Сигнальные пути - Мария Кондратова 2 стр.


Давай проследим за гонцом, принесшем в город новости, например об окончании эпидемии. Вот он подъезжает к запертым воротам на жадно хватающем воздух загнанном жеребце. Внутрь его, понятное дело, никто не пускает – карантин! Вестник с камнем забрасывает письмо на стену, и скучающий стражник берется доставить послание по назначению.

Для начала он показывает его своему непосредственному начальству, чтобы то решило, как быть дальше. Начальник стражи решает, что письмо необходимо передать в городской совет, и поручает своему слуге отнести свиток. Слуга бежит в ратушу и оставляет письмо у секретаря. Секретарь зачитывает послание мэру. Мэр поручает секретарю собрать совет и, раз уж дело касается медицины, то позвать на него еще и городского врача. Расторопный служащий полдня бегает по городу, но в конце концов собирает кворум. Совет препирается несколько часов (мнение приглашенного врача никто не слушает). В конце концов решают, что въезд в город будет ограничен еще несколько дней, но ярмарку у городских стен можно разрешить уже с завтрашнего утра. Подмастерья разносят новость по своим гильдиям. Мэр отправляет гонца в ближайшую деревню сообщить о возобновлении торговли. К вечеру радостным возбуждением охвачен уже весь город и окрестности. Женщины готовят наряды, ремесленники доводят до ума товар на продажу, кабатчик на радостях выкатывает бочку с подкисшим вином и угощает горожан. В сумерках подвыпившие мастеровые затевают потасовку стенка на стенку, сжигают трактир и пару окрестных улиц. Полночи город тушит пожар и ищет виновных, дело чудом не доходит до новой, еще более масштабной драки…

Примерно по той же схеме (за вычетом разве что бочки с брагой и пьяной ночной гульбы) разворачивается и клеточный ответ на тот или иной приходящий извне сигнал.

Сигнальная молекула связывается с белком-рецептором на поверхности мембраны, рецептор активирует молекулы-посредники внутри клетки. Запускается каскад биохимических реакций, похожий на спортивную эстафету – первая киназа фосфорилирует вторую киназу, вторая фосфорилирует третью, третья четвертую. В конце концов сигнал достигает клеточного ядра. В игру вступают транскрипционные факторы – белки, способные «разбудить» или, напротив, «усыпить» те или иные гены. Каждый такой фактор управляет, как правило, целой группой генов, так что в ответ на единичный сигнал синтезируется множество новых белков, которые меняют правила клеточной игры в ту или иную сторону.

В нашей науке есть два изумительных оборота, не переводимых толком на русский язык из-за отсутствия точного эквивалента: upstream и downstream – вверх и вниз по течению соответственно. Мне нравится динамичность этого образа. Каждый сигнальный путь – это поток информации, протекающий через клетку. Он начинается с «ручейка» – единичной молекулы, севшей на рецептор, и разливается могучим потоком, вовлекающим в себя все новые и новые белки. Этот поток (раз уж я вцепилась в этот образ, придется его развить) крутит колесо мельницы Жизни, ну а я сижу ниже по течению (downstream!) и пытаюсь ловить мелкую научную рыбешку в мутной и глубокой воде.

Зачем это нужно? Этот вопрос заслуживает отдельного письма. Но если коротко, то иногда эти пути заводят клетку не туда… Неправильно понятое послание, запивший бургомистр, ошибка/опечатка в старом законе – и город объявляет войну, вместо того чтобы искать мира, производит никому не нужный товар и не может его продать, вырубает леса и начинает страдать от засух и суховеев. Бальзак (он ничего не знал о системной биологии, но, как положено гению, смотрел в корень) назвал заключительную часть одного из лучших своих романов: «Куда приводят дурные пути». Дурные сигнальные пути приводят к болезни, приводят к смерти. Мы понемногу учимся их исправлять. Но чтобы исправлять, надо понимать.

