Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя. Часть пятая - Александр Дюма 4 стр.


– Как это было плохо с моей стороны, что я вас покинула, – сказала она.

– Ах, ваше величество, король, говорят, унаследовал ненависть, которую ко мне питал его покойный отец! Король прогнал бы меня, если бы знал, что я нахожусь во дворце.

– Я не говорю, что король очень расположен к вам, герцогиня, – возразила королева. – Но я могла бы… тайно…

На лице герцогини промелькнула пренебрежительная улыбка, которая взволновала ее собеседницу.

И королева поторопилась добавить:

– Впрочем, вы очень хорошо сделали, что пришли сюда.

– Благодарю вас, ваше величество.

– Хотя бы для того, чтобы дать мне радость опровергнуть слух о вашей смерти.

– Разве действительно говорили о том, что я умерла?

– Всюду.

– Однако мои дети не носили траура.

– Вы знаете, герцогиня, двор часто путешествует; мы мало видим ваших сыновей, и, кроме того, столько вещей ускользает от нашего внимания среди забот, в которых мы постоянно живем.

– Ваше величество, должно быть, не поверили слуху о моей смерти.

– Почему же? Увы, мы все смертны; разве вы не видите, что я, ваша младшая сестра, как мы прежде говорили, уже приближаюсь к могиле?

– Ваше величество, поверив моей смерти, были, вероятно, удивлены, что не получили от меня вести.

– Смерть иногда приходит внезапно, герцогиня.

– О, ваше величество! У душ, отягощенных тайнами, подобно той, о которой мы только что говорили, всегда есть потребность в освобождении, которую надо удовлетворить заранее. Приготовляясь к вечности, мы должны привести в порядок свои бумаги.

Королева вздрогнула.

– Ваше величество, – сказала герцогиня, – вы узнаете точно день моей смерти.

– Каким образом?

– На следующий день после моей смерти ваше величество получит в четырех конвертах все, что осталось от нашей давней, такой таинственной тогда переписки.

– Вы ее не сожгли? – воскликнула с ужасом Анна.

– О, дорогая королева, только предатели жгут королевские письма.

– Предатели?

– Да, конечно. Или, вернее, они делают вид, что жгут, но сохраняют или продают их.

– Боже мой!

– Верные же, наоборот, глубоко прячут такие сокровища; и однажды они приходят к своей королеве и говорят ей: «Ваше величество, я старею, я больна, моя жизнь в опасности и в опасности тайна вашего величества, доверенная мне; возьмите же эту опасную бумагу и сожгите ее сами».

– Опасная бумага? Какая?

– У меня есть только одна, но она действительно очень опасная.

– О, герцогиня, скажите, скажите же мне, что это такое?

– Это записка… от второго августа тысяча шестьсот сорок четвертого года, в которой вы просили меня поехать в Нуази-ле-Сек навестить вашего милого несчастного ребенка. Вашей рукой там так и написано: «милого несчастного ребенка».

Наступила глубокая тишина. Королева мысленно измеряла глубину пропасти, госпожа де Шеврез расставляла свои сети.

– Да, несчастный, очень несчастный! – прошептала Анна Австрийская. – Какую печальную жизнь прожил этот бедный ребенок и какой ужасный конец был уготован ему.

– Он умер? – живо воскликнула герцогиня, и ее удивление показалось королеве искренним.

– Умер от чахотки, умер забытый, увял, как цветок.

– Умер! – повторила герцогиня печальным тоном, который очень бы обрадовал королеву, если бы в нем не слышалось нотки сомнения. – Умер в Нуази-ле-Сек?

– Да, на руках у своего гувернера, бедного несчастного слуги, который не намного пережил его.

– Это понятно: нелегко вынести такую печаль и такую тайну.

Королева не удостоила заметить иронию этих слов. Госпожа де Шеврез продолжала:

– Несколько лет тому назад я справлялась в самом Нуази-ле-Сек о судьбе этого столь несчастного ребенка. Его не считали умершим, вот почему я сначала не опечалилась вместе с вашим величеством. О, разумеется, если б я поверила, никогда никакой намек на это прискорбное событие не разбудил бы законнейшую печаль вашего величества.

– Вы говорите, что в Нуази-ле-Сек ребенка не считали умершим?

– Нет, ваше величество.

– Что же говорили?

– Говорили… Конечно, ошибались… заблуждались…

– Все же скажите.

– Говорили, что однажды вечером, в начале тысяча шестьсот сорок пятого года, прекрасная и величественная женщина (что было замечено, несмотря на маску и плащ, которые скрывали ее), знатная дама, очень знатная, без сомнения, приехала на перекресток дорог, тот самый, на котором я ждала вестей о молодом принце, когда ваше величество благоволили меня посылать туда.

– И?..

– И гувернер привел ребенка к этой даме.

– Дальше!

– На следующий день гувернер и ребенок уехали из местечка.

– Видите ли, в этом есть правда, так как бедный ребенок умер внезапно, что часто случается с детьми до семи лет. По словам врачей, жизнь их до этого возраста висит на волоске.

– То, что говорит ваше величество, – истина; никто не знает этого лучше, чем вы, никто этому не верит так сильно, как я. Но тут есть одна странность…

«Что еще?» – подумала королева.

– Лицо, сообщившее мне эти подробности, лицо, ездившее справляться о здоровье ребенка…

– Вы кому-нибудь доверили эту заботу? О, герцогиня!

– Некто немой, как ваше величество, немой, как я; предположим, что это была я сама. Это лицо, проезжая через некоторое время в Турень…

– В Турень?

– Узнало гувернера и ребенка… простите, ему показалось, что оно узнало. Оба были живы, веселы и счастливы, оба цвели, один бодрой старостью, другой нежной юностью. Судите сами после этого, можно ли доверять слухам? Можно ли после этого верить чему бы то ни было на свете? Но я утомляю ваше величество. О, я совсем этого не хотела, и я сейчас же уйду, только еще раз выразив мою почтительную преданность вашему величеству.

– Подождите, герцогиня. Поговорим о вас.

– Обо мне? Ваше величество, не опускайте так низко ваш взгляд.

– Почему же? Разве вы не стариннейшая моя подруга… Разве вы сердитесь на меня, герцогиня?

– Я? Боже мой, по какому поводу? Разве я пришла бы к вашему величеству, если б у меня была причина сердиться на вас?

– Герцогиня, годы надвигаются на нас; нам надо теснее сплотиться против грозящей смерти.

– Ваше величество, вы меня осыпаете милостями, говоря такие ласковые слова.

– Никто так никогда не любил меня, никто так не служил мне, как вы, герцогиня.

– Ваше величество помнит об этом?

– Всегда… Герцогиня, дайте мне доказательство дружбы.

– Все мое существо принадлежит вашему величеству!

– Попросите у меня что-нибудь.

– Попросить?

– О, я знаю, что у вас самая бескорыстная, самая высокая, самая царственная душа.

– Не слишком хвалите меня, ваше величество, – сказала обеспокоенная герцогиня.

– Я никогда не смогу вас похвалить достаточно по вашим заслугам.

– От возраста, от несчастий очень меняешься, ваше величество.

– Да услышит вас Бог, герцогиня! Прежняя герцогиня, красивая, гордая, любимая Шеврез, ответила бы мне неблагодарно: «Мне ничего не нужно от вас». Да будут же благословенны несчастья, если они вас изменили, и вы теперь, быть может, ответите мне: «Принимаю».

Взгляд и улыбка герцогини стали мягче. Она была очарована своей любимой королевой и не скрывала этого.

– Говорите, дорогая, – продолжала королева, – чего вы желаете?

– Мне надо сказать?

– Не раздумывая.

– Ваше величество может принести мне несказанную радость, несравненную радость.

– Ну, говорите же, – сказала королева, слегка охладев от беспокойства. – Только, моя добрая Шеврез, помните, что я теперь во власти сына, как была прежде во власти мужа.

– Я буду скромна, дорогая королева.

– Называйте меня Анной, как прежде, это будет сладким напоминанием о прекрасной юности.

– Хорошо. Итак, моя милая госпожа, моя милая Анна…

– Ты еще помнишь испанский язык?

– Конечно.

– Скажи мне твою просьбу по-испански.

– Вот она: окажи мне честь и приезжай на несколько дней ко мне в Дампьер.

– Это все? – воскликнула пораженная королева.

– Все.

– Только всего?

– Боже мой, разве вы не видите, что я прошу у вас громадного благодеяния? Если вы так не думаете, значит, вы не знаете меня. Принимаете ли вы мое приглашение?

– Да, от всего сердца.

– О, благодарю вас!

– И я буду счастлива, – продолжала недоверчиво королева, – если мое присутствие будет вам чем-нибудь полезно.

– Полезно! – засмеялась герцогиня. – О нет! Приятно, сладко, радостно, да, тысячу раз да! Значит, вы обещаете?

– Клянусь вам.

Герцогиня схватила прекрасную руку королевы и покрыла ее поцелуями.

«Она, в сущности, добрая женщина, – подумала королева, – и… великодушная».

– Ваше величество, – продолжала герцогиня, – даете ли вы мне две недели?

– Конечно. Но для чего они вам?

– Потому что, зная, что я в немилости, никто не хотел дать мне в долг сто тысяч экю, которые мне нужны, чтобы привести в порядок Дампьер. Но теперь, когда станет известно, что я собираюсь принять ваше величество, все парижские капиталы потекут ко мне рекой.

– А, – сказала королева, кивнув головой, – сто тысяч экю! Нужно сто тысяч экю, чтоб поправить Дампьер?

– Да, почти сто тысяч.

– И никто не хочет одолжить их вам?

– Никто.

– Я их одолжу вам, если хотите, герцогиня.

– О, я не посмею.

– Напрасно, герцогиня.

– Правда?

– Честное слово королевы. Сто тысяч экю – это, право, не так много.

– В самом деле?

– Я знаю, что вы никогда не продавали ваше молчание за цену, которую оно стоило. Подвиньте мне этот стол, герцогиня, я напишу вам чек для Кольбера; нет, лучше для Фуке, который гораздо более воспитанный человек.

– А он заплатит?

– Если он не заплатит, заплачу я. Но это был бы первый случай, когда он отказал бы мне.

Королева написала записку, вручила ее герцогине и, весело поцеловав, отпустила ее.

V

Как Жан де Лафонтен написал свою первую басню

По исчерпании всех этих интриг человеческий ум, столь разнообразный в своих проявлениях, мог удобнее развернуться в трех последующих главах, которые мы ему предоставили в нашем повествовании.

Быть может, будет еще речь о политике и интригах в картине, которую мы собираемся писать, но ее пружины будут так скрыты, что читатель увидит только цветы и краски, совсем как в ярмарочных театрах, когда появляется на сцене великан, приводимый в движение маленькими ножками и слабыми ручками ребенка, спрятанного в его остове.

Мы возвращаемся в Сен-Манде, где суперинтендант, по своему обыкновению, принимает избранное эпикурейское общество.

С некоторых пор хозяин переживает тяжелые дни. Каждый приходящий к нему в дом ощущает затруднения, легшие на плечи министра. Нет уж больших и веселых собраний. Финансы – вот предлог, который приводит Фуке, и никогда, как остроумно говорил Гурвиль, предлог не был более обманчивым – тут вообще нет финансов.

Господин Ватель пытается поддержать репутацию дома. Между тем садовники и огородники, которые поставляли на кухню продукты, жалуются на разоряющую их задержку