Российские фантасмагории (сборник) - Булгаков Михаил Афанасьевич 11 стр.


После небес, гор и солнца, после мелькании пейзажей, после веселой приключенческой полужульнической жизни в союзных республиках, после разнообразных туземных песен, исполняемых под аккомпанемент национальных инструментов, Евгений с интересом слушал песни жителей дома.

Вечерний звон, вечерний звон,
Как много дум наводит он
О жизни той, в краю родном… —

пела и шила у раскрытого окна портниха лет пятидесяти с завитою редкой челкой, любящая шляпы черные или лиловые, фасона «Наполеон». Задумывалась о своем гражданском муже, умершем на Волге.

Молчание.

Слезы выступали на глазах Агаши.

Начинала снова:

Ты склони свои черные кудри
На мою исхудалую грудь…

И дойдя до куплета:

Только ты, дорогая подруга,
Горько будешь над гробом рыдать… —

рыдала долго.

Но бывали почему-то и для нее радостные дни. Тогда она пела слабым тоненьким голосом:

Военных обожаю
Я с самых юных лет,
И их я не сменяю
На самый белый свет.
Ах, как я люблю солдат…

И вдруг басом:

Для прислуг стараться рад.

И опять тоненьким:

Солдат стремится всегда вперед,
Он смело храбростью берет.

Иногда грустила:

Умерла-а наша Мальви-и-на,
С ней скончалася любовь,
Руки к сердцу приложи-и-ила
И скончалася она.

Иногда, возвращаясь в своей лиловой шляпе фасона «Наполеон» с прогулки и пошептавшись с Матрешей о Лареньке, приходившей к Фелинфлеину, она удалялась работать, игриво припевая:

Ларенька, Ларенька, гла-а-зки,
Глазки погубят тебя-я.
Вот апрель месяц подхо-о-дит,
Вот и могилка твоя.
Ларенька, Ларенька, гла-а-зки,
Глазки сгубили тебя.

Это Евгения забавляло.

— Ах, ты знаешь, у нас что? — услышал он разговор Агаши Зуевой с ее подругой Матрешей Белоусовой — и дальше последовал завистливый рассказ о том, что в деревне, откуда она родом, крестьянки перещеголяли городских франтих, имеют три-четыре воскресных платья, что в праздничные дни по утрам девушки отправляются с узлом в церковь, а затем, после службы, по пути, отойдя в кусты, переодеваются. Затем меняют платье к обеду, переодеваются и вечером. И что в деревне мечтают о лакированных туфлях. Зло-зло блестели глазки Зуевой.

Щеголеватые парни с зеленой гребенкой в волосах, с длинной серьгой в ухе, в костюмах, сшитых Ленинградодеждой, играли в рюхи на дворе, на площади бывшей пристройки; они как бы давали представление Евгению, настолько они были декоративны. По вечерам они, сидя на скамеечке, пели под звуки струнных инструментов куплет, ставший на время почти народным:

Цветок душистый прерий,
Твой смех нежней свирели,
Твои глаза, как небо, голубые…

Посидев таким образом, они отправлялись в кинематограф.

Дети этого дома были достаточно злы. Утром Евгений видел, как они играют и скачут и от времени до времени дразнят хромую девочку:

— Кривоногая нога захотела пирога…

Они исполняли это как античный хор, то приближаясь, то отдаляясь от своей жертвы.

Чуриковские женщины ничего не пели, а брезгливо, в платочках, как тени другого мира, проходили мимо.

Фелинфлеину этот дом казался театром. Евгений с удовольствием присаживался к женщинам, сидевшим на скамеечке, рассказывавшим грустные истории про молодого удальца, уголовника, как он соблазнил пятнадцатилетнюю девочку, как он жил с ней несколько месяцев вместе, как с его позволения его мать продала затем эту девочку какому-то мужику и как, в конце концов, девушка попала в Калинкинскую, где ей отрезали грудь, и что теперь неизвестно, где ставшая одногрудой девушка торгует собой. Это было очень похоже на песню, старинную песню, и потому трогало жителей дома до слез.

