Стало лень приводить комнату в порядок. Евгений раскрыл чемодан. В нем были игроки в карты Питера де Гоха в комнате с раскрытой дверью на светлую улицу, и двое уличных мальчишек-шулеров, обыгрывающих за деревянным столом третьего, и снимок, изображающий игру в трик-трак в буржуазном доме, и другой, изображающий драку крестьян из-за карт, и третий — ландскнехтов, мирно сражающихся в карты среди блудниц.
Погруженный в мир игры, Евгений встал. Солнце. На улице толпился народ. Унывные звуки гитар, трубы граммофонов, цыган с пляшущим медведем, китаец в дореформенном костюме, заставляющий мышей кататься на каруселях, хор гопников со склоненными головами, смотрящий на лежащую перед ним кепку, — все это развлекало Евгения как живая картина.
Вышел из кондитерской, унося похищенную плитку шоколада. Сел в первый попавшийся трамвай. Самый процесс похищения доставлял Евгению удовольствие. В трамвае он встретился с Ермиловым и стал угощать его шоколадом.
Он сошел на улице 3 Июля, вошел в книжный магазин и, просматривая новинку, стащил несколько книг. Затем он пошел на проспект Володарского и продал эти книги в магазин «Дешевой книги». Так как книги были не разрезаны, то книгопродавец решил спекульнуть. Фелинфлеин вышел, унося и тут стянутую книгу, и продал ее книжнику у решетки. Затем купил 500 граммов винограду и стал есть. Он сосчитал деньги: хватит завтра на Эрмитаж. Скорее за Ларенькой, и — к Торопуло.
Тихо, точно с покражи, вернулся Торопуло домой. Вынул из бумаги сизую птицу, зажег электрический свет и стал ощипывать ее.
На столе лежали на блюдцах мозг из говяжьих костей, куриный жир, петрушка, соль, лимонные корки, зеленый горошек, стояло вино.
Ощипав и распластав сизую птицу, Торопула положил ее в глубокую сковороду, где уже растопились бычий мозг и полуптичий жир, и, посыпав крошеной петрушкой, стал исподволь ужаривать. После добавил говяжьего отвара с вином и довершил вареньем. Жижу сгустил несколько ужариванием, приправил солью, лимонной коркой и сметаной, приварил, прибавил зеленого горошку.
Фелинфлеин сидел рядом на табуретке, курил и завидовал Торопуло. Чего-чего только за свою жизнь не ел Торопуло! И студень из оленьего рога, и губы говяжьи с кедровыми орешками, с перцем, с гвоздикой, и желудок бараний по-богемски и по-саксонски, и пупки куриные, искрошенные в мелкие кусочки, и хвосты говяжьи, телячьи и бараньи, и колбасы раковые, и телячьи уши по-султански, и ноги каплуна с трюфелями, и гусиные лапки по-биаррийски, и цыплят с грушами, и ягнячьи головки в рагу, и яйца со сливками, и петушьи гребни. Смешно и интересно. Вся жизнь добряка была посвящена еде. Честолюбие у него полностью отсутствовало. Театра он не любил; любимым его чтением были кулинарные книги. В кулинарии Торопуло понимал толк, и о ней он мог говорить с увлечением. Благодаря кулинарии он знал и всесветную географию, и историю; она же заставила его научиться читать на всевозможных языках; она же превратила его в превосходного рассказчика, и его очень любил слушать Евгений, хотя к нему и относился слегка свысока, как к добряку.
Библиотека Торопуло состояла из бесчисленного количества кулинарных книг, каталогов фирм, иностранных и русских, альбомов с золотистыми, бронзовыми, серебряными, звездчатыми, апельсинными бумажками, тетрадей с конфетными бумажными салфеточками.
На кулинарные книги иногда Торопуло поглядывал со сладострастием. Отойдет на три, на четыре шага, обернется и посмотрит, и вдруг томно станет у него на душе от скрывающихся за любительскими переплетами яств. Хотя много на своем веку перепробовал блюд Торопуло, но еще более скрывалось неис-пробованных. Сидя перед своими книгами и смотря на них, вздыхал Торопуло о кратковременности человеческой жизни, о том, что всего нельзя перепробовать.
