«Возлюбленные братья во Христе, давно уже душа моя желала обратиться к вам с посланием, но каждодневные обязанности послушника не позволили мне до сих пор последовать велению моего сердца. Решаюсь все же посвятить данный нам „свободный день“, на самом же деле всего несколько свободных часов, тому, чтобы написать вам, Болос и Женсана, как бы печально ни делалось мне при воспоминании о милых друзьях.
Не знаю, насколько вам могут быть интересны обстоятельства жизни послушников. Все сводится (и все направляется!) к жизни в молитве и самоотвержении (о, сладость самоотвержения!), а также душевной и духовной подготовке к тому, чтобы нам, если будет на то воля Божия, сделаться истинными служителями Благой Вести. Послушничество для нас – лишь первый шаг познания великолепия мира, открывающегося внутренним очам священнослужителя. Мы встаем в семь утра, по звонку. Я вам говорил, что каждый день принимаю холодный душ? Приведя себя в порядок, мы проводим час за молитвой в своих кельях. Потом все вместе принимаем участие в великом таинстве Евхаристии. После этого завтракаем, прибираемся в кельях и приступаем к утренним занятиям латынью и греческим. Перед обедом у нас есть немного времени, чтобы привести себя в порядок, потом мы обедаем в трапезной. После придающей бодрости прогулки по парку, окружающему послушнический корпус, и недолгого послеобеденного сна мы возвращаемся к учебе в аудиториях, но на сей раз не для занятий мирской наукой, а для духовной беседы, направленной на то, чтобы проникнуться духом общества Иисуса. В иные дни нам дают несколько часов свободного времени, которое мы употребляем для ухода за монастырским имуществом или же отправляемся в соседние деревни, чтобы преподавать закон Божий. Вернувшись обратно и приведя себя в порядок, мы готовимся к ужину. После ужина – еще одна прогулка, и вот мы уже готовы, примерно около десяти вечера, отойти ко сну, усталые телом, но пылающие духом и с обновленным желанием быть верными последователями возлюбленного Господа нашего Иисуса. Так проходит день за днем».
– Расписание необыкновенно увлекательное, – сказал Болос, поднимая глаза, чтобы перехватить взгляд Женсаны.
– Да, попал парень. – Я вздохнул и отпил пива. – Но по-моему, он не шутит.
– Правду-матку режет. От чистого сердца, черт возьми!
– Ну и хорошо. Может, в этом его счастье.
– Еще чего.
– А что?
– А то, что ему совсем мозги запудрили. Не видишь, что ли? Куда девался Ровира, который шагу не мог ступить без протеста?
– Может, такая жизнь для него и есть форма протеста.
– Ну ты даешь, Женсана! Нет. Там все построено на повиновении, и больше ни на чем.
– Может, ему так удобнее. Думать не надо. Не нужно ничего решать.
– Это тебе так удобнее. Каждый раз, когда тебе нужно принять решение, такое впечатление, что ты его рожаешь.
Мне совершенно не понравилось это замечание Болоса. Но Микель скрыл недовольство за улыбкой и отхлебнул еще пива. Мы сидели за одним из столиков на террасе ресторана на Пласа-Рейал, до нас доносился запах жареных сосисок и аромат кофе, и Болос снова принялся читать письмо, которое я получил несколько часов назад: «И не подумайте, друзья, что я тоскую по прежней жизни; несмотря на это, я восхищаюсь мужеством, с которым вы посвятили себя политической деятельности».
– Представляю, чего ты ему наговорил, – мстительно заметил я.
– Я? Да ерунду. Пустяки. Ничего особенного.
Да, пустяки: я мог себе представить воодушевленное письмо Болоса, в котором он рассказывал о нашей каждодневной борьбе с полицией и о том, как мы поняли, что, кроме того, что нам рассказывали о мире, в нем есть еще и любовь. И что в первый день было очень трудно, но вскоре мы привыкли выходить на улицу и кричать на всех площадях, пока не послышится полицейская сирена, и вот мы бежим, бросив транспаранты, с мечтой в сердце. Я мог представить себе его письмо, потому что и сам бы написал точно такое же. «Но сегодня, борясь с естественным для меня юношеским нетерпением, я направляю все свои усилия на то, чтобы стать достойным духовным служителем, который желает приносить пользу братьям своим к вящей славе Божией. Почему бы вам как-нибудь не навестить меня? Каждое второе воскресенье нам разрешают принимать посетителей, и приходить могут не только родственники, но и друзья».
