Японец все с той же непроницаемой улыбкой стал откланиваться.
— Ах, мистер, зачем вы все это говорили священнику? — тихо сказал Такато Русселю, когда они шли обратно, — Он может обидеться на вас и на меня, и на всех нас.
— Ну и что же? Разве священник страшнее Гесслера?
— Ах Гесслер, Гесслер… Если он только узнает, кто зачинщик этой забастовки.
— Не беспокойся, рано или поздно узнает.
Фамилия вайанайского пастора говорила, что он происходит от старинных гавайских кагунов. Это подтверждало также не только фамилия, но и дородство. Полнота на Гавайях служила признаком благородства. Например, жена пастора была, очевидно, знатнее его: она весила полтораста килограммов. Пастор отличался изумительной неподвижностью и ленью. В деревне считали событием, когда пастор сам относил письмо на почту. Каково же было изумление вайанайцев, когда они узнали, что пастор совершил путешествие в Гонолулу. Оказалось, что в столице он побывал у экс-королевы Лилиуокалани и просил помощи на восстановление ветхой вайанайской церкви. Лилиуокалани подписалась на сто долларов. Это было лучше, чем ничего. Тогда состоятельные каначки, вроде госпожи Гесслер, решили устроить благотворительный вечер — хоровое пение и драматические картины на религиозные сюжеты — в пользу деревенской церкви. Чтобы привлечь побольше народу, решено было организовать спортивные состязания.
Из-за буддиста Руссель пропустил соревнования на кану и борьбу. Застал он только конные состязания молодых каначек, больших любительниц этого спорта.
Руссель вышел на главную улицу, когда по ней к финишу на берегу океана стремительно неслись юные наездницы, украшенные гирляндами и венками. У каждой спереди был пристегнут большой кусок алого полотна, концы его развевались по ветру. Руссель невольно залюбовался ими. Публика криками приветствовала победительницу, которую наградили опять-таки цветами.
Цветы, цветы, всюду цветы. У входа в церковь, украшенную цветами, Русселя встретили каначки в цветах и повесили ему в виде пропуска цветочную гирлянду на шею.
Церковь была набита битком. Духота стояла страшная. Бедняга Гесслер едва успевал вытирать платком лицо и шею.
— Как вам это нравится, доктор? — спросил он Русселя, когда тот протиснулся к нему, — Мне здесь, наверное, особенно плохо оттого, что я, католик, затесался в протестантский храм.
— Я сейчас уговаривал одного японца заняться буддийской пропагандой на острове, — сказал Руссель, поправляя на шее гирлянду.
Гесслер помрачнел.
— Не следовало бы. Японец может принять это всерьез.
— Он, кажется, так и сделал. Впрочем, я сейчас подумал, что вряд ли он будет иметь успех. Бостонские миссионеры канаков-католиков заставляли руками выгребать отхожие места. А что, если буддисты заставят канаков вылизывать эти места?
Гесслер откашлялся и с не свойственной ему серьезностью сказал:
— Вы, доктор, вечными своими насмешками над религией показываете себя с очень невыгодной стороны. Люди с положением говорят о вас скверные вещи.
— Кто эти люди с положением? Два американца — конторщик и учитель? Не дай бог, чтобы они говорили обо мне хорошие вещи. Не будем ссориться, господин Гесслер. Как только я вам окончательно надоем, вы просто скажите мне: убирайтесь-ка, доктор, на все четыре стороны. Вот так и договоримся. Даю слово, что я на вас не обижусь.
Руссель ушел, не дождавшись конца спектакля. Уже недалеко от дома он видел, как на церковном дворе пускали бенгальские огни. Это означало, что вечер окончен.
Не то, чтобы его очень задел разговор с Гесслером, но плохо скрытая угроза была неприятна. Несколько дней назад он сделал все, чтобы поднять японцев на забастовку, но афишировать свое участие он считал излишним. Компания сразу же его уволила бы, рабочих прижали бы еще больше под предлогом борьбы с социалистической пропагандой, и пользы не было бы никакой. Необходима большая сдержанность.
Итак, настроение под конец дня было испорчено.
— Спокойной ночи, Каука Лукини, — раздалось за спиной.
Руссель оглянулся. Сзади шел Калакау.
— Что ты здесь делаешь?
— А вот приходил в церковь, сейчас иду домой.
