастерскую для убийства Александра II. Его именем назвали кратер на Луне. (Хорошо, что хотя бы на обратной стороне Луны.) Как он мне нравился! Над тем, какой смысл имеют их покушения, убийства, я не задумывался.

Историки мотивируют их действия безвыходностью, мол, им не давали прав легально действовать, выступать. Возможно. Однако все равно убийства, взрывы, террор в любых условиях не вызывают сочувствия.

В апреле месяце всегда есть несколько дней, когда по Финскому заливу можно ходить без рубашки, залив еще подо льдом и тянется до горизонта, лыжни разбегаются во все стороны, сахарятся, подтаивают, лучше всего идти по целине. Мы ходили на лыжах, загорая, шли далеко, доходили до рыбаков, они сидят целый день на деревянных ящиках, ловят корюшку. Когда идешь туда, спина в тени, мерзнет, а груди жарко, постоишь — лыжи липнут, снег все время чуть подтаивает, но нет ничего счастливей этих нескольких солнечных зимне-летних дней.

Когда чествовали знаменитого физика лорда Кельвина, он ответил признанием, что всю его работу за пятьдесят пять лет можно было бы определить одним словом «неудачи», то есть именно они не давали ему покоя.

В далекой-далекой от нас деревне молилась учительница: «Господь! Ты, учивший нас, прости, что я учу, что ношу звание учителя, которое носил Ты сам на земле, дай мне единственную любовь — любовь к моей школе, пусть даже чары красоты не смогут похитить мою единственную привязанность.

Дай мне стать матерью больше, чем сами матери, чтобы любить и защищать, как они, то, что не плоть от плоти моей, дай мне превратить одну из моих девочек в мой совершенный стих и оставить в ее душе мою самую проникновенную мелодию в то время, когда мои губы уже не будут петь…

Озари мою народную школу тем же сиянием, которое расцвело над хороводом Твоих босых детей».

Эту молитву приносила учительница маленькой деревенской школы в Чили, на берегу Тихого океана, много позже она получила как поэт Нобелевскую премию, поэтому и стала известна ее молитва. Многие другие учителя или учительницы безмолвно молятся теми же словами, они хотят, чтоб их слова проникли в души детей, что становится все более и более непросто. Конечно, редко к учителю приходит такое уважение, признание, какое пришло к этой учительнице, которую мы знаем под именем Габриела Мистраль. Профессия учителя, неверное, более трудная и сложная, чем профессия врача, врачу помогают лекарства, помогают законы медицины, общие законы для всех организмов, несмотря на их индивидуальность. Для учителя этих законов почти нет, он должен вслепую нащупывать, определять свой путь к душе класса и к душе учеников, к каждому ученику. Класс, он тоже имеет свою личную неповторимость, свой характер, свою физиономию. Но самое трудное — добраться до школьника, до этого маленького человека, и тем более подростка. Мы все признаем, что профессия учителя трудна и ответственна, но до сих пор учитель в нашей стране наименее почитаемая, может быть, самая невыгодная работа.

«Партийная собственность не наворована, она складывалась десятилетиями за счет взносов», — убеждали нас.

Почему не наворована? Именно наворована. К примеру: партийное издательство «Лениздат» всегда бессовестно обкрадывало писателей. Огромные доходы от продажи книг (а гонорар-то крохотный, а бумага по льготной цене, а работягам в типографии — копейки) шли в партийную кассу. За счет этого жили и райкомы, и горкомы, не считая других источников, катались на машинах, имели пайки, особые санатории, клиники, пошивочные ателье, все у них было особое. Общим с нами были только вода из водопровода да электричество. А что имел от своих взносов рядовой коммунист? Ничего. Он платил эти подати до конца своих дней, его постоянно проверяли, не утаил ли он какого-то приработка. На нас, писателей, в райкоме работал специальный инструктор, он запрашивал все журналы, газеты СССР, театры, киностудии, издательства — посылал им списки писателей, выявлял, кто обманывает партию. Выявит — и начинается проработка в назидание всем остальным.

В Эрмитаже выставка Пикассо. И мечтать не могли. Залы полны молодежи. Душно, шумно, как на премьере в фойе. Наверняка Эрмитаж еще не видел такого разгоряченного зрителя. Выставка уже пятый день, толпа спорщиков не убывает.

Студенты, офицеры, доценты, врачи — публика самая пестрая.

— Пикассо гений!

— Пикассо псих!

— Нет, вы скажите, вы можете мне объяснить, что тут нарисовано?

— Искусство нельзя объяснить.

— Но понимать-то надо.

— Каждый вкладывает свое, как в музыке.

— Во всяком случае это интересно.

— Это заставляет думать.

— Это распад искусства.

— Правду писали, что Запад гниет.

— К Пикассо надо привыкнуть, надо подняться от нашего соцреализма.

— Приведите сюда колхозника, разве он что-нибудь поймет?

Спорить конкретно не умеют, кричат, переходят на оскорбления:

— Глупости вы говорите, а еще интеллигент.

— Все ваши Шишкины и Айвазовские — это старье, для пивных.

— Искусство должно быть народным, не для вас, ученых.