У Торопуло была собственная дача в русском стиле, с фруктовым садом. Торопуло был инженер, и неплохой инженер, только это его не интересовало. Конечно, он читал английские, немецкие и американские журналы и сконструировал даже какой-то мощный двигатель. «Да это все не то, это все пустяки, о которых и говорить не стоит; это так легко: посмотрел, почитал, повозился… а ну их к черту! Давайте поговорим о другом».
И Торопуло спрашивал у гостя, чем кормят сейчас в общественных столовых.
Сегодня лампа горела в комнате Торопуло, хозяин возвышался в кресле, гости сидели на диване и вели рукописный журнал под названием «Восемь желудков».
В кружке Торопуло все носили не свои имена, а чужие — звучные и театральные. Торопуло сросся с именем Вакха; Евгений носил с изяществом имя Вендимиана, что значит: «собиратель винограда»; худенький молодой художник Петя Керепетин гордо ходил, выпятив грудь, под именем Эроса. А свою жилицу Торопуло низвел в Нунехию Усфазановну. Сейчас она пошла покупать для себя пирожное.
Над диваном висела огромная картина маслом, освещенная двумя электрическими бра; на ней изображались: знатный дворянин в парчовой одежде, с вышитым воротником, в шапке, унизанной жемчугом, едущий верхом; вокруг него пятнадцать или двадцать служителей пешком, за ними попарно шествуют стрельцы: двое со скатертями, двое с солонками, двое с уксусом в склянках, двое с парой ножей и парой ложек драгоценных, шесть человек с хлебом, потом с водкой; за ними несут дюжину серебряных сосудов, наполненных вином, судя по изображенному времени — испанским, канарским и другими. Затем несут столь же огромные бокалы немецкой работы, далее — кушанья: холодные, горячие — все на больших серебряных блюдах. Всего на картине шествуют с яствами, напитками, посудой человек 400. Внизу на медной дощечке надпись: «Угощение посла».
Ларенька, сидя на диване, разговаривала с Мурзилкой, толстым, ласковым, буддоподобным котом, с белым нагрудником; казалось, что кот, несмотря на свой божественный вид, вот-вот сядет к столу и начнет гурманствовать. Розовоносый, украшенный ложными глазами и ушами как бы на розовой подкладке, кот всегда пел при виде Торопуло. Кот оживал с утра, в ожидании пищи. Ходил неотступно следом за Торопуло; взбирался к нему на плечо и ударял в щеку холодным носом. Но Торопуло кормил кота в определенные часы, чтобы не испортить коту аппетита. С аппетитом пообедав, кот разваливался на диване и погружался, если никого не было, в сладостный сон до следующего утра. Если играла музыка, кот приоткрывал глаза и некоторое время слушал; если садились рядом с ним, он садился тоже; наказывать себя он разрешал только Торопуло.
Мурзилка очень полюбил Лареньку. Рядом с Ларенькой сидел Ермилов, попавший сюда впервые.
— Хе-хе, чем нас хозяин сегодня попотчует? — сказал один из гостей, потирая руки, останавливаясь в дверях и созерцая стол.
— Предвкушаю, предвкушаю. Во всем городе только мы порядочно кушаем. Остальные едят всякую чепуху.
— Да, — ответил Торопуло, — вы ко мне как мотыльки на огонь. Вы бы без меня пропали; да и мне было бы без вас скучно. Вы моя семья; моя прямая обязанность о вас заботиться.
Торопуло любил разноцветность блюд. Поэтому стол производил, несмотря на скромные расходы, праздничное впечатление. К сожалению, не было дыни, разрезанной пополам, сваренной в сахаре с перцем, сладости невообразимой.
— Жеребеночка еще хотите? — спросил Торопуло.
— С удовольствием, — ответил Евгений. Ермилов стал рассказывать Евгению:
— Раз я ехал в трамвае. Это было в голодное время. Пробрался к выходу и вдруг слышу такой разговор: «Я вас научу, лучшие сорта — доги, бульдоги, мопсы. Ввинтите крюк в потолок, поставьте таз, табуретку, наденьте собаке петлю… я всегда так делаю. Режу и кровь выпускаю. Затем кладу в уксус на четыре дня. Поверьте, очень вкусно. И вы будете таким же полным».
Я обернулся. Позади меня полный человек говорил тощему: «Только для этого необходимо подговорить мальчишек».
