Манарага - Сорокин Владимир Георгиевич 13 стр.


Появляются слуги с подносами. Открываем чемоданчики почтальонов, выкладываем дрова на подносы. И обносим первоизданиями неблагородную публику. Кладня простовата и пестровата, в основном детективы и хоррор XX века:

“Крестный отец”, “Судья и палач”, “Десять негритят”, “Ребекка”, “Фаворит”, “Умри тяжело”, “Мыс страха”, “Парк Горького”, “Мизери”, “Последний выход в Бруклин”, “Сияние”, “Вскрытие показало”, “Ланч обнаженных”, “Желтый пес”, “Восставший из ада”, “Игольное ушко”, “Шпион, пришедший с холода”, “Пора убивать”, “Морской волк”, “Изгоняющий дьявола”, “Лунный камень”, “Дети кукурузы”, “Мальтийский сокол”, “Азазель”, “Команда Смайли”, “Признание авантюриста Феликса Круля”, “Птицы”, “Шум и ярость”, “Три мушкетера”, “Смерть под парусом”, “Волчица”, “Королева Марго”, “Купе смертников”, “Лифт на эшафот”, “Собака Баскервилей”, “Убийство Роджера Экройда”, “Тайна желтой комнаты”, “Кровавая жатва”, “Камера обскура”, “Ребенок Розмари”, “Крик совы”, “Зигзаги подлости”, “Молчание ягнят”, “Наш человек в Гаване”, “Аэропорт”, “Флетч”, “Английский пациент”, “Дело перепуганной машинистки”, “Золотой храм”, “В круге первом”, “Душной ночью в Каролине”, “Когда спящий проснулся”, “Вдова Кудер”, “Преступление и наказание”, “Покойник из Найроби”, “Приключения Калеба Вильямса”, “Скрытые лица”, “Шакал”, “Ловушка для Золушки”, “Вампирские хроники”, “Бытие и время”, “Они жаждут”, “Процесс”, “Звонок в дверь”, “Американская трагедия”, “Знак четырех”, “Дьявол в синем”, “Хладнокровное убийство” и “Мертвые души”.

Чтение тянет на пол-лимона. Раритетов здесь хоть и немного, но все-таки…

Со своим увесистым поленцем на подносе двигаюсь по тору между Марселем и Алвизо.

Я: У них еще будут чтения?

АЛВИЗО: Вечером – женский роман. Рыба.

МАРСЕЛЬ: В полночь – юмористические рассказы. Десерт. Потом – фейерверк.

Я: Из пушек и пулеметов по спящему городку?

АЛВИЗО: И из огнеметов – тоже…

Жених и невеста приветствуют нас бокалами с шампанским. Они молоды, полны ожиданий и возможностей. На физиономии гостей лучше не смотреть: бандит на бандите + вульгарные бабы.

Занимаем места у жаровень. У меня на решетке – дюжина устриц под пармезаном. У Алвизо – фазаньи сердца, у Марселя – морские гады из Марселя. Блоха сканирует все жаровни: торжество пикантных блюд.

Звенит гонг. Вспыхивают старомодные спички. Пламя касается бумаги. Эскалибуры перелистывают титулы.

Началось!

Громко звучит… нет, не “Полет валькирий”, не болеро Равеля, не “Обнимитесь, миллионы!”, а румынский народный танец “Кулюш”. Что поделаешь, все соответствует…

И не успеваю я спалить Чичикова, пожаловавшего на вечеринку к губернатору в своем брусничном фраке с искрой, как какой-то молодой бандит в белом фраке без искры выхватывает пистолет и начинает палить в воздух.