– Прям как в тюрьме.
– А ты почем знаешь.
– Ну, может, скоро узнаем. Что думаешь? Съездим к нему?
– Как-то мне от этого не по себе.
– А ведь он, наверное, в сутане ходит…
Болос и Женсана посмотрели друг другу в глаза. Это была только первая кружка пива. Они расхохотались: Ровира в сутане! Это уж слишком!
– Мы там со смеху помрем.
– Слушай, а может, попозже съездим?
Они отложили поездку на потом вовсе не потому, что им не хотелось поскорее повидать Ровиру: положение политически ангажированных студентов не позволяло нам устраивать подобные экскурсии, так что «ты прав, не надо, лучше потом к нему съездим – если будет настаивать – вот именно, если будет настаивать».
Микель не знал, что через пятнадцать-двадцать дней будет с раскрытым ртом глядеть из окна поезда на искаженный скоростью пейзаж, двигаясь на встречу с Ровирой, который вовсе не настаивал. Меня начала грызть совесть, которая ко мне уже тогда была особенно беспощадна; в общем, я отправился в гости к возлюбленному брату во Христе тайком от насмешливого Болоса и, пока в окне с бешеной скоростью мимо пролетали пейзажи, думал, что даже от друзей мы иногда что-то скрываем, хотя кому-кому, а Болосу я раньше всегда обо всем рассказывал. Обо всем, кроме вот этой поездки, потому что о блаженной улыбке Ровиры я рассказывать не стал – он даже говорить стал медленнее и ходить неторопливо и размеренно. Указывая на яблони и персиковые деревья, растущие по правую и по левую сторону от дороги, ведущей от корпуса послушников к озеру, Ровира не говорил, что они красивы, а называл их даром Божьим. Он был очень разговорчив, очень воодушевлен своей новой жизнью, немного прибавил в весе, но самое главное – во всем этом пренеприятнейшим образом чувствовалось, что один из твоих друзей перешел на другую сторону.
– На другую сторону чего?
– Не знаю, Жулия. За грань. Он больше не был одним из нас.
– Или вы были не с ним.
Ну да, естественно. Ровира, священнослужитель, как друг был потерян, хотя, когда я уезжал, оставляя его наедине с навязчивой идеей, мы обнялись, и он очень растрогался. По дороге домой я даже не обращал внимания на пейзаж за окном. Всего этого я еще не знал за две или три недели до того, когда мы договорились, что «вот именно, если он будет настаивать, мы посмотрим, убедит он нас или нет». А еще я не знал, что Болос поступит точно так же, как я, только через месяц. И поскольку всего этого мы еще не знали, мы продолжали разговор.
– И как он там обходится без баб?
– В письме о них не упоминается.
– Значит, ему без них худо.
– Серьезно?
– Ну а как? Ты подумай! – Болос был настолько уверен в себе, что иногда это становилось просто невыносимо, но у меня не было доводов, чтобы с ним спорить. – Каждый божий день в окружении мужиков со стеклянными глазами, которые из женщин одну Божию Матерь и видят. В лучшем случае.
– Может, там монахини есть.
– Откуда там монахини! Ты как с неба свалился, Женсана!
Я жил в Фейшесе, но был тесно связан с Барселоной. Во мне кипело постоянное воодушевление от необходимости срочных перемен в мире, за дверью у меня висел портрет Че Гевары, а образ Девы Марии Монтсерратской, всегда висевший у меня в комнате, я заменил на очень маленькую (и, как мне казалось, черно-белую) репродукцию «Герники» Пикассо. Я витал в облаках, впрочем, как и Болос, но он умел делать вид, что это не так, с той неотразимой убедительностью, что сбивала с толку любого внимательного наблюдателя, и уже за одно это я ему завидовал.
– Ты сегодня видел Берту?
– Нет. Не знаю, куда она запропастилась. Такое ощущение, что она все реже появляется в университете. Найти ее невозможно.
– Не падай духом.
– Да как тут не падать духом?! А Роза?
– Она разговаривает как деревенщина!