— Это художник будущего. Шишкина в кладовку.

И так до вечера. Но слушать весело, приятно. Вместо книги отзывов — ящик, куда опускают записки. Кто-то прикалывает к стене.

«Чувствую себя как на корабле — качает и бежать некуда».

Под этой запиской ответ:

«Беги на выставку А. Герасимова».

«Разговорились! Я бы вас за такие разговорчики… И. Сталин».

Спустя два дня вызвали нас в горком — «О воспитательной работе с молодежью».

Выступил секретарь парткома Электротехнического института. Возмущался, что на выставку ленинградских художников работы поступают без отбора. Возмущался выставкой Пикассо, что студенты читают Библию, роман «Не хлебом единым».

Это человек, который ежедневно среди молодежи. Неудивительно, что партия рухнула. Ничего не понимала, не слышала, не видела. Если не славят, значит, не те люди. А почему не славят? Почему? Что происходит?

ХРУЩЕВ

Он любил часто собирать писателей и произносить речи. Отбросит заготовки, и начинается душеизвержение. Чего только не вытащит, не остановишь, полный хаос, но при этом себя не выдает, себя охраняет, ни в чем ни разу не повинился, а уж как, казалось бы, раздухарился, в какие только дебри не залезал, а вот звериный инстинкт опасности держал его крепко.

Из всех его выступлений составить что-то цельное невозможно, мне казалось, что и записать-то не мог, ан нет, нашел в стареньких блокнотах что-то торопливое, бессвязное, думаю, что ничего другого, годного для печати, не найти, нигде эти его выступления не публиковались.

Попробую из того, что вываливал на нас, извлечь какие-то смыслы. Чаще всего он возвращался к теме культа, к личности Сталина.

«События, связанные со смертью Сталина, были потрясением. Мы по-детски плакали у гроба Сталина. Что ж, по-вашему, мы были тогда неискренни? А потом вдруг стали плевать на Сталина? Наверное, больше всех пострадали — писатели. Затем художники, музыканты. Пострадали те, кто писал, кто был ближе всего к Сталину, к ЦК партии.

Этих людей теперь называют лакировщиками, а они хотели показать успехи партии. Выгоднее всего оказалось тем, кто шипел.

Что мы, руководители, должны открыть огонь по своим друзьям?

Лакировщики — это наши люди! Я не осуждаю тех, кто воспевал Сталина. Мы тоже говорили речи, воспевая Сталина. Кто же сейчас нам ближе всех? Лакировщики! У них нет других путей».

(Психологически он был прав. На кого ему опереться? Если на нас, так ведь завтра мы спросим: а что вы делали в 37-м году? А почему вы молчали?)

«Грибачев прав, сплачивать надо на принципиальной основе.

Берия был виновник гибели таких людей, как Вознесенский, Кузнецов. Враги надеются, что ЦК осудил Сталина и события пойдут по другому пути, что интеллигенция не потерпит партийного руководства».

«Мы Сталина осуждали за то, что он стрелял по своим».

«То, что написано с хорошим сердцем о Сталине, не вычеркивается. Я Сталина осуждаю и уважаю, а что же мы напрасно трудились, не считаясь с силами.

Я хорошо знал Чубаря, Постышева — их гибель вина Берии».

«Я знал Ежова, это был замечательный пролетарий, а сделали из него преступника».

Тут Шагинян что-то выкрикнула, она часто прерывала Хрущева. И Хрущев обратился к Микояну: «Уйми свою Шагинян!»

«К Сталинским премиям надо относиться с гордостью».

«Он чудил старческим чудачеством».

«У Дудинцева есть сильные места, правдивые о бюрократах. Я критикую его, чтобы устранить недостатки. Дудинцев стал героем врагов Советского Союза».

«Мы не должны давать в обиду Грибачева и Бабаевского».

«„Я никому не верю, я сам себе не верю, я пропащий человек“, — говорил Сталин».

«Больше 100 человек было задушено на похоронах Сталина (?)».

«Борьба с зиновьевцами, троцкистами, бухаринцами — правильна. Что, у нас не было врагов?»

«Умер Берут — развалилось польское руководство».

«Троечку писателей посадить — и все вышло бы».

«Борьба должна быть беспощадной. Своими средствами. Хорошо, если бы вы сами вмешались, не бросайте это на плечи ЦК».

«Что значит отказаться от партруководства? Меня партия нигде не жмет».

«Впервые правительство не обсуждало, как подбросить масло к 1 Мая».

«Это и есть идеология. Если б мы дали сегодня рабочему столько мяса и молока, сколько имеют в США, то идейные вопросы решались бы легче. Дайте к марксистско-ленинской теории побольше мяса, овощей, масла, то за эту теорию и дурак проголосует».

«Буржуазные корреспонденты хотят унизить советское искусство.

(Велел принести скульптуры Э. Неизвестного.)

Неужели с этим мы пойдем к коммунизму? Какой дурак пойдет под этим знаменем? Что это за связь с народом?»

«Сталин нарушил свое обещание партии. Партия это осуждает и отдает должное заслугам Сталина». «Он был глубоко больным человеком. Таких дел, как с Якиром, было бы больше, если бы все соглашались со Сталиным. Московское дело готовили (Попов, секретарь Московского ГК)».