— Вы напомнили мне, — сказал Эрос-Керепетин, — случай в Петергофе: то было во время всеобщего голода. Парк был погружен в сумрак: в небольшой комнате собрались двенадцать сотрудников местного музея, среди молодых людей была и старушка, кончившая Бестужевские курсы. На столе, накрытом белой дворцовой скатертью, зашумел самовар, появились на блюде, украшенном вензелем, ломтики черного хлеба и огромная банка, наполненная засахарившимся медом.
Из окна открывался вид на море. Научные работники сидели в своих довоенных костюмах, помощник хранителя отделения — в изящном вестоне.
Хлеб и мед поглощались и вызывали род опьянения; глаза у всех разгорелись, и все торопились есть. И вдруг пировавшие замолчали, со стыдом и смущением переглянулись, перестали есть и оживленно шутить и отвели взоры от банки с медом.
Среди полного безмолвия старушка просительным тоном сказала:
— Вы ничего не будете иметь против, если я возьму этот мед себе?
— Конечно, конечно! — оживились все и ответили почти хором: — Ничего не имеем против!
Старушка вытащила из банки мышь и хладнокровно держала ее за хвост над банкой, пока мед не стек обратно в банку. Подошла к окну и выбросила мышь в парк. Довольная, направилась вместе с банкой в свою комнату.
На следующий день мы все с завистью узнали, что она пошла в близлежащую деревню и выменяла этот мед на двадцать бутылок молока.
— От еды до музыки, — просияв от еды и вина, заглушил своим басом последние слова Керепетина Торопуло, красный и радостный, — один шаг. Люлли, привезенный в Париж кавалером де Гиз, из поваренка стал удивительным скрипачом и автором арий, песен и опер.
— Не совсем так! — ответил Евгений, на которого под влиянием вина напал дух противоречия, — инструментальная музыка в опере Люлли несложна и бедна; весь аккомпанемент следует обыкновенно одинаковыми ритмическими движениями с голосами, в хорах инструменты играют лишь партии голосов, без самостоятельного музыкального рисунка и ритма; изредка только к смычковому хору присоединяются несколько флейт или гобоев. Люлли, правда, заслужил название божественного, но ведь это благодаря танцам, торжественным процессиям, декорациям, костюмам, т. е. благодаря всему тому, что возбуждало чувство и ласкало зрение. Во всем этом проявился его замечательный талант.
— То есть вы хотите сказать, что он был великий не повар, а сервировщик? — прервал Евгения Торопуло. — Но ведь в соусах-то и проявляется истинный талант.
— Совершенно верно, — подтвердил Евгений; — талант, но не гений.
— Во всяком случае, Люлли давал праздничные обеды, где все точно вымерено и где достигнуто прекрасное равновесие. В этом-то и сказалась школа, пройденная Люлли! — с торжеством поднялся Торопуло. — Недаром, недаром был он в свое время поваренком; может быть, бессознательно, но всегда Люлли был поваром.
— Выпьемте за Люлли!
Евгений встал из-за стола, сел за пианино. Все встали. Торопуло и его гости неожиданно для себя исполнили марш посредством музыкального звона наполненных рюмок и стаканов.
— Небесная музыка, — сказал Торопуло. — Настоящие хрустальные звуки. Все снова сели.
Юноша образовал из указательного и среднего пальца подобие ножниц и вытянул ими ключ и кармана Торопуло. Вендимиан, казалось, совершенно опьянел; он говорил слишком громко, он почти кричал:
— Игорь Стравинский в Париже почти диктатор; пора начать борьбу с ним.
Затем Евгений встал из-за стола, пошатываясь. Все поняли, что с ним.
Евгений прошел в кабинет Торопуло, открыл ящик письменного стола, из имеющихся трехсот, — прислушиваясь к голосам, — нервно отсчитал сто, запер ящик. В коридоре раздались приближающиеся шаги Эроса. Евгений бросился на диван и притворился спящим.
Через несколько минут раздались удаляющиеся шаги.
Евгений отпер ящик и положил обратно сто рублей. Бледный, он появился в столовой.
Но место рядом с Торопуло было уже занято. Толстый Пуншевич обнимал Торопуло.
Юноша подошел, чокнулся с Торопуло и опустил ключ на стул.
Торопуло услаждал своих гостей чтением:
— «Языкъ воловый, маринованный, обчистите языкъ съ шляму, водтяти въ склянку, непотребни части, али не полокати въ водь…»
— Что это за книга? — воскликнул Евгений.
— «Кухарка русаке обнимаюча школу вариня дешевыхъ смачныхъ и здоровыхъ обьдовъ».
