Ранней весной (сборник) - Нагибин Юрий Маркович


Юрий Нагибин

Рассказы

Нас было четверо

Мое раннее детство пришлось на двадцатые годы. Семи-восьмилетним мальчишкой я увлекался «Тремя мушкетерами» Дюма. Пухлый том с волнующей эмблемой в виде мушкетерского плаща, скрещенных шпаг и широкополой шляпы — первая книга, которую я сам прочитал. Я уже знал многих писателей: Диккенса, Скотта, Купера. Их читала мне мама. Я любил эти чтения вслух, но глубокая прелесть книг, когда прочитанное так сплетается с самой жизнью, что уж не знаешь, где жизнь, а где вымысел, открылась мне впервые, когда я сам прочитал «Трех мушкетеров». Мне показалось, что мама выбирала для чтения какие-то тощие, бедные книги, но, перечтя их впоследствии, я с удивлением обнаружил в старых знакомцах куда большее богатство, чем ожидал. И вовсе не потому, что мама читала с какими-либо цензурными сокращениями. Нет, но чтение вслух с невольно навязываемой интонацией, ударениями, подчеркиванием одних и скрадыванием других деталей убивало во мне фантазию.

У меня было три закадычных друга. Мама подала мне мысль превратить друзей в мушкетеров и пережить с ними наново историю любимых героев. Меня поразила эта мысль, до которой обычно дети доходят своим разумом. Я сделал четыре шпаги, затем стал думать, как распределить роли.

После длительных размышлений я выбрал для себя д'Артаньяна, и не потому, что он главный герой, — мне больше импонировал Атос, — но я не ощущал в себе того благородства, составляющего основную черту Атоса, которым в полной мере обладал мой друг Павлик. Не было во мне ни портосовского добродушия, ни изящества и скрытности Арамиса. Я не чувствовал в себе ни одного ярко выраженного качества, я ощущал себя сложным и противоречивым, — иными словами, я осознавал в себе характер и, естественно, должен был избрать д'Артаньяна, единственного героя, наделенного не признаком души, а живым многообразием душевных свойств.

Мой сосед по квартире, сын вагоновожатого Лабутина — Борис, стал Портосом. В нем, правда, не было ни портосовской страсти к щегольству, ни размаха его тщеславия, ни корыстолюбия, но он был самый крупный из всех нас и самый добродушный. Павлик, о котором я уже говорил, по своему благородству не уступал подлинному Атосу. Самый юный из нас, Колька, был красивым мальчиком, но этим едва ли не ограничивалось его сходство с Арамисом, — он был шалопай, жуир и своим безобидным тщеславием превосходил двух Портосов.

Мои товарищи не сразу вошли в свои роли. На первых порах игра походила на оперу с одним солистом, — я играл и фантазировал за всех, они же были безгласными исполнителями моих выдумок; впоследствии все изменилось: каждый знал свое место, игра обрела форму.

Мама, воспринимавшая необыкновенно чутко все мои увлечения, всегда умела вносить в них ту естественность и достоверность, на которые у меня не хватало практической фантазии. Когда я увлекся автомобилем, мама сделала из баллона от детской клизмы и докторской трубки замечательный клаксон, а из круглого сиденья вращающейся табуретки — превосходный руль. И вот однажды утром я был потрясен, обнаружив на спинке кровати вместо обычных штанов с бретельками и бумазейной курточки сияющую позолотой и лазурью мушкетерскую одежду: плащ, штаны с бантами, шляпу с пером и перевязь с кожаными ножнами. С трепетом натянул я на себя все эти прекрасные вещи. В этот момент вошел Портос. Рот его открылся, как у окуня.

— Послушай, белобрысый, — сказал я, — ты будешь сейчас Людовиком Тринадцатым, а я мушкетером, который вернулся с войны.

Белобрысый покорно уселся в кресло и сложил руки на толстом животе. Я торжественно вошел и, обметя пол пером шляпы, произнес:

— Ваше величество, приказание ваше, выполнено: противник уничтожен. Я загнал четырех лошадей, чтобы первым принести вам весть о победе!

— Молодец, товарищ д'Артаньян. Вы отдохните, а я покуда лошадь почищу, — со свойственным ему доброжелательством ответил Людовик — Лабутин.

Добряк Портос не читал Дюма, он вообще ничего не читал, но скрывал от нас свое невежество, и даже не подозревал, насколько был верен своему прообразу. Но ведь сейчас-то он был Людовиком!

В бешеном гневе за такую профанацию образа я немедленно разжаловал Людовика в простого мушкетера, а мушкетера вызвал на поединок. Портос покорно слез с трона. Мы скрестили шпаги.

Наш Портос дрался еще хуже, чем Портос настоящий. Он был толстый, лимфатический малый, с огромным запасом добродушия. Мои бешеные выпады его огорчали. Ему казалось, что мое неистовство вызвано страданием, которое он мне причинил, и он торопился помочь мне освободиться от этого страдания.

К скорейшему окончанию дуэли побуждало его также и маленькое тщеславие — слабая тень тщеславия настоящего Портоса: он замечательно умирал. Ни один из нас не мог достигнуть подобного искусства. Соседки расставались с примусами, чтобы полюбоваться последними минутами Портоса. Левой рукой он зажимал рану, в то время как правая, держащая шпагу, медленно опускалась. Когда конец шпаги касался пола, пальцы разжимались, и, гремя эфесом, шпага падала на пол. Портос вздрагивал, глаза его закатывались, он раскидывал руки, колени подгибались, в смертной истоме он несколько секунд колебался, как подрубленное дерево, затем резко откидывался назад и растягивался во всю длину. Если роль, которую Борис исполнял, была особенно гнусна — когда он был гвардейцем кардинала, или самим Жюссаком, или ларошельцем, — то, перед тем как испустить дух, он в корчах катался по полу и застывал в особенно неудобной позе.

Из-за этих превосходных умираний я больше всего любил иметь противником Портоса, хотя неизмеримо больше интереса представляли для меня поединки с Арамисом. Наш Арамис дрался превосходно, как бы подтверждая мучившие меня подозрения, что настоящий Арамис в искусстве владения шпагой превосходил д'Артаньяна. Дуэльные победы Арамиса многочисленны и лаконичнее дартаньяновских. Я никогда не мог простить Дюма, что он придал победам Арамиса больше изящества и блеска. Удар шпаги Арамиса был всегда смертелен, и он не знал таких неудач, как д'Артаньян при встрече на Амьенской дороге.

Я, как умел, пытался восстановить репутацию д'Артаньяна, но далеко не всегда преуспевал в этом. Наш Арамис дрался хитро и настойчиво. Иногда мне удавалось нанести ему смертельный удар, но чаще всего схватки заканчивались вничью. Доведенный, бывало, до отчаяния сопротивлением Арамиса, я кричал:

— Ну, сдавайся же, сдавайся! Ведь ты должен сдаться!

По законам нашей игры некоторым из нас иной раз приходилось брать на себя роль противников мушкетеров. Но Колька только улыбался насмешливо и продолжал умно, расчетливо и тонко действовать шпагой.

Атос дрался слабо. Он был высокий, худой, голенастый и неуклюжий, как борзой щенок. Но его можно было бы заставить прекратить поединок лишь ударом в сердце — не нашей деревянной, а настоящей, острой стали, шпагой. Его упрямство, как мы это называли, на самом деле стойкость, — было изумительным. Мы с Арамисом проделывали над ним страшные вещи. Когда он не подчинялся правилам и, получив удар шпаги в грудь, не опускал оружия, мы начинали рубить его с ожесточением, выходящим за пределы игры. Мы рвали шпагами его рубашку, искалывали грудь, но, с глазами, полными слез, Атос продолжал неравный поединок. При этом он никогда не вкладывал в свои ответные удары лишней силы, — он не хотел причинить нам боли. Он превосходил нас сердцем и совершенно лишен был чувства мстительности.

Когда же игра прекращалась, он вынимал очень большой носовой платок с зеленой каемкой — почему-то у него все платки были с зеленой каемкой — и сморкался. Но ни разу мы не видели слез на его щеках. Каким-то удивительным усилием воли он умудрялся удерживать их в глазах, пока они не высыхали. Никто не мог сказать, что видел Атоса плачущим.

Со временем игра наша приобрела четкую форму, хотя мы никогда не разыгрывали сцен из романов Дюма — ни погони за брильянтовыми подвесками, ни завтрака на бастионе Сен-Жерве, ни расправы над миледи. Не придумывали мы и своих собственных, с завершенной интригой, сцен. Наша игра была лишена всякой театральности. Быть может, это объясняется тем, что нас увлекал в этой игре не сюжет, а та атмосфера тесной дружбы, которая ежеминутно могла быть подтверждена ударом шпаги, дружбы, полной самопожертвования и бескорыстия, дружбы, в которой четыре человека ощущали себя как одного, и четыре сердца как одно сердце.

Мушкетеры собирались. Полный костюм из голубой крашеной материи был только у меня: плащ, расшитый золотыми мушкетерскими крестами, широкополая фетровая шляпа с серым страусовым пером, бархатная перевязь. Остальным приходилось довольствоваться какой-нибудь частью одежды. Атос обычно наряжался в очень недурной розовый плащ, Арамис украшал себя шляпой, а Портос — перевязью и парой шпор из велосипедных зажимок для брюк. Зато у каждого на боку висела шпага, и преотличная. Чашка была сделана из донышка консервной банки, эфес из тонкой стальной проволоки, деревянный клинок покрашен серебряной краской. Встречались мы на углу улицы «Старой Голубятни» и тут же отправлялись в добрый кабачок «Сосновой Шишки». Там, громко стуча кулаками, мы грозили трактирщику, что обрубим ему уши, если он не будет подавать нам все новые и новые бутылки старого бургонского и шампанского. Анжуйского мы не пили, памятуя о мстительной миледи.

— Подлец, трактирщик, — картавя, кричал Арамис, — опять подсунул нам токайского вместо бургонского…

«Бургонское», «токайское» — Арамис упивался хмелем этих слов.

Конечно, на стол подавался гусь с вареньем. Это странное блюдо было заимствовано из «Трех мушкетеров», оно радостно удивляло нас необычностью сочетания. Затем Арамис, восторженно картавя, требовал «фрикасе».

Впоследствии Портос начал оживлять наши воображаемые пиршества кусками настоящего пирога, которые он приносил за пазухой из дома. Портосовские пироги были начинены чаще всего саго. Прежде я никогда не мог заставить себя проглотить кусок пирога, начиненного как будто скользкими тусклыми рыбьими глазами, но в трактире «Сосновой Шишки» я с удовольствием уминал нагретый за пазухой Портоса сыроватый пирог.

Во время трапезы мы рассказывали друг другу о своих дуэлях. Портос, наименее всех нас склонный к отвлеченности, то и дело порывался рассказать, как он играл в «орлянку» или спасался от рук страшного «Кукурузы», грозы нашего двора. Его призывали к порядку. Маленькое возбуждение, которое он вызывал в нас своей нетактичностью, приводило к тому, что шпаги вынимались из ножен. Я наскоро распределял роли. Двое оставались мушкетерами, двое других на время становились врагами: англичанами или гвардейцами кардинала Ришелье. Шпаги скрещивались с тупым деревянным звуком, который в наших ушах звучал высоким тоном металла. Но когда затихала битва и шпаги опускались в ножны, каждый хвастал своей победой, потому что все снова становились мушкетерами, то есть непобедимыми.

Если кто-нибудь из нас заболевал, то считалось: Портос лечится от удара шпаги; Арамис занят интригой с госпожой де Шеврез; Атос предался вину; д'Артаньян гоняется за брильянтовыми подвесками. Но в такие дни игра не клеилась. Лишь вчетвером испытывали мы полное, необыкновенное тепло дружбы.

Первое основание дисциплины — это форма, хотя бы она состояла из одной шляпы или пары брючных зажимок. Вчетвером мы представляли как вы маленькое войско. Мы до поры и сами не подозревали об этом. Но знаменательная встреча на Чистых прудах открыла нам глаза.

В пору нашего детства окрестности Чистых прудов были населены буйным и свирепым племенем. Те, кто помнит банду атамана Квакина из прекрасной повести А. Гайдара «Тимур и его команда», легко представят себе характер Чистопрудной вольницы.

Квакин и его сподвижники были грозой дачных просек и фруктовых садов; чистопрудные ребята владычествовали над большим водоемом, колыхавшим свои мутные волны в конце бульвара у Покровских ворот.

Этот пруд, предмет восхищенной зависти мальчишек целого района, оставался под запретом для всех, кроме Чистопрудных. Они одни могли ловить в нем карасей и пиявок, кататься с опасностью для жизни на старой, рассохшейся плоскодонке, зимой лазать по ледяным валунам и сооружать снежные крепости. Редкие смельчаки, рисковавшие приобщиться к запретным благам, карались беспощадно. Чистопрудные викинги создали нечто вроде мертвой зоны вокруг своих владений. Тот мальчик, который по беспечности или легкомысленной отваге осмеливался перешагнуть запретную черту, уносил с собой напрасные сожаления, разбитый нос и бессильную мечту о мести.

Мой путь в школу лежал как раз через Чистые пруды, но я предпочитал кружной путь, через Мясницкую, чтобы только не подвергаться опасным встречам. По всей Покровке и дальше — по Спасо-Глинищевскому, Космодемияновскому, Златоустинскому и прочим переулкам нашего района — разносилась, подобно весеннему грому, слава предводителей Чистопрудных. Чистопрудные превосходили воображением цирковых борцов, выбиравших себе звучные и грозные прозвища: Громобой, Циклон, Змей-Горыныч; они знали убийственную силу контрастов и самого страшного из страшных окрестили нежно «Ляликом». Его сподвижник и тайный конкурент звался изящно: «Гулька». Остальные располагали столь же непринужденными кличками: «Фунтик», «Скоба» «Тапочка».

Наш отечественный Кукуруза, несмотря на всю силу своих маленьких крепких кулаков, никогда не мог завоевать и десятой доли авторитета этих мореходов. Его однообразные побои скорее надоедали, чем запугивали. Кукуруза был лишен всякой изобретательности, он и сам чувствовал, что его грузная, по́том заработанная слава тускнеет перед волшебным, как северное сияние ореолом, окружавшим веснушчатое чело Лялика, черное и острое, как у галчонка, личико Гульки и даже блинообразную физиономию Фунтика.

Однажды мы возвращались вчетвером со школьного вечера. Мы шли очень веселые, возбужденные, испытывая тот героический подъем, который всегда появляется у мальчиков в большой шумной компании от музыки и соперничества в играх. Мы смеялись, громко разговаривали; хотелось хвастаться и чем-нибудь удивить друг друга. Мы и не заметили, как вышли к бульвару. Несколько в стороне угрюмо чернела вода пруда, деревья сухо шелестели ветвями, бульвар от решетки до решетки был широк, как мир. Возбуждение разом спало, взгляды наши дружно обратились в сторону Мясницкой, но груз хвастливых слов тяготел над нами, не давая свернуть с дороги. Мы подавили вздох и, разом поскромнев, двинулись через бульвар. Теперь каждый из нас стремился только к одному: в случае неприятной встречи произвести самое безобидное впечатление.

Одна дорожка, другая, вот уже мигает красный сигнальный фонарик у трамвайной линии. Вот уже, оскользнувшись на обледеневшем рельсе, я следом за другими перехожу путь. Как ласково мерцает фонарями тихое устье Архангельского переулка! Внезапно я натыкаюсь на спину Портоса.

— Чего встал, белобрысый? — с ноткой пробуждающегося от сознания безопасности задора кричу я.

Но Портос не отвечает, он делает шаг в сторону, и сердце мое уходит далеко-далеко, оставляя за собой щемящую струйку холода. Прямо на меня смотрят два зеленых маленьких глаза, как будто вправленных в оранжевый апельсин. Но это не апельсин, а веснушчатая, нагло-злая мордочка Лялика. Черный галчонок, рядом с ним Гулька, позади ухмыляется во весь свой блин Фунтик. Еще двоих я не успел рассмотреть они зашли к нам в тыл. Мы окружены.

— Чего встал, белобрысый? — передразнивает меня Лялик и заливается мелким противным смешком.

И тут каждый из нас бессознательно вошел в свою роль. Арамис принялся издеваться, Атос молча встал впереди всех, прямо против зачинщика. Портос приосанился, а я, поддавшись прекрасному порыву, порождаемому дружбой, развернулся и с треском влепил кулак в курносый нос самого Лялика. Я почувствовал, как нос Лялика вдавился, подобно кнопке электрического звонка.

Дальше