Рядом с Матрешей Белоусовой жила в комнате высокая, тощая, ходившая вся в черном, говорившая всегда шепотом, так называемая тетка Дуня, лет семидесяти, продававшая лампадное масло, читавшая по покойникам, обмывавшая их, в Крещение приносившая освященную воду, на Пасху носившая святить куличи за малую мзду, под видом афонского продававшая самое обыкновенное лампадное масло, откладывавшая деньги в черный чулок, по слухам.

Благочестивый шепот и черное платье не мешали ей быть нечистой на руку; она знала священников во всей окружности и этим жила: они считали ее благочестивой женщиной. Евгений давал ей в шутку читать журнал «Безбожник», она отмахивалась и в ужасе отбегала.

Судьба подарила Евгению представление — смерть тетки Дуни. Он узнал подробности от Матреши Белоусовой, с любопытством присутствовавшей у ложа умирающей, окруженного стаей таких же ханжей, жаждавших поделить ее имущество. После того как ее соборовали и помазали елеем, тетка Дуня вздохнула и сказала:

— Теперь я иду прямо в рай!

Три ночи подряд над покойницей читала псалтырь тихая монашенка.

Матреша Белоусова боялась, что тетка Дуня встанет и начнет бродить и — чего доброго — повстречается с ней в коридоре. Торжественно похоронили тетку Дуню. Священник шел впереди. Евгений шел среди ханжей.

После похорон ханжи провожавшие вернулись в комнату тетки Дуни и спешно поделили имущество умершей.

Приняв постный вид, торжественно помянули умершую. Часть посуды принесли с собой, другую часть заняли у соседей; Евгений в виде любезности принес от хозяйки посуду; на кухне шипели блины; говорилось со степенным видом о достоинствах тетки Дуни и о том, что молодое поколение погибнет.

К негодованию всех жильцов, ханжи обжулили монашенку — ей даже не дали книгу для чтения по умершей; на ее просьбу ответили с благочестивым видом:

— Мать Христодула, Федосья взяла книжку и уже ушла с поминок.

Таким образом, задумчивую мать Христодулу только допустили на тризну.

Долго в доме смеялись над тем, что тетка Дуня полетела прямо в рай, и жалели монашенку.

В лицевом флигеле жил другой персонаж: дочь шорника.

Лавка в одно окно, на вывеске пестрая дуга с головой лошади, на окне хомут, вожжи, бубенчик, за прилавком пузан — низенький, желтый. Белоусова рассказала Евгению все про нее. Дочь шорника девочкой была тихой, аккуратной, дети ею не интересовались и с ней не дружили, у нее, как и сейчас, были бледные голубые глаза, правильный нос, безукоризненно причесанные бледные волосы, говорила она всегда тихим шепотом — не разобрать было, равнодушна она или пуглива; в тетрадочках у нее не было ни помарок, ни клякс, ходила она с двумя братьями-пузанчиками.

Показала барышня Белоусова Евгению невероятной красоты и аккуратности вышивки и ленточки, и бисером, и белым шитьем, и цветной гладью, и крестиком ее работы; вышивки эти всех в доме восхищали красотой исполнения.

Узнал Евгений от все той же часто приходившей к Наталье Тимофеевне Матреши Белоусовой, что в голодные годы у девушки на руках появилась экзема, что девушку всячески лечили и что, наконец, применили рентген. По словам Матреши Белоусовой, рентген съел левую руку искусницы; но девушка продолжала вышивать; у нее, как и у ее матери в молодости, ампутировали руку и сделали протез: продолжала она вышивать и кормить своих братьев-пузанчиков. Но появилась экзема и на второй руке — во всю ладонь образовалась рана: врачи решили ампутировать и вторую руку.

— И вот, — сообщала Матреша Белоусова, — она все еще вышивает, но скоро ей ампутируют и вторую руку.

Рассказала Матреша Белоусова Евгению про вдову Федосью, жившую с ужасным рябым ломовым извозчиком. Увидел Евгений — тощую, с близко посаженными бегающими глазками, с носом, всегда втягивающим воздух; узнал он, что про своего мужичишку и про себя она говорила:

— Всякая голубка голубка ищет!

