Бега - Алексеев Юрий Александрович 20 стр.


— А чего держать? Они ребята смирные, понятливые… Были, по крайней мере…

— Смирные, говорите? — переспросил Роман. — А вы не слышали насчет «Тулы» или там «Вятки»?

— Эхо-хо-хо, — сказал Демьян Парфенович. — Считай, что не слышал…

— Я вас понял, — сказал Роман и, поблагодарив еще раз, заторопился в горсовет.

Председатель исполкома Остожьев встретил корреспондента восторженно. Он так обрадовался, что не знал, на какой стул его посадить, и беседовать пришлось стоя.

— Вовремя! Очень кстати, — проговорил он, тиская Романа за плечи. — И ждет вас, дорогой товарищ, сюрприз! Сегодня у нас закладка памятника Отдыхающему труженику! И где, думаете? На месте недавнего безобразия — в полукруге Приморского парка… А кто будет закладывать?..

Бурчалкин затруднился.

— Ну, ну? — подзадорил Остожьев. — Думаете я? Не-а… Наши бывшие «гладиаторы». Лично, своими руками! Каково?.. Мы, конечно, провели работу. И люди осознали! Вечером, значит, закладывают, а днем они в агитпоходе по городу. А как же! Мы на критику реаги…

Председатель не закончил. С улицы донеслось обрывистое газолиновое чихание.

— Да вот же они! — обрадовался Остожьев и потащил Романа к окну.

По проспекту Айвазовского передвигалась зеленая «Вятка» с коляской, из которой торчал камень пудов на пять. За рулем, напрягшись, будто он тащил к столу самовар, возвышался посерьезневший Максим Клавдин. Второй «вятич» — Лаптев — обнимал Максима, чтобы не упасть, за талию, а свободной рукой вскидывал над головой маленький, вроде «Цветы не рвать», трансиарантик:

Мы — реалисты!
Монументальное — значит отличное!

— Ну, как, доходчиво? — не без вызова поинтересовался Остожьев.

— Очень… Доходчивее не бывает, — отозвался пораженный Бурчалкин. — Только вместо «мы» я бы поставил «вятичи». Да, представляю, какой камень они у вас с души сняли!..

— И не говорите, — признался Остожьев. — У нас все-таки курорт, а не выселки: представители разных стран загорают, и дружеских и, мягко говоря, нейтральных. Так что принижать наши усилия в этом деле не приходится. Поработали — и результат налицо. Вы случайно не читали новых стихотворений Клавдина?

— Я и старых в глаза не видел.

— Жаль… то есть жалеть тут особенно нечего, но для сравнения было б убедительно. Вот, ознакомьтесь с последними, — и показал Роману «Южную здравницу» за понедельник.

Стихи назывались «Раздумья героя», и по мере их чтения брови Бурчалкина поднимались все выше и выше, отчего лицо его соответственно удлинялось.

— Разрешите, я возьму это с собой? — попросил он Остожьева.

— Ну, разумеется, какой разговор! Но главное удовольствие вам предстоит вечером. Вот где праздник так праздник!..

Как ни упрашивал Остожьев, дожидаться закладки памятника Бурчалкин не стал. Отказавшись от удовольствия, он тем же часом отправился в Симферополь, чтобы успеть на вечерний рейс. Роман спешил домой. Но аэропорт закрыли из-за грозы. Вылететь удалось только ближе к ночи.

Во Внуково Бурчалкин прилетел ночным рейсом и удачно попал на дизель-экспресс аэропорт — город.

Когда автобус после получасовой убаюкивающей езды плавно выкатил на Каменный мост, сонные пассажиры зашевелились в креслах и прильнули к окнам. На набережной было белым-бело.

На Москве-реке тоже бывают белые ночи.

На исходе июня ее гранитные берега светятся молочным светом. Белоснежные рубашки. Подвенечные платья. Они мелькают от Чугунного моста до Каменного, и под их гулкими сводами прыгает, пляшет эхо молодых голосов.

Это празднуют те, кому было вчера «еще семнадцать», а сегодня «уже семнадцать».

Нескончаемым белым водопадом они стекаются на Красную площадь. Площади сегодня не уснуть. Это их день. Их прощание. Больше им не подпирать коленками парту. Сегодня они стали взрослыми. И может быть, уже завтра романтик в кедах по-мужски ринется к берегам Иртыша. В глазах решимость Ермака. С плеча свисает, как колчан, гитара. Он едет заново покорять Сибирь.