– Ты мне уже рассказывал. Так как она?
– Слушай, давай сходим в кино, в «Алексис». Там сейчас дешевые билеты.
– А что показывают?
– «Канал». Кажется, польский фильм. Про вторжение нацистов.
– Наверное, хороший. Чья очередь платить за пиво?
– Кто будет пробовать вино?
Мы с Жулией посмотрели на официанта, который как из-под земли возник с бутылкой в руках.
– Пусть пробует дама, – сказал я наугад.
Но энергичный жест Жулии меня переубедил. И меня, и официанта. Я сделал вид, что оцениваю цвет, поболтал вино на дне бокала, понюхал его и попробовал. Я закатил глаза, понимая, что все это делается для внимательной и беспокойной публики. А я-то почем знаю. Для меня все вина хороши.
– Ну как, хорошее вино? – нетерпеливо спросила Жулия.
– Полагаю, да.
– Что значит «полагаю»? Горчит? Пробкой отдает?
– Нет-нет… Я же сказал, что лучше бы тебе пробовать.
Жулия одним взглядом положила конец спору. И оба джентльмена немедленно решили признать вино хорошим. Мне нравится решимость Жулии. Она привлекает меня, потому что отличается от моей застенчивости… и напоминает мне бабушку Амелию. Жулия прекрасно могла бы быть моей тетей.
– И правда, вино хорошее. Но обойдется тебе дорого.
– Что?
– Ты все еще в облаках витаешь.
– С позволения дамы… – Я встал, делая вид, что я официант, и убрал в карман зажигалку Айзека Стерна, которая, с тех пор как мне ее подарила Тереза, ни разу не ночевала ни в одном кармане, кроме моего. Жулия заметила этот бестактный поступок, но ничего не сказала. – Пойду помою руки. Не знаешь, где здесь туалет?
– В конце коридора, вон та дверь. По крайней мере, женский там.
Очень забавно спрашивать у чужого человека, где туалет в твоем собственном доме. И я пошел туда, где еще пять лет назад была ванная на первом этаже. А за столом осталась женщина, сверлившая мне затылок взглядом, – женщина, с которой я пока еще не знал, что делать, которая привела меня в мой собственный дом, чтобы я рассказывал ей о своем лучшем друге, и которая пока что только слушает с раскрытым ртом историю того мира, который встает передо мной в этих стенах. А я ей даже не сказал, что все дело в том, что «Красный дуб» был когда-то моим домом.
6
Молоденький официант показал мне, где в нашем доме туалет. Там, где раньше была ванная на первом этаже, какой-то бесцеремонный человек повесил на дверь ужасающего вида металлическую табличку с изображением джентльмена, отдаленно напоминавшего Марселя Пруста. Микель открыл дверь, немного разозлившись. Эта Майте Сегарра хорошенько постаралась использовать все имеющееся пространство. Ванну, батарею и шкафчики убрали. Перегородка разделила пространство на две части, в одной из которых стояли унитазы, а в другой, у окна, писсуары – у того самого окна, откуда он выглядывал, чтобы посмотреть, качается ли на качелях кузина Нурия или пытается стащить наклейки, которые он подкладывал ей в качестве приманки. Он обильно помочился. Это, наверное, из-за журчания фонтана ему так захотелось. Сейчас рядом с окном висел дозатор с мылом и две раковины. А в углу возле двери стоял автомат с презервативами. Как же мы умудрились потерять этот дом? И почему он не протестовал? Он бы, наверное, предпочел, чтобы его незаметно разрушили жуки-древоточцы, забвение, крысы, сорняки и насекомые, а не Майте Сегарра и все эти клиенты, которые день за днем вторгаются теперь в его личную жизнь. Я опустил монетку в автомат. Из кухни доносился охрипший и усталый голос повара с марокканским акцентом, что-то насчет нарезанной картошки, и я подумал, что жизнь полна ошибок, но возможности переиграть ход нет; в последнее время эта глубокая мысль приходит мне в голову постоянно; если чуть-чуть постараться, она может превратиться в самую что ни на есть замечательную навязчивую идею и прекрасный повод посетить психиатра. И хорошо еще, что у меня есть возможность думать об этом: бедному Болосу и этого не дано; он умер, почти не догадываясь, почему умирает. Его товарищи по парламенту и лично мэр в связи с его кончиной опубликовали в газетах некрологи с самыми броскими выражениями. Болосу, несомненно, предстояли великие свершения – да, если бы он только не погиб. Смерть встала на его пути совершенно неожиданно.
Я вышел из туалета с презервативом в кармане. Вместо того чтобы вернуться в библиотеку, я направился к выходу, к двери, которую отец в один прекрасный день открыл и – до свидания. Теперь ее открыл я. Дверь с тех пор совсем не изменилась. Вдалеке, скорее всего у моря, беззвучно вспыхивали молнии. В моем саду, полном незнакомых машин, было душновато. Земляничное дерево пряталось от моего взгляда в сумерках, стыдясь того, что встретились мы при таких обстоятельствах, и не решаясь сказать мне: «Микель, послушай, в конце концов, меня тут каждый день поливают, я знаю, что дело не в этом, но подчас не дано выбирать…» Микель с негодованием отвернулся от дурацких отговорок земляничного дерева, открыл дверь и снова вошел в дом, не обращая внимания на подозрительные взгляды своего друга-метрдотеля, и остановился в прихожей, оглядывая просторный вестибюль с таким же удивленным выражением, какое было у бабушки Амелии семьдесят два года назад, когда она еще не была бабушкой и даже матерью толком не успела стать, «но у нее уже был приемный сын, твой дядя Маурисий Безземельный, единственный оставшийся в живых истинный отпрыск семьи Женсана, Официальный Летописец и Совершенный Безумец с того самого дня, когда я понял, что есть боль, против которой невозможно устоять, а я все живу да живу, и если я все еще не умер и продолжаю приводить в порядок семейные архивы, то это из-за тебя, Микель, только из-за тебя». А Микель, сидя возле кресла, где дядя Маурисий сплетал нити воспоминаний и в который раз разглядывая дедовские портреты в психиатрической клинике «Бельэсгуард», говорил ему: «Сейчас я поступил бы точно так же, дядя. Я бы еще раз спас тебе жизнь, потому что люблю тебя». А дядя суровел и отвечал: «Микель, мужчины таких вещей друг другу не говорят. И если у меня когда-нибудь хватит храбрости рассказать тебе обо всем, ты, наверное, меня разлюбишь».
Бабушка Амелия никогда не смогла бы представить себе, что на эту дверь, которую муж открыл перед ней с сияющими от восторга глазами, на дверь дома, в который они въезжали после того, как его перестроил архитектор Мункуниль, налепят аляповатые наклейки с названиями четырех самых престижных кредитных карт для удобства посетителей. Для клиентов. Войдя в дом, Амелия, госпожа Амелия Эролес, в замужестве Женсана, глубоко вздохнула и оглянулась, чтобы посмотреть на мужа; в глазах у нее были слезы. Муж стоял у порога и был гораздо более заинтригован тем, что она скажет, чем переделками в интерьере, уже прекрасно ему знакомыми.
– Тебе нравится? – спросил он с мольбой в голосе.
Это было так заметно, что она не решилась его расстраивать.
– Просто невероятно, Тон… Это… Это же… Такое впечатление, будто дом выстроили заново. Это, наверное, очень дорого стоило, Тон.
– На то и деньги, когда они есть: их нужно тратить. Осталось только обжить дом. Родители приедут только на следующей неделе.
– Мы всю неделю будем одни? – радостно спросила она.
(«Одни» значило, что вместе с ними, моими тогда еще любимыми приемными родителями, там был и я, несчастный сирота Маурисий Безземельный, спасенный от беды юношеским пылом благородства твоей бабушки Амелии, благослови ее Господь, и деда Тона, катись он от врат Господних прямо в ад; Пере – Пере Женсана Первый, Беглец – твой отец, Микель, и мой самый близкий в жизни друг в течение многих лет, о котором у тебя дома не хотят вспоминать, потому что однажды он испугался и не подумал ни о ком, кроме себя самого; а еще твои тетки, Элионор и Эльвира, мои сводные сестры. И четыре человека прислуги. Я тебе когда-нибудь расскажу про служанок, которых я там застал, Микель. Знаешь что? Дом Женсана всегда был слишком велик для такого незначительного количества обитателей.)