Узнал он, что Федосья для голубка все покупает, что она голубка поит и кормит и одевает. Голубок же свой заработок отправляет в деревню жене.

«Какой фантастический бытовой театр!» — думал Евгений.

Вспоминалось прошлогоднее путешествие по ледникам, сванские башни, города, высеченные в скалах, и восстанавливаемый Ленинакан.

Снова в ушах Евгения звучала армянская песенка:

Ты дочь монаха Рипсимэ?
Да, я дочь вартапеда (монаха).
Иди к нам.
Мы все здесь в Эчмиадзине
Дочери монахов.

Монахи жили наверху, внизу помещался кружок безбожников. Встречи с геологическими и археологическими экспедициями.

Видел себя он в живописных развалинах мечети. На расчищенной от камней площадке группа пионеров, окончив беседу о событиях в Китае и составив два хромоногих стола, учатся играть в пинг-понг, впервые привезенный из города вожатым отряда; белый шарик мечется в воздухе, отскакивает от ракетки, толпа пожилых татар окружает игроков. Затем перед Фелинфлеиным возник Самарканд с седобородыми узбеками и гробница с бирюзовым куполом Тамерлана.

Евгений попал в Гур-Эмир.

Под высокими сводами, украшенными мозаикой лучших персидских и арабских мастеров, увидел туземных шахматистов.

Снова потянуло Фелинфлеина туда, на Восток. Он видел себя в отрогах Тянь-Шаня. Он кому-то рассказывал, как он испугал разбойника. Изображая должностное лицо, подъехал бодро к бородачу, спросил фамилию и с серьезным видом внес замысловатое имя в свою записную книжку, после чего, расстроенный хитростью гяура разбойник галопом удалился.

И Торопуло иногда вспоминал о юге, и Торопуло иногда мысленно блуждал по ялтинскому берегу. Ах, как хороша ночь! Темно, темно, осень. Очень яркие лучи идут от ларьков; горы фруктов, фрукты необычайной яркости, горы дынь, горы арбузов, ветки мандаринов, грязная девчонка продает фиалки и розы; все освещено качающимися керосиновыми фонарями или свечами; каждый духан точно вырезан в черном бархате ночи. Торопуло взял «Тысячу и одну ночь», но хорошо знакомая лакомая книга не читалась. Тогда взял журнал «Восток» Торопуло. И вот, яблоки — словно рубины старого вина, айва — словно шары, скатанные из мускуса; фисташки с сухой усмешкой и влажными устами; цвет персиков в густых ветвях. Сахарные груши сладко смеются, гроздья винограда висят как связки жемчугов. Мед абрикосов и мозг миндаля заставляют томиться уста. Кусты красного винограда огненного цвета, как вино, сладостно сковывают самую кровь. Ветки апельсинов и свежая листва лимонов, финиковые рощи по всем углам…

Сад, словно кудесник, наполнил комнату Торопуло; дыни лежали у ног его пестрыми ларцами.

Мечты Торопуло прервал Евгений. Он влетел к нему. На толкучке он купил драгоценную для Торопуло книгу о чае и кофе Мейснера, в переплете XVII века, реставрированном в XVIII веке, с суперэкслибрисом города Парижа. Содержание книги главным образом заинтересовало Торопуло. Перед ним мелькнул плод в виде вишни, меняющий свой цвет по мере созревания: сперва зеленый, затем красный и наконец темно-фиолетовый. Торопуло расцеловал Евгения.

Торопуло раскрыл книгу.

— Нет, нет, — сказал он, — не сейчас, на сон грядущий, — и, держа книжечку, сел на диван. — Что же вам подарить взамен? — сказал он, предвкушая, пронизывая глазами книгу. -

У меня есть чудесный кофе, надо спрыснуть эту чудную книжку. Посвятим сегодняшний вечер этому напитку, очищающему кровь, разбивающему тяжесть в желудке и веселящему дух. Знаете ли вы, что аббат Делиль писал о кофе?