И зачем, во что палит он? Кровь молодая не успокоилась, все еще бурлит и рвется из жил? О, горячая трансильванская кровь, богато кропившая свою землю, летящая рубиновыми брызгами во все стороны света так, что меркло солнце войны и мусульманские женщины стыдливо опускали очи свои! Помнит, помнит Европа битву при Коложваре, когда треснул щит моджахедов и гордые воины Аллаха захлебнулись в крови трансильванской. Подобно девятому валу вздыбилась волна крови в ночь под Рождество, нависла над пришедшими с юга покорителями Европы и обрушилась красной лавою, давя встречного и поперечного. Хлынули-потекли кровавые реки по Бессарабии, Валахии, Буковине и Галичине, топя новых варваров. Содрогнулись Карпатские горы, снялись орлы с дубрав, заалела поутру вода в крестьянских колодцах и вскрикнули протяжно матери и жены. Так неужели не всю кровь отдали горячие трансильванские сердца? Вот стреляет, стреляет он, словно жалея, что не все расплескал в ту кровавую зиму победы, что готов брызнуть алым и горячим в лицо пришельца, выжигая до костей глаза его. О, не спеши, молодец, сбереги кровь свою для мирной жизни, смени орудие убийства на орудие любви, и да хлынет кровь твоя в исстрадавшееся тело возлюбленной, будя новую жизнь для нового мира. Эва! Да он и не собирается больше стрелять. Вскинул руки, гикнул да и пустился в пляс. А за ним – и остальные. Ах, добрая пляска! Огневая пляска! Лихо пляшут трансильванцы! Ширится круг, мелькают молодые и старики, выбивают искры из гранита кованные платиной сапоги. Вот седой как лунь старик с грозным носом и горящим глазом раскинул руки, разбежался, налетел, крикнул бешеным вороном да и впрыгнул в круг, завертелся так, что полы сюртука поднялись-распустились крыльями и сверкнули два золотых пистолета за алым кушаком. “Кулюш! Кулюш!” – кричит он так грозно, что молодцы одобрительно гикают, а жены их застенчиво смеются. А вот молодой, успевший уже опрокинуть восемь чарок огненной цуйки да втянуть в ноздрю свою одним махом столько белого порошка, сколько не выпадает за зиму снега в его родном Марамуреше; свистнул так, что похватались за уши слуги, роняя подносы свои, ворвался в круг, завертелся волчком с такою силой, что лопнула мотня, брызнули серебряные пуговицы и вырвался на свободу древний зверь, не знающий пощады к невинным молодицам, обновленный китайскими эскулапами, увитый двумя оранжевыми драконами, увенчанный мормолоновой короной.

Пляшет, пляшет народ свободной Трансильвании, вьется и ликует над ним светлый дух праздника. И пляшут вместе с ним в братском круге все народы свободной Европы.

– Блоха, ты провоцируешь?

– Мой господин, я пытаюсь вас развеселить.

– Не нашла лучшего время для веселья?

– Вы удручены местным жлобством.

– И ты решила обрадовать меня?

– Разве я плохой стилист?

– Ты становишься все более самоуверенной.

– Меня вдохновляет ваша ушная раковина.

– Ты слишком комфортно в ней устроилась.

– Брюзгливость не идет вам, мой господин.

– Вот запихну тебя в эту устрицу…

– И меня проглотит трансильванский бандит?

– Проглотит, запьет белым вином.

– И я пройду через его перистальт?

– И окажешься в унитазе.

– Всплеснусь, воскресну и вернусь!

Мда. Блохи мои совершенно распустились. И с этим трудно что-либо поделать…

Voilà! Устрицы под пармезаном готовы. Жри, бандитское отродье!

8 апреля

День: Париж. Grand Opéra. На служебном входе меня встречает огромный африканец с огромной бородой и огромной умной серьгой, поднимает на лифте, ведет по лабиринту коридоров к артистической гримерной. Отпирает дверь, оставляет меня в комнате. Здесь подсвеченное зеркало с подстольем, стол, мягкая мебель, напитки, фрукты в вазе. Жаровня. На стене – монитор в позолоченной раме. В нем видна сцена с расположившимся на ней оркестром. Играют вступление. Судя по одежде дирижера и оркестрантов – репетиция. Или запись. Блоха идентифицирует оперу: The Children of Rosenthal. Нет, все-таки репетиция. У меня в запасе еще тридцать одна минута, чтение сегодня совсем простое. Могу расслабиться после дороги, послушать музыку. Хотя в операх я ни хрена не понимаю, даже с помощью блошек. Сажусь на диван, беру яблоко. В мониторе женщина начинает петь, глядя в ноты. Поет по-русски. Блоха идентифицирует текст:

В саду сидел я.

День был светел и тих.

Ветви яблонь цветущих

Чуть трепетали.

Сияла лазурь, и солнце

Потоки лучей низвергало

На тихую землю.

Вдруг в синеве

Появился божественный лебедь,

Стал кругами спускаться ко мне.

И скользил, и летел,

Благородные крылья раскинув.

Я, любуясь его красотой,

Замирал и молил,

Чтобы вечно продлился

Полет этот чудный.

Он все ниже спускался,

По ветру скользя,

Становясь все белей и прекрасней.

Вдруг из крыл белоснежных

Брызнули черви!

Словно град, застучали

По свежей листве,

По моей голове, по лицу и рукам!

Лебедь больной спускался с небес,

Криком печальным скорбя о великой утрате!