«В самом деле, — подумал Руссель, — я ведь каука лукини, и стоит ли переживать из-за всяких Гесслеров».
— Спокойной ночи, Калакау, спокойной ночи! — с улыбкой ответил он и свернул к дому.
БЕЛАЯ ВОРОНА
С легким шорохом колышутся пальмы. Медленно качается гамак. Русселю из его сада видны поселок и море, горы и пестрая чересполосица канакских полей.
Вот среди черных скал по еле заметной тропке идет старик с мотыгой на плече. Это Калакау.
— Алоха нуи, Каука Лукини, — приветствует старик Русселя, приблизившись к коттеджу.
— Здравствуй, Калакау, — отвечает Руссель, — Почему сегодня ты идешь один? Где твой сын Укеке?
— Сын… плохо. Умирает. Ты друг. Ты все равно что канак, и я скажу тебе правду. Укеке работал в праздник, и кагуна рассердился на него. Обещал замолить до смерти.
Руссель быстро встал. У него еще не было столкновений с кагуной — канакским колдуном и лекарем, которого легковерные канаки считали наделенным сверхъестественной силой. Но Руссель много слышал о кагунах и знал, что эта история может плохо кончиться для Укеке.
В давние времена язычества кагуны были жрецами, хранителями древних обрядов, они приносили жертвы и умилостивляли богов. Они были главными советниками вождей и королей. С течением времени и изменением обстоятельств кагуна потерял часть своих «должностей», но у канаков еще сохранилась вера в его сверхъестественную силу.
Кагуна есть в каждом канакском селении. Он лечит травами, заговорами и нашептываниями, отыскивает и наказывает воров и других преступников. Он может «наслать» на гавайца беду и погибель, «замолив» его до смерти.
Недавно в деревне кто-то украл оставленную на улице мотыгу. Пострадавший был так расстроен, что пообещал обратиться к кагуне, чтобы тот «замолил» вора до смерти. Одного этого обещания оказалось достаточным, чтобы мотыга в тот же вечер вернулась на свое место.
Одному канаку сказали, что он своим поведением может навлечь на себя неудовольствие кагуны. Бедный канак так напугался, что, еще до того как кагуна узнал о его проступках, уже заболел какими-то невыносимыми болями в спине и в плечах.
Несколько врачей-европейцев были свидетелями, как после такого «замаливания» совершенно здоровые канаки умирали от одного суеверного страха, и последующее вскрытие не обнаруживало никаких признаков повреждения внутренних органов.
Местный вайанайский кагуна еще несколько лет назад был обыкновенным человеком. Растил свое таро, любил выпить и никогда не отличался трудолюбием. Откровение на него снизошло внезапно, когда он валялся на улице пьяным и вдруг начал есть лошадиный помет и кричать, что он кагуна. Столь необычная пища не причинила ему никакого вреда, а легковерные односельчане поверили в его сверхъестественную силу.
— Пойдем к твоему сыну, Калакау, — сказал Руссель, — Такато, лошадь!
Сын Калакау Укеке лежал на вытертой циновке и стонал. «Что делать? — думал Руссель, — Как спасти Укеке? Сказать, что кагуна шарлатан? Но ни старый Калакау, ни Укеке не поверят.»
— Что у тебя болит, Укеке? — спросил Руссель, наклоняясь над распростертым канаком.
— Я не могу встать. Ноги не слушаются меня.
— Укеке, не падай духом. Кагуна плохо молился. Ты здоров. Встань.
— Ты говоришь, плохо молился? — спросил старик, — Откуда ты знаешь это? Хотя вам, белым, обо всем сообщает телефон. Ты точно знаешь, что кагуна плохо молился?
— Знаю.
— Укеке, сынок, вставай, — торопливо склонился над сыном старик, — пойдем к кагуне, отнесем ему подарки, и он простит тебя.
Молодой канак неуверенно поднялся.
— Ты стоишь! — обрадовался старик. — Каука Лукини сказал правду.
Старик заметался по хижине в поисках подарка, достойного кагуны. Бананы, апельсины, таро, тыквы, чаша для кавы — все выкидывалось из темных углов на свет и снова возвращалось назад — это были вещи, недостойные того, чтобы стать подарком кагуне. Старик в изнеможении опустился на циновку, с которой только что поднялся сын. На его лице выражение вспыхнувшей надежды сменилось выражением бессилия и тоски.