Я нарочно подбираю простые, «детские» примеры и аналогии, но, чтобы не переборщить с простотой, держи, пожалуйста, в голове, что все эти «потоки» и «пути» сосуществуют, пересекаются, усиливают и ослабляют друг друга. Так же как в городе, один и тот же человек в течение каждого дня выступает в десятках ролей (мужа, наемного работника, гражданина, соседа) и успевает совершить множество не связанных на первый взгляд действий: ремонтирует дом, производит товары, готовится к войне, ссорится с родней, болеет, меняет место жительства… Так и в клетке один и тот же белок в разных молекулярных контекстах может действовать по-разному.

Описать такую сложную и многомерную систему можно лишь приблизительно. Впрочем, то же самое справедливо и по отношению к городу, и даже по отношению к отдельному человеку, и дальше, и глубже, «электрон так же неисчерпаем, как и атом» – помним, читали… Но когда и кого это останавливало?! Мы все равно рвемся описать, не в стихах, так в прозе, не в прозе, так с помощью формул, не записать, так зарисовать… Биологи – не исключение в своем посягательстве на «неописуемое», вся человеческая жизнь так и балансирует между «никому не интересным» и «непознаваемым».

Хорошая карта молекулярных взаимодействий похожа на классический роман со сложным переплетением множества судеб, характеров и сюжетных линий. (Я стараюсь рисовать хорошие карты.) Но даже самый талантливый роман – лишь отражение жизни, а не сама жизнь. К сожалению или к счастью, я лишена главной привилегии романиста – своеволия. В моем романе Анна Каренина бросится под поезд не потому, что «я так вижу» или хочу, но лишь в случае, если ее самоубийство было доказано достоверными экспериментальными методами и желательно в нескольких независимых лабораториях. И даже когда я фиксирую предположения (в науке они имеют не меньшее значение, чем факты), это не мои предположения – каждое имеет автора, ссылку, цитату. Нет, не роман. Скорее, все-таки летопись, но без пафоса, с которым мы привыкли относиться к этому слову. Кто такой, в сущности, летописец – обыкновенный сплетник, трудолюбиво и некритично записывающий, что говорят люди вокруг. Отличное определение моей деятельности, кстати, вот наконец… – я собираю молекулярные сплетни. Да, именно так!

Москва. Декабрь 2011

…выслушал все, что я, истеря, задыхаясь, сбиваясь и комкая слова, пыталась втиснуть в эти последние, утекающие мгновения, дождался паузы, закинул на плечо дорожную сумку и шагнул к двери.

– Давай считать, что мне не нравится, как ты воспитываешь наших детей, – сказал ты, и это прозвучало как точка. Точка, в которую я никак не могла поверить.

– При чем здесь это, при чем здесь дети, ты же никогда ими не занимался… – возражала я, размазывая слезы по пылающему, зареванному лицу.

Дмитрий не стал ни оправдываться, ни возражать. Он просто стоял и смотрел на меня с естественным превосходством уходящего мужчины над растрепанной оставленной женщиной. Он даже улыбался немного, словно предлагал не принимать невольную жестокость своих слов слишком уж всерьез, или это только показалось мне сквозь застилающую мир соленую пелену?.. Он смотрел в мою сторону, но не на меня, а сквозь, в то светлое и, вероятно, недалекое будущее, в котором у него все будет как надо: достойная женщина, жена, мать достойных его детей. Даже в такой момент тобою трудно было не залюбоваться, и я замерла, в последний раз вбирая глазами сероглазую нестеровскую прелесть любимого лица, насмешливую и гордую линию губ, тоненький шрам над бровью, уверенный, мужской разворот плеч. Статный. Тебе шло это старомодное слово, так же как шли костюмы иных, давно прошедших веков. На что я вообще рассчитывала…

– А новая идеальная женщина, конечно, родит тебе новых идеальных детей, да?!

Он широко улыбнулся и развел руками:

– У меня все такие!

Ответ был нелепый, словно и не на мой, а на какой-то свой собственный вопрос, но я сразу поняла, что ты хотел сказать: «У меня все женщины – идеальные, и ты когда-то была идеальной для меня». Услышав, как легко, не задумываясь, ты поместил меня ко всем своим прошлым женщинам, освобождая место для новой, я закрыла лицо руками, легла на кровать и закричала. Так кричат, катаясь на родильном столе. Когда становится все равно, что скажут, что подумают, как посмотрят. Тогда кричат за все прожитые в молчании годы.