В нежной лазури плоть распадалась его

Так стремительно, так безвозвратно!

Крик его вдруг оборвался.

К ногам моим лебедь упал.

– Стоп! – дирижер стукнул палкой (не палочкой!) по пюпитру. – Послушайте, неуважаемые мои! Я не понимаю – где мы? В Гранд-Опера или в харчевне старого Хоттаба? Альты, что за собачий вой в девяносто втором такте?! Виолончели, ну вылезайте же из тухлой ямы! Сдерите коросту с лица! Стряхните шайтана с грифа! Вдохните, вдохните свежий воздух! Кларнеты, вы снова забыли про двугорбость. Я вам ничего не говорил?! Вы оба – двугорбый верблюд, величественно бредущий к водопою, а не побитая старая кляча, везущая на базар коровьи лепешки! Я хочу услышать музыку ваших горбов! Вообще, оркестр сегодня похож на колоду, на которой мясники разделывают коровьи туши! За что вы так ненавидите музыку?! За такую игру с вас надо содрать кожу, сделать из нее барабаны и вечно играть на них “Ионизацию” Вареза! Госпожа Viazemskoy, я прошу прощения за моих нерадивых музыкантов!

ПЕВИЦА: Не стоит извинений… (Глядя на часы.) Тем более – уже обеденный перерыв.

ДИРИЖЕР: Уже?! Вах! (Оркестру.) И что мы сделали? Я спрашиваю вас, ничтожнейшие из земляных червей, что мы успели сделать сегодня?!

Певица пошла со сцены.

Я успел переодеться и все приготовить. Дверь открылась. Вошла певица, за ней – розовощекий толстяк с живым взглядом.

– Маэстро! – он приветливо раскинул руки. – Вы уже ждете нас? Прекрасно!

Я поклонился. Певица молча кивнула и со стоном опустилась на диван:

– Оооо… Как же они лабают сегодня…

– Диана, не знаю, каким чудом они мне вчера так хорошо сыграли! – толстяк прижал свои пухлые руки к груди. – И я прекрасно спел! Но сегодня… лабухи! Алишер в ярости, ты видишь.

– Я вижу! – хохотнула она басом. – Какая у него правильная дирижерская палка! Он бьет их? По каким местам?

– Ну, это зависит… Я слышал, что одной флейтистке он однажды сломал палец. Да… маэстро, маэстро, мы готовы!

– Не совсем, – поморщилась певица.

– Что такое, Диана? – забеспокоился толстяк.

– Милый, ты совсем не заботишься обо мне, – она кокетливо качнула широкими плечами.

– О, прости, прости! – он всплеснул руками, полез в карман, вынул золотую табакерку, открыл, снял с галстука золотую ложечку, зачерпнул из табакерки белого порошка и бережно поднес к ноздре певицы. Она моментально втянула в себя порошок и подставила другую ноздрю. Толстяк поднес новую порцию, которая так же стремительно исчезла в ноздре певицы.

– Grazie mille… – не прикоснувшись к носу, она царственно откинулась на спинку дивана.

Толстяк быстро обслужил и свой нос, зашмыгал, закряхтел, запыхтел, хотел было спрятать табакерку, но палец певицы повелительно указал на журнальный столик. Он поставил туда табакерку, положил рядом ложечку.

Я надел белые перчатки, открыл чемоданчик, достал книгу, положил на поднос, предъявил клиентам:

– Марк Агеев, “Роман с кокаином”, Париж, 1936.

Они молча уставились на поднос. В ухе толстяка раздались тончайшие вибрации.

– О нет, нет, – недовольно застонал он, но все-таки принял вызов. – Да. Я. А, привет. Что? Зачем? Ну… ладно.

Голограмма развернулась, человек с нагло благожелательным лицом и пышной шевелюрой прижал руки к груди и опустился на колени:

– Великая, несравненная, очаровательная Диана! От имени всех оркестрантов я приношу вам самые глубокие, самые искренние, самые кровоточивые извинения за нашу бездарнейшую, безобразнейшую, омерзительнейшую игру сегодня!

Певица перевела вопросительный взгляд на толстяка. Тот отключил звук:

– Это Фира Хариб, душа оркестра и мой старый приятель. Контрабасист.

– Благодарю вас, – кивнула она. – Дело житейское. На записях случается и не такое.

– Только не с нами! Только не здесь! От стыда мне остается лишь превратиться в соляной столб!

– Может, в сахарный? – усмехнулась она.

– Фира, тухлый ветер сегодня дует от виолончелей, – сообщил толстяк.