«Микоян, — вдруг спросил меня Сталин, — почему он здесь живет?»

«Приглашает приехать. Он скучал. Я остался. Наутро он руки не подал. „Вас кто просил?“

Уехать — врагом буду. Погулял. Возвращаюсь: „Ну как, Микита? Может, рыбу ловить поедем?“ Сумасшедший на троне. „Мне надо в отставку“. Все видели, что это провокация. Спрашивает: „Как пролез в Политбюро Ворошилов?“».

«Давай Попова уберем из Москвы, чтобы не погиб» — и такое было.

Зная болезненную мнительность, разговоры подбрасывали.

«Сталин хотел расправиться с интеллигенцией Украины. Каганович вызвал писателя А. Малышко — видно было, петля затягивалась».

«Берия рвался к власти. Это была угроза».

«Давайте будем снисходительны, не отсекать молодых, а привлекать».

«Дорожите доверием масс, не ищите дешевой популярности, не подлаживайтесь. Одни вас хвалят, другие ругают, выбирайте, что для вас лучше подходит».

«Песни братьев Покрас хорошие, песни об армии Буденного — тоже… Мое восприятие жизни должно быть нормой для всех. Каждый народ имеет свои традиции…»

Пропускаю набор подобных истин. Упоминал он «заметки Виктора Некрасова, фильм Хуциева» — неодобрительно, думается, все это с подачи Ильичева.

Вытащил на трибуну Андрея Вознесенского, стал кричать на него: «Получайте паспорт и уезжайте! Я не могу спокойно слушать подхалимов наших врагов!»

Вдруг он ткнул пальцем в зал:

— Кто там в очках уткнулся? — и потребовал на трибуну. Это был молодой художник Голицын.

Обрушился на него.

Сперва я думал, что его раздражала красная рубашка Голицына, но потом понял, что это была наводка Ильичева, и на других тоже он наводил.

В зале царил шабаш, бесновались, вопили, распаляли Хрущева сталинисты типа Ванды Василевской, ее супруга Корнейчука, писателя Кочетова, художника Налбандяна, поэта Василия Смирнова, писателя Турсун-Заде. Рвались на трибуну доказать свою преданность ЦК, подкинуть хворосту. Как правило, то были прежде всего писатели, художники, ущемленные своей посредственностью.

Когда Хрущев, Ильичев вызвали на трибуну Вознесенского, Аксенова, Голицына, те как-то пытались оправдаться, Хрущев не слушал их, грубо прерывал.

Вознесенский попробовал читать стихи о Ленине, показывая свою советскость. Хрущев закричал:

— Вам поможет только скромность, думаете, что вы гении, хотите указать путь человечеству, сразу руку вперед… Вы берете Ленина, не понимая его.

На какой-то фразе он опять взорвался:

— Вы все время чувствуете, что вы в коротких панталонах, а вы уже в штанах. Паспорт в зубы и уезжайте!

Зал с радостью аплодировал. Уезжайте — это было как раз то, о чем мечтала вся свора. О, если бы все талантливое, мыслящее уехало, остались бы они и очутились бы в первых рядах!

Голицын: «Отец у меня реабилитирован».

Аксенов стал говорить о том, что «мы хотим служить родине».

— Какой родине? — закричал Хрущев. — То же говорили Пастернак и Шульгин. Вы чей хлеб едите?

Он, Хрущев, наверно, искренне был уверен, что государство кормит писателей, что писатели, художники существуют за счет народа. На самом же деле шла совершенно бессовестная эксплуатация тех же писателей. Книги Василия Аксенова — «Коллеги», «Апельсины из Марокко», его рассказы издавались стотысячными тиражами, одна за другой, а издательства (государственные!) платили гроши, на всех читаемых писателей государство зарабатывало огромные деньги, и сам Хрущев и все его «соратники» существовали, в частности, за счет писателей, поэтов, так что хлеб мы ели свой, художники зарабатывали его своим трудом и содержали еще партийных и прочих нахлебников.

Кочетов: «Молодые хотят захватить эту трибуну, они стесняются произносить слова „социалистический реализм“».

Василий Смирнов:

— Они прорабатывали Кочетова. Мы там в меньшинстве.

И все это с надрывом, мол, «спасите нас, ваших верных солдат».

Хрущев: «Хотите восстановить молодежь против старшего поколения? Не выйдет! Раздуваете, не случайно в Ленинграде поставили „Горе от ума“. Да с таким эпиграфом!»

Он имел в виду постановку Г. Товстоногова с эпиграфом от Пушкина: «Черт меня дернул родиться в России с душой и талантом».

Всякий раз, когда Хрущев собирал нас, писателей, он возвращался к Сталину. Личность Сталина мучила его, не давала покоя. Не верил, что освободился от многолетней тирании вождя, от кошмарных страхов, но стоило начать перечеркивать Сталина, как оказывалось, что он порочит и себя, тень падала на его собственную персону, страдало его самоуважение, кем же он был при Сталине? Шутом? Подпевалой?

Назад Дальше