— Калакау, дай кагуне денег, — сказал Руссель, протягивая старику несколько никелевых монет. — Кагуна их очень любит.
Калакау положил монеты в пустую тыкву, в которой у знаков хранятся разные мелкие вещи, и, громыхнув этим круглым кошельком, завернул его для верности в кусок материи.
Вайанайский кагуна жил в горах, в полутора верстах от деревни.
Робко переступили старый Калакау и его сын порог священного дома. Кагуна возлежал на циновке в прохладной тени. Он дремал.
— О могущественный… — тихо сказал старик.
— Кто здесь? — сквозь сон спросил кагуна.
— Калакау и Укеке.
Кагуна открыл маленькие опухшие глазки.
— Укеке умер, — равнодушно сказал он.
Калакау и Укеке затряслись в ознобе.
— Укеке не умер, — громко сказал Руссель, до сих пор молча стоявший позади канаков, — Ты плохо молился, и он остался жив. Прими подарки и дай ему прощение.
Маленькие злые глазки кагуны недобро блеснули.
— Я сказал, что он умер. Я хорошо молился. Уйди, белый человек, это не твое дело.
Кагуна повернулся лицом к стене, давая этим понять, что больше разговаривать он не намерен.
Руссель подошел вплотную к кагуне. На доктора пахнуло запахом винного перегара. Кагуна был пьян.
— Тебе говорят, бери подарки. А то мы уйдем, и ты ничего не получишь.
До кагуны весьма плохо доходил смысл происходящего. Ему хотелось спать, он чувствовал приближение хороших снов.
— Уйди, не мешай мне беседовать с богами, — бормотал кагуна.
Но Руссель продолжал его трясти.
— Я тебя замолю до смерти, — выдохнул выведенный, наконец, из себя настойчивостью пришельца кагуна.
— Попробуй, — сказал Руссель, — Я останусь жив и невредим, и все узнают, что ты обманываешь людей.
Кагуна в ярости вскочил на ноги. Такого оскорбления, да еще в присутствии канаков, он простить не мог. Опьяненный винными парами и фантастическими сновидениями о собственном могуществе, он приступил к обряду «замаливания до смерти».
Колдун накинул на плечи плащ, расшитый перьями попугаев, и, шепча заклинания, долго тер один о другой два кусочка сухого дерева, пока на большом круглом камне, чернеющем посреди хижины, не разжег костер. Запылал огонь, осветив свирепое раскрашенное лицо кагуны, бледных, упавших на колени Калакау и Укеке, и Русселя, который стоял, скрестив руки на груди, и спокойно смотрел на все происходящее.
Кагуна взял в руку три ореха кукуй и один за другим побросал их в огонь. По хижине поплыл пахучий дым горящего масла.
Не обращая никакого внимания на присутствующих, словно бы их и не было в хижине, кагуна невидящим взглядом уставился на Русселя и в бреду бормотал заклинания.
Начиналась самая ответственная часть обряда.
Кагуна укрепил на священном камне один конец длинной тонкой ветки ползучего колокольчика, оттянул ее свободный конец к себе и отпустил.
Русселю стало жутко. Ветка медленно ползла по камню, цепляясь за каждую неровность. Каждая выпуклость камня имела свое тайное значение. Все они сулили гибель: от воды, от огня, от ломоты в суставах…
Руссель невольно подался вперед, следя за неверным движением ветки. Он то бледнел, то краснел. Ветка дрогнула и остановилась.
— Тебя ждет скорая смерть от каменной болезни, — задыхаясь сказал кагуна и в изнеможении упал.
Калакау в тоске смотрел на Русселя. Руссель напряженно засмеялся.
— Я жив и еще проживу пятьдесят лет, — сказал он и прошелся из одного конца хижины в другой, — Смотри, как меня слушаются мои ноги. Ты плохой кагуна.
Кагуна протрезвел. Его заплывшие жиром мозги, наконец, сообразили, что он затеял рискованное дело, грозящее его авторитету, и, поняв, это, кагуна важно произнес:
— Ты жив, потому что я не сказал одного самого важного слова. Я не хочу твоей смерти, Каука Лукини.
Руссель, избавившийся от мрачного впечатления дикого обряда, рассмеялся уже совершенно искренне. А кагуна так же торжественно обратился к Калакау.
— Приблизься, старик. Я готов простить твоего сына. Давай подарки.
Калакау подал кагуне свою тыкву. Кагуна тряхнул тыквой, послушал звон монет и спрятал тыкву под плащ.
— Иди домой, Укеке, а я помолюсь о твоем прощении…
Молча добрались Руссель, Калакау и Укеке до деревни.
Только у серого камня, где дорога в деревню шла прямо, а дорога в канацкое селение сворачивала направо, старый Калакау нарушил молчание.
— Наш кагуна — сильный и злой кагуна. Тебе трудно было бороться с ним. Ты был бел, как цветок мирта, и смерть смотрела тебе в глаза. Но ты сильнее его, Каука Лукини. Ты добрый кагуна.
Руссель крепко пожал руки старику и его сыну, пришпорил коня и, перейдя на галоп, въехал в деревню.
Он остановился возле конторы.
— Не зайдете ли к нам? — окликнул Русселя из окна Гесслер.
— С удовольствием, — ответил врач и, соскочив с коня, прошел в контору.
Контора, или, как ее называли на американский лад, «оффис», — большой, выкрашенный серой масляной краской барак, стоящий на главной улице напротив сахарного завода, была не только конторой плантации и почтой, но одновременно и своеобразным деревенским клубом.
Целый день из окон оффиса слышатся стук счетов, похожий на частую ружейную пальбу, телефонные звонки и гул голосов, в синее небо тянутся сизые струи табачного дыма.
Люди идут в контору за делом и без дела: чтобы узнать новости и поболтать о высокой политике, послушать анекдот и просто посидеть и провести время.
Постоянный шум в отгороженном для посетителей углу совершенно не мешает бухгалтеру мистеру Смиту, углубившемуся в конторские книги и арифметические выкладки. Впрочем, бухгалтер сам, когда нет работы, укладывает ноги на письменный стол и охотно принимает участие в дебатах.
В конторе по обыкновению шел спор. Бухгалтер и механик нападали на Гесслера, который позволил себе высказать какое-то не особенно лестное для американцев суждение об их порядках.
— Откуда, доктор? — спросил Гесслер, когда все обменялись рукопожатиями.
— От кагуны.
— Что вы там делали?
— Присутствовал при знаменитом «замаливании до смерти».
— Преступная практика этих шарлатанов-кагун, — раздраженно сказал бухгалтер, — в конце концов приведет к тому, что канаки вымрут.
— А мне кажется, да и вы это прекрасно знаете, что вовсе не от этого вымирают канаки, — ответил Руссель.
— A-а, — махнул рукой Смит, — опять скажете: «колониальная политика», «эксплуатация»…
— Вы совершенно правы: эксплуатация и колониальная политика Америки — вот истинные причины гибели целого народа.
— Мы вступили с канаками в деловые отношения. За все, что мы берем, мы платим.
— Да, за сандаловые леса вы расплатились грошовой дрянью: оловянными зеркальцами, жестяными серьгами, стеклянными бусами; за отнятую у канаков землю вы тоже заплатили. Сколько вы платили, по десять центов за акр, кажется? Так что же тогда называется грабежом, скажите, пожалуйста?
Смит сосредоточенно дымил сигарой.
— Он становится просто невыносим, — сказал бухгалтер, когда Руссель ушел. — А вы заметили, дорогой Гесслер, что наши рабочие испортились? Китайцы жалуются, что им мало платят, японцы устроили самую настоящую забастовку — видите ли, надсмотрщик съездил одному из них по физиономии… Разве это бывало на нашей плантации когда-нибудь раньше?
— Что вы хотите этим сказать?
— А то, что все это влияние вашего доктора. Вот что.
Гесслер пожал плечами.
— Доктор гуманно относится к рабочим и честно выполняет свои служебные обязанности.
— Он воображает, что здесь не плантация, а санаторий. Мой приятель Блейк рассказывал, как он намучился с одним таким гуманистом, Стивенсоном, когда тот был нашим консулом на Уполо.
— Каким Стивенсоном?
— Писателем, Робертом Льюисом Стивенсоном, который написал «Остров сокровищ». Стивенсон тоже задумал гуманничать с самоанцами, защищать их от иностранных «угнетателей». И знаете, чем это кончилось? Шесть лет тому назад самоанцы подняли восстание. Конечно, восстание этих дикарей было подавлено, но Блейку вся эта история доставила немало неприятностей.