Где-то на скрещении Малого и Большого Югана он вобьет заявочный столб и, отмахиваясь от свирепого комарья, навесит фанерную табличку «Юногорск».

Фанерку, понятно, тут же обдерут безграмотные, не по уму ревнивые медведи и, оставив на месте расправы клочья жесткой диванной шерсти, самодовольные залягут в теплую берлогу.

Но столб останется. Столб завязнет. И вокруг него заурчат бульдозеры. Вздыбятся башенные краны. Запыхтит паровой молот.

И когда по весне медведь выберется наружу, то предметно сообразит, что проспал все на свете и незаметно стал горожанином.

Ошалело почешет он высосанной лапой за ухом и, так и не выходя из этого ошаления, не заметит, как попадет в руки Филатову и через полгода, ничего слаще муравьев не видавший, полетит трансатлантическим рейсом в Канаду, чтобы показать там профессиональный медвежий хоккей.

Белые московские ночи. Светятся голубым туманом ели у Мавзолея. Бьют вековые куранты. Площадь полна весенним яблоневым кипением.

«Главное, ребята, сердцем не стареть!»

И звонкие, рвущиеся от избыточности силы голоса на лету подхватывают: «…до конца допеть!»

Белые ночи юности. Вторая московская весна. Время надежд. Время тревог. Время дорог. Такая весна не повторяется дважды.

Когда Роман добрался до дому, на часах было половина второго. Стасик не спал. Сидя на корточках, он осторожно стряхивал пепел с окурка на размалеванный холст, лежавший прямо на полу.

— С приездом, Роман Ильич, — сказал он, распрямляясь тяжко, словно после прополки или радикулита. — Тебе тут все провода оборвали. Завтра редколлегия. В двенадцать. Кстати, мною тоже усиленно интересовались, так что, судя по барометру, вас собираются драть…

— Рано ты меня отпеваешь, — отодвинул худшее Роман. — Поживем — увидим. Над чем это ты колдуешь в такой час?

— Обтачиваем философский камень, Роман Ильич, идем, так сказать, навстречу пожеланиям трудящихся. Знаешь объявление: «Меняю комнату в мансарде на двухмоторный самолет»? Так вот, товарищ Золотарь откликнулся. Он отдает «Козла» в обмен на произведение всеми проклятого, в том числе и цирком, художника.

— «Гладиатор» тебя опередил, — сказал Роман. — Он уже обменял «карамболь» на мотороллер. Один к одному!

— Иди ты?! А как Лапоть? Все так же босиком шлепает?

— Нет, остепенился. Босиком на «Вятке» не солидно: железо, сам понимаешь, пятки жжет.

— Ну дела! Значит, вниз ногами поставили… Скажи пожалуйста, как растут люди?! Нет, надо определенно спешить. К слову, как ты находишь мой обменный фонд? По-моему, он где-то отражает духовный мир нашего драматурга?

Роман посмотрел на картину. В нижнем углу торчала загаженная пеплом трубка, из которой валил затейливый дым. В дыму мелькали косо посаженные глаза без ресниц, украшавшие собою не лицо, а какой-то слиток буженины, над которым порхали медные застежки шкафа и парила стрекоза с лавровыми крыльями. И дым, и глаза, и медные бабочки — все было смазано и летело в тартарары без руля и без ветрил.

— Не хочу спорить, отражает, — сказал Роман. — Как ты все это назвал?

— А никак. У тебя что, есть соображения?

— Назови «Бытие опережает сознание».

— А что? Пожалуй! — сказал Стасик и написал в уголке: «Бытие опережает сознание». — Ну, а теперь спать! — предложил он. — Раньше ляжешь, — меньше проиграешь, как говорят картежники. Завтра не задерживайся. Даю банкет на три персоны. Форма одежды — летняя. В петлице — лотерейный билет.

Глава XXVII

Отроги молнии

К двенадцати часам к кабинету Кирилла Ивановича стали подтягиваться члены редколлегии. У дверей уже покуривали редакторы отделов Голодубов и Плетнев. Не сговариваясь, они приходили на совещания пораньше, молча дымили у дверей впрок, вздыхали, старательно гасили окурки, одергивали пиджаки и за пять минут до начала занимали свои места.

В них Кирилл Иванович никогда не сомневался.

— Присаживайтесь, — предложил он Голодубову и Плетневу.