– Марио, Алишер обещал их избить палкой по пяткам! Они прекрасные музыканты, после перерыва сыграют божественно, но, черт возьми, утром кто-то их сглазил! А главное – обосраться на арии Вагнера, это же нефритовый стержень всей оперы! Это ужасно! Это омерзительно! Это гадко! Это стыдно! Диана, вы не представляете, как мне стыдно!

– Представляю. Встаньте.

– Не встану!

– Встаньте.

– Не встану.

– Ну и не вставайте… – она кивнула толстяку, тот открыл табакерку.

– После перерыва мы потрясем вас чистотой, ясностью и всей, всей, всей нашей оркестровой мощью!

– Я готова… – она громко втянула в себя порцию порошка.

– Мы вас поднимем в воздух, пронесем над весенним Парижем и бережно опустим на землю.

– И к этому я готова, – она втянула вторую порцию.

– Ну, тогда я встаю с колен! – нагло рассмеялся Фира и ловко вскочил на ноги. – Марио, дорогой, любимый, маленький, ты не представляешь, как я люблю вас с Дианой!

– Мы уже вместе? – иронично глянула певица на толстяка.

– Спасибо, спасибо, Фира, дорогой… – тот подносил полную ложечку к своей ноздре.

– Исчезаю! Растворяюсь! Дервиши покидают вершины!

Голограмма пропала.

– Галантный, – усмехнулась певица.

– Прекрасный музыкант. Был пианистом, потом съездил в Тибет, пожил там три месяца с монахами, вернулся и влюбился в контрабас. И стал гениальным контрабасистом. Удивительно, а? Чаще случается наоборот – бегут от контрабаса к другим инструментам, так, милая?

– И не такое бывает в нашем безу-у-умном ми-и-ире! – пропела вдруг она так громко, что у меня зазвенело в ушах и блохи испуганно зацвиркали.

– Маэстро? – требовательно улыбнулся мне толстяк.

Я положил полено в жаровню, чиркнул спичкой, взмахнул эскалибуром. На решетке покоилась ветка магнолии, искусно составленная из кусочков разнообразных фруктов. Ветка была облеплена сахарной пудрой. В углу гримерной деликатно заработала вытяжка.

И погас свет.

И огонь заиграл в их глазах.

И вдруг.

Они запели.

ОНА: Книжный огонь.

ОН: Снежный сахар.

ОНА: Корчатся страницы.

ОН: Буквы горят.

ОНА: Весело и тепло.

ОН: Ярко горит, быстро сгорает.

ОНА: Плавится сладкий снег.

ОН: Роман исчезает.

ОНА: Пляска огня легка.

ОН: Сильное пламя.

ОНА: Сполохи слепят.

ОН: Сахар течет.

ОНА: Детская радость.

ОН: Раскрылись цветы.

ОНА: Над быстрым огнем.

ОН: Янтарный отблеск.

ОНА: Оранжевый свет.

ОН: Теки, карамель.

ОНА: Танцуй, огонь.

ОН: Вспыхни сильней.

ОНА: Сладкая ветвь.

ОН: Волшебный лес.

ОНА: Душа поет.

ОН: Душа поет.

Книга сгорела хорошо. Без головешек.

В ушах – звон от их пения. Голоса у профи сильные.

Я выложил карамелизованнную ветвь на блюдо, поставил на стол. Зажегся свет.

– Милая, это для нас, – он поцеловал ей руку.

Затем взял ветку, преломил и протянул певице облитый застывшим сахаром цветок магнолии.

– Чудесно… – она захрустела цветком. – Знаешь, я только что вспомнила… это смешно… у меня скопилось два десятка платьев цвета фанданго, которые я больше не ношу. Год назад я вдруг влюбилась в этот цвет.

– Я это помню, – он сунул в рот лист и громко захрустел им. – Необычный цвет. Тебе это шло. Очень.

– Не лги, дорогой! Мы еще не были знакомы тогда.

– Я видел тебя в Лондоне на премьере “Богемы”… ммм… красивое платье…

– Ах да, правда! Так вот. Месяц назад я перестала носить фанданго. Я не знаю, что теперь делать с этими платьями. Кому их отдать?

– Сохрани их для… ммм… музея имени тебя…

– Чушь. Кому, кому отдать их? Как ты знаешь, подруг у меня уже нет.

– Оркестрантам предложить?

– Прямо сейчас, перед записью, а? – она рассмеялась. – Ох, они такое заиграют!

– Да, да, да! Заиграют “Розу Алжира”.

– Оперетту? Да, да!

Назад Дальше