— Ну и язычок! — хохотал Пуншевич.
— Граждане, негр пьет пальмовое вино, киргиз и татарин — кумыс, вотяк варит кумышку, индеец Южной Америки — каву, камчадал пьет отвар из мухоморов, мы пьем сегодня рейнское Liebfraumilch.
— Ура! Ура!
Торопуло стал чокаться и петь:
Bibit pauper et aegrotus,
Bibit exul et ignotus,
Bibit puer, bibit canus,
Bibit praesul et decanus,
Bibit soror, bibit frater,
Bibit anus, bibit mater,
Bibit iste, bibit ille,
Bibunt centum, bibunt mille.
— Граждане, рассказывают…
— Не настало ли время просить хозяина прочесть доклад на сегодняшний день?
Торопуло раскланялся, надел очки:
— Кулинария ведет свое начало от жречества, — читал Торопуло, — это несомненно одно из древнейших искусств; оно ничуть не ниже драматургии. На обязанности жрецов лежало соответствующее приготовление животного или дичи. Вы видите, происхождение кулинарии таинственно и священно и скрыто во мраке веков, т. е. вполне благородно. Я бы мог вам рассказать, как постепенно кулинария отмежевалась от религии, как стала совершенно светским искусством, но, если вдуматься, действительно ли кулинария вполне отмежевалась от своего происхождения: семейные праздники, календарные, политические — по-прежнему сопровождаются не в пример прочим дням сложною едою. Кулинария, как все искусства, имеет свои традиции, свою хронологию, свои периоды расцвета и упадка; она дополняет физиономию народа, класса, правительства; чрезвычайно важна для историка. Я совершенно не понимаю, почему ее кафедры нет в университете.
Раздался громовый хохот Пуншевича.
— Но ведь это новый космос? — возразил Пуншевич. — В него можно провалиться!
Доклад Торопуло был краток, но он привел в самое веселое настроение ужинавших. Долго аплодировали Торопуло. Пуншевич произнес экспромт, попахивающий девятисотыми годами:
Затем опять возобновились отдельные разговоры.
— Шакалий концерт бывает интересен, — обратился Евгений к Ермилову, — когда в нем принимают участие десятка два шакалов, а то и больше, что часто бывает в глуби Абхазии. Старые шакалы начинают свою дикую мелодию басистым протяжным воем; им вторят разноголосые писклявые молодые шакалы. Характер музыки разнообразится остальными шакалами, которые, передразнивая собак, поддерживают хор. Ничего подобного не создают шакалы Дагестана и Грузии, так как выступают они незначительными группами и к тому же менее голосисты.
Пока шел пир в квартире Торопуло, Нунехия Усфазановна, стоя в очереди к кассе, раздумывала, какое съесть пирожное.
Полунарядная барышня воскликнула, обращаясь к изящной барышне:
— Смотри, какой здесь забавный потолок! Изящная барышня посмотрела.
— Да, здорово конфетно!
Нунехия Усфазановна раздраженно обернулась и сквозь зубы проговорила:
— Так художественно! Теперь так не рисуют. Вы молоды, вы хорошего не видели.
Нарядная барышня:
— А я нахожу, что потолок безвкусный и что мы получше видели!
— Ну да, двенадцать лет революции уже, а здесь была богатая кондитерская.
— Как раз в этой богатой кондитерской мы и бывали, — ответила нарядная барышня.
— Не тридцать же вам лет?!
— Тридцать.
Нунехия Усфазановна успокоилась. Она попыталась завязать разговор:
— Посмотрите, как художественно нарисованы цветы, с каким вкусом.
Барышни хихикнули.
Нунехия Усфазановна стала созерцать, подняв глаза к потолку и делясь впечатлениями: ангелочек-мальчик перед ангелочком-девочкой держит зеркало, в котором отражается его лицо; ангелочек несет сноп пшеницы, со снопа падают красные маки и васильки; ангелочек-мальчик и ангелочек-девочка с восхищением смотрят друг другу в глаза, сидя на холме; они же, сидя на другом холме, слушают пение птиц; сидят на загогулинах, изображающих ветку; посреди потолка более крупный ангел, с крылышками бабочки, играет на лире среди роз; пухлая, сдобная ангелочек-девочка, с ямочками на щеках, сидя на яблочке, украшает волосы жемчужным ожерельем, — и всюду розы, сирень.