Торопуло подошел к полке, достал стихи Делиля, раскрыл на закладке и вдохновенно стал пересказывать:

— Кофе недоставало Вергилию, кофе обожал Вольтер. Делиль сам любил приготовлять божественный напиток. На жаровне раскаленной аббат, в полном одиночестве (одиночество усиливает наслаждение, — пояснил Торопуло), золото его окраски постепенно превращал в цвет черного дерева. Все в том же одиночестве аббат заставлял кричать зерна под железными зубцами и, очарованный ароматом, без посторонней помощи, погружал в воду смолотый кофе. Но вот все готов. И мед американский, выжатый из сахарного тростника африканцем; вот и японская эмаль притягивает кофейные волны; кофе соединяет в себе дары двух миров. Аббат пьет, и в каждой кофейной капле для него луч солнца.

Собственно, это была интерпретация Торопуло. Некоторые смысловые моменты он бессознательно усилил, другие ослабил.

— Прочтите сами, — продолжал Торопуло, — какое восхитительное стихотворение.

Торопуло никогда не читал вслух на иностранных языках. Спеша осилить языки, чтобы читать кулинарные книги, он к черту послал точную фонетику.

— А в Норвегии, во время деревенских праздников, этот аравийский напиток варят вместе с селедочными и угриными головками, должно быть, для придания особого вкусового оттенка. Любопытно?

Но Евгений спешил и отказался от кофе. Он условился с Ларенькой, что она сегодня придет к нему. Но домой приехал он рано. Чтобы заполнить свободное время, он сел за хозяйское пианино.

«Погружусь в игру звуков», — подумал он.

Но игра звуков ему быстро наскучила. Он пересел в кресло. Положив ногу на ногу, свесил руки, запрокинул голову. Затем он опустил голову на грудь и обхватил колени руками. Это было совсем не dolce far niente.

«Жить скучно, все время нужно развлекать себя, — думалось Евгению. — Приходится иногда передернуть и новый для себя путь найти».

Теперь он чувствовал по степени своей тоски, время от времени повторявшейся, что снова придется все бросить и бежать, что очень скоро он побежит.

Ларенька вошла в комнату, где жил Евгений.

В комнате было темно.

На цыпочках она подошла к пузатому комоду и зажгла свечу. Евгений, казалось, дремал в кресле.

Она сняла пальто и повесила на гвоздь: шляпу надела на бюст Потемкина, некогда украшавший палисадник, и на цыпочках стала прибирать комнату. Посмотрела, политы ли цветы, сняла хозяйскую желтую скатерть, вышла на лестницу, стряхнула, поставила кипяток на кухне.

Стала ждать пробуждения спящего в кресле.

Бледный жених, жалующийся на сердцебиение и мигрень, сидел перед невестой.

Ларенька сбегала в аптеку и принесла порошки, положила компресс на голову Евгения.

— Какая тоска… — сказал Евгений после полуночи, — не могу я больше жить здесь, я должен уехать.

— Что с тобой? — испугалась Ларенька. Евгений отвернулся к стене.

Евгений вспомнил музейный дом, в котором он живет, и расхохотался. Он встал, сел в кресло, закурил и стал рассказывать о том, как Матреша Белоусова бросала солью между Прошей и его женой, как Матреша, встречая молодоженов, т. е. Прошу и его жену, в коридоре или на лестнице, пряталась и из-за угла махала медвежьей лапой; как он однажды увидел, как Матреша, открыв вьюшки, кричала заклятье.

Ларенька, думая, что Евгений развеселился, развеселилась и сама. Стала она рассказывать про свое детство.

Утром ушла Ларенька.

Утром разыскала Евгения няня.

Евгений чувствовал комедийность своей жизни.

У няни были странные идеи относительно ума Евгения.

Его познания, по ее мнению, были совершенно изумительны — он знал решительно все; его память была исключительна; а детство он провел в роскоши.

Теперь, войдя в его комнату, она сострадала тому, что у Евгения нет денег.

— Как жить-то приходится тебе, бедняжечка, — качая головой и осматривая комнату, говорила она. — Ты уж не помнишь, как ты жил-то, а я помню!

Назад Дальше