И в это время в кабинет зашел незваный завхоз Сысоев.

Он погладил стенку, пересчитал взглядом лампочки в люстре (не надо ли заменить?). Ни единого звука он при этом не проронил, но вся поза его — выставленная вперед нога и независимое выражение на лице — Кирилла Ивановича насторожила:

— Вам что, собственно, нужно? — спросил он.

Сысоев попробовал пальцем выключатель и сказал:

— Согласно инструкции, — и, еще раз взглянув на портрет, удалился.

«Какая еще инструкция?» — подумал Кирилл Иванович. Он нажал кнопку на столе и, когда на звонок появилась секретарша Милочка, попросил:

— Людмила Иванна, соедините меня с Агапом Палычем Сипуном.

Следом за Голодубовым и Плетневым появился международник Еланский — задумчивый красавец с настороженными глазами и ласковыми движениями. Рассчитывать на него Кириллу Ивановичу было трудно. Еланский обожал выступать, упивался образностью речи и говорил чаще всего не то, что надо. Высказавшись, он уже ни на что не реагировал. Усмиряя стук распрыгавшегося сердца, он исправлял мысленно свою речь, заменяя в уме «что» на «который» и «адекватный» на «идентичный». Повторного слова он, однако, не брал.

За Еланским подошли Астахов, Роман Бурчалкин и Кытин.

Последним прибежал шумный, как лошадь с водопоя, Шашков. Со стороны казалось, он носит башмаки сорок пятого размера и ломает с одного удара силомер. На деле же он был обыкновенной силы и роста. Но когда он смеялся, в графинах дрожала вода, а курьерша Полина хваталась за сердце и просилась обратно в деревню.

На Шашкова Кирилл Иванович покосился с опаской. Тот никогда не говорил «я против». Но зато упирался и шумел: «Я не понимаю!» Так бывало частенько, и в редколлегии родилась новая формулировка: «Восемь человек „за“ и один „не понял“».

— Товарищи! — сказал Кирилл Иванович тепло, но так, чтоб перед словом угадывалось «младшие». — Товарищи, сегодня мы обсуждаем поступок нашего сотрудника Бурчалкина.

Впечатлительные Голодубов и Плетнев посмотрели на Романа с неодобрением.

Кирилл Иванович помолчал, высморкался и продолжал так:

— Вьюга. Мороз. Кинжальный огонь. Зима сорок третьего.

— Какая зима? — запротестовал Шашков. — Ничего не понимаю!

— Зима сорок третьего, — жестко повторил Кирилл Иванович, отметая рукою непонимание. — И я, молодой курсант, послан в разведку на безымянную высоту… Вьюга! Зима! Кинжальный огонь! И ракеты, товарищи, осветительные ракеты…

— Да, да, ракеты! — подхватили Голодубов и Плетнев.

— И я пошел, — обратился Кирилл Иванович к Роману. — И я дошел. Я вернулся, — он коснулся груди, дабы удостоверить правдивость факта.

Голодубов и Плетнев восторженно переглянулись и уважительно сложили губы трубочкой.

— А теперь представим себе обратное, — задумчиво сказал Кирилл Иванович. — Я пошел. Но… не дошел. А вернувшись, доложил: «Наступать не обязательно и вообще я поехал в Крым, в ботанический сад. Там теплее!»

Голодубов и Плетнев задвигали стульями. Шашков побагровел, готовясь к взрыву непонимания. Глаза Еланского наполнились радостной отрешенностью. Он придумал эффектное начало к речи и старался его не забыть.

— Сейчас мирное время, — продолжал Кирилл Иванович. — Но мы единым косяком… э… то есть единым фронтом берем другие, я не боюсь этого слова, «высоты». В этом свете я и прошу оценить поступок Бурчалкина… Он пошел, но не дошел, оказавшись в плену — я не боюсь этого слова, в плену у «гладиаторов», среди которых, к нашему прискорбию не последнюю скрипку играет его брат — «козлист» Бурчалкин Станислав.

При слове «плен» на лице Плетнева нарисовался бабий ужас, а Кытин непричастно пожал плечами, как бы говоря: «Все, что у меня есть — это комплекс».

— Ничего не понимаю! — опрокидывая стул, взвился Шашков. — Какая пурга? Кого взяли в плен? На задании был? Был! Материал привез? Привез… Ничего не понимаю!