Муж мой, возлюбленный мой, плоть от плоти… Ты уходил, исторгался из меня для полного, уже окончательного отделения, и я кричала в полный голос, не таясь, не сдерживая себя, кричала иступленным криком роженицы, выталкивающей мертворожденного ребенка и заранее знающей, что за этой болью не последует ни облегчения, ни утешения. Я не видела твоего лица в этот момент. Мне было все равно. Я кричала.

От этого крика я и проснулась в оглушительной ночной тишине.

Справа из красного угла на меня глядел Николай Угодник ласкового южнорусского письма. А прямо перед лицом, в аквариуме, стоящем на низком журнальном столе, за зеленоватым, обросшим водорослями стеклом беспокойно ходила красно-черная рыба.

«Какие дети, почему дети, – думала я, сгребая сползшее одеяло. – У нас никогда не было детей…»

Был выкидыш десять лет назад, и все. Я иногда вспоминала об этом недоношенном комочке, но ты, кажется, нет. Неужели я все эти годы чувствовала себя виноватой? Как глупо… Как больно еще и этой, давно выплаканной, болью.

Я легла на живот, повторяя позу той женщины из сна, и попыталась закричать, надеясь вернуть миг испытанного освобождения. Но вместо глубокого, нерассуждающего крика вышло жалкое придушенное кряхтенье, сбившееся одеяло давило на диафрагму. Тогда я перекатилась на спину и уставилась в серый цементный потолок, подсвеченный голубоватым светом фонарей из окна. Теперь мешала запрокинутая голова. Под нее, конечно, можно подложить подушку, но эта возня в постели и без того выглядела смешно. Дело было не в положении тела. Просто у женщины из моего сна был голос. А у меня нет.

Из комнаты Севы доносились воинственные рыки и звяканье клинков, там прокачивали очередной уровень сетевой игры. В гостиной включилась заставка ночных теленовостей. В ванной на втором этаже кто-то плескался. «Пыльная квартира» жила своей собственной жизнью, а точнее, жизнями множества практически неизвестных мне людей. Звуки гуляли здесь привольно, словно в традиционном японском доме, разгороженном лишь невесомыми бумажными стенами. Плакал ли кто или смеялся, опорожнял кишечник или занимался любовью – это было слышно, и мы давно научились отрешаться от влажных и настойчивых звуков чужой жизнедеятельности, и, если бы я закричала, никто бы, скорее всего, не стал любопытствовать – почему.

Я запахнула халат поверх измочаленной ночными метаниями ночнушки и побрела на кухню. Горло першило так и не рожденным криком. На подоконнике рядом с плитой мощно кустились помидоры, оставленные чьей-то подругой-режиссеркой, снимавшей у нас короткометражку о «понаехавших». Я бездумно сорвала маленький оранжевый шарик. У помидора был нежный сладковатый вкус воспоминаний с мелкими косточками обид.

Мы сняли эту квартиру почти два года назад. Хозяин, похожий на доброго деловитого гнома, не то получил ее от правительства Москвы за многодетность, не то купил на свои последние перед кризисом 2008-го, а после уже не имел возможности вложиться в ремонт. Квартира – двухуровневый памятник столичному градостроительному безумию и амбициям – так и стояла пустая, а местами и не оштукатуренная. Единственным ярким пятном в серых пространствах был нежно-розовый унитаз, расцветавший в одном из углов на мясистом ржавеющем отростке канализационной трубы. В помещении было восемь комнат, огромная, в два этажа, гостиная с семиметровыми потолками и несколько помещений без окон. В гостиной около шифоньера стояла металлическая стремянка. По ней забирались на второй этаж те, кому лень было ходить в обход – через лестничную клетку. И от каждого шага в воздух поднималась легкая и едкая цементная взвесь, сушившая губы и вызывавшая кашель.