Он поднял стул, попробовал его на прочность и уселся злой и симпатичный…

— Вьюга смешала слово с делом, — содрогаясь от удовольствия, начал Еланский.

Он говорил долго, красиво и неубедительно.

С одной стороны он был против того, чтобы братья и сестры сотрудников редакции состояли в «гладиаторах» — это нехорошо! — но с другой стороны он напоминал собравшимся, что «братство бывает разным» и что Авель, в отличие от брата, был вполне порядочным человеком, которого «вряд ли стоило, товарищи, эдак, знаете ли, убивать…»

— В нашей работе, товарищ Еланский, библейские параллели неуместны, — сказал Кирилл Иванович. — Товарищи, думаю, меня поддержат.

Последние слова он отнес непосредственно к Астахову, но тот продолжал гнуть свою нехорошую линию: непроницаемо молчал и покуривал, сбрасывая пепел в бумажный кораблик.

«Да что они с Сысоевым „сговорились“ в молчанку играть?» — подумал в сердцах Яремов и, сердясь уже не на шутку, сказал:

— Может, товарищ Астахов поделится своим мнением?

— Успеется, — сказал тот, гоняя кораблик между ладонями. — Дайте слово Бурчалкину.

— Разумеется! Прошу, — пригласил Кирилл Иванович. — Только одно пожелание: вкратце и по существу.

Роман поднялся.

Астахов жестом показал ему «спокойно!», а Голодубов и Плетнев таинственно перемигнулись, будто приставили к двери щетку и теперь ждали, на кого придется удар.

— По существу так по существу, — выдохнул из себя Роман. Он заметно волновался. — Не на ту высоту, Кирилл Иванович, вы меня послали.

— Кхм-кхы, — кашлянул Кирилл Иванович и заворочал шеей, будто собирался бодаться.

— Я понимаю, — продолжал Бурчалкин. — Агап Павлович признанный ваятель, и ему хочется быть первым пожизненно.

— Вкратце и по существу! — напомнил Кирилл Иванович, а сам подумал: «Спятил он, что ли?! Откуда такая смелость? И Астахов молчит, черт бы его побрал!.. И Сысоев давеча примерялся…»

— В этом и есть существо, — сказал Роман. — Из-за чего, собственно, загорелся сыр-бор? Да из-за «Трезубца» Потанина. Я сам тому свидетель. Потанин стал поперек дороги, и одолеть его в равной борьбе ой как трудно. Но ведь чтобы стать первым, не обязательно обгонять вторых или там третьих. Куда проще не допустить их к «состязаниям». Так оно надежнее… Агап Павлович и замыслил: напугал честной народ крымскими «гладиаторами» и, немедля, кивок на Потанина — «Вот он, их прародитель! Доигрались?!»

— Вы отдаете себе отчет?! — с хрипотцой в голосе поинтересовался Яремов. А сам подумал: «Откуда такая безответственность… И спроста ли Сысоев к лампочкам примерялся?»

— Отдаю, иначе не стал бы говорить. Глянуть бы вам на этих «гладиаторов»?! Это же голубая мечта цирк шапито. По сравнению с ними Бим и Бом — это мрачные самураи. Не посчитайте за оскорбление заслушать несколько строк из нового сочинения Максима Клавдина:

Я на работе — гладиатор,
А в агитпункте — агитатор.
Пусть соль на лбу!
            Пусть пот рекой!
Но я творец, и я — новатор:
Кто на доске — тот и герой!

— Это же ряженые, товарищи! Им и слова-то другого не подберешь. А они вдруг оказались «гладиаторами»… Я, разумеется, понимаю Агапа Павловича. Ему нужен свой козырь. Даже очень нужен, поскольку талант — дело не наживное: это не опыт, не звание, и рассчитывать, что он придет к тебе вместе с сединой, не приходится…

«Это он не в мой ли огород?» — мстительно вспыхнул Кирилл Иванович.

— …Но кто же в том виноват? — продолжал Роман, от чего лицо Кирилла Ивановича как-то увеличилось и пошло сыпными пятнами. — Разве это исправишь кампанией против Потанина? Наконец, почему я, журналист, должен помогать Агапу Павловичу?

— Ну знаете! — перебил Кирилл Иванович. — Это, знаете, я даже слов не нахожу. Кто позволил вам так судить о замечательных — не боюсь этого слова — солнечно-монументальных произведениях Агапа Павловича, горячо любимых всеми… э…

Назад Дальше