Хозяин, очарованный твоими обещаниями, сдал нам эту квартиру за символическую по московским меркам плату при условии, что здесь будет сделан ремонт. Но прошло два года, а ремонт так и не был завершен. Он не был даже начат. Почему? В планах и идеях недостатка не было. Иногда бывали и деньги. Деньги редко появлялись одновременно с идеями, это правда. Но главное все-таки было не в этом. Просто казалось невозможным остановиться на какой-нибудь одной, пусть даже удачной мысли, вдруг завтра придёт лучшая? Ради этого так и не наступившего завтра мы месяцами глотали бетонную пыль. Твои реконструкторские  мундиры посерели и выглядели теперь настоящими, боевыми. Ржавые потеки от непокрашенных труб на них было легко принять за неотстиравшиеся следы боевых ран. Я привыкла и к этой жизни, по жанру представлявшей собой что-то среднее между пост-апокалиптической сагой и хроникой из жизни ночлежки, и только удивление случайных, неподготовленных гостей порой сеяло мимолетное непроговариваемое сомнение в нашей… в твоей… правоте.

Монархист, со слезами в голосе говоривший о последнем императоре-мученике, и последовательный антикоммунист – ты сходился со своими противниками только в одном – отвергал сегодняшнее бытие ради завтрашнего дня. Существуют ли еще люди, способные одновременно жить светлым прошлым и светлым будущим? Ты был таким человеком. Мы оба были. Все, что мы сделали за это время, – поставили ванну и раковину на кухне да повесили занавески в некоторых дверных проемах. И купили аквариум с огромной рыбиной, которая бессмысленно пялилась теперь на мои ночные метания. Потом стараниями друзей и соседей у нас появилась и другая более-менее случайная мебель: пара плетеных кресел, деревянная кровать из Икеи, рассыпающиеся кухонные шкафчики. Но сердцем дома все равно оставался внушительный стеклянный параллелепипед.

Аквариум стал краеугольным камнем грядущего уюта. Весомый знак того, что это жилище надолго, что мы наконец перестанем жить бессмысленой кочевой жизнью. Остановимся, осядем, сделаем ремонт, посадим дерево и, может быть, родим сына. Краеугольный камень так и остался единственным, и понемногу превратился в камень на шее… Но я заметила это, лишь когда ты ушел. Исчез, отключив телефон и не оставив мне даже тех неубедительных объяснений, что были в сегодняшнем сне. Поразительно, но, кажется, никто из наших жильцов не удивился подобному повороту, хотя еще накануне мы всей квартирой обсуждали на кухне планы на Новый год. Видимо, все двенадцать лет, что мы прожили рядом (рядом – не вместе), я знала, что рано или поздно ты исчезнешь из моей жизни так же стремительно и необъяснимо, как когда-то в ней появился.

Ничего не предвещало. Все предвещало. У этой осени было безумное и надорванное женское лицо с черными пятнами вместо глаз и смазанным розовым пятном губ в дырке малиновой балаклавы. Я вспомнила, как месяц назад, высадившись на Боровицкой, угодила в вихрь белых птичьих перьев, которые разбрасывали девушки в разноцветных колготках с лицами, спрятаными под вязаными масками. У одной в руках, кажется, была гитара, две другие пытались что-то петь, но слов было не разобрать, и в памяти осталось только движение руки, запускающей искуственный снег по перрону. И запрокинутое лицо одной из участниц, когда с нее сорвали маску.

Две недели спустя эта необъяснимая сцена срифмовалась у меня с первой ноябрьской метелью, бросавшей сырые неряшливые хлопья в пеструю многочасовую очередь к храму Христа Спасителя на поклон поясу Богородицы , вдоль которой я бежала по набережной, пока не оказалась на мосту. И там внизу, под мостом, одно немолодое запрокинутое женское лицо в вязаном платке, на котором таяли снежные перья, напомнило мне о девушке из метро.

В воздухе висело исступленное желание чуда, желание перемен, и разве я сама не желала того же? Кто же виноват, что мое желание исполнилось так скоро и так буквально.

Третье женское лицо, случайно нанизавшееся на ту же нить, возникло из увиденного на днях документального фильма про убитую журналистку. Там было несколько старых архивных кадров, снятых любительской видеокамерой, – молодая женщина в кругу коллег на редакционном застолье. В начале своего пути эта женщина была красива. Красива, но не отличима от сотен и тысяч других молодых, стриженых, темноглазых. Пожилая женщина в конце фильма красива не была и, вероятно, даже не была «хороша» расхожим бытовым представлением о «хороших» и «нехороших» людях, но у нее было собственное лицо, не похожее ни на какое другое.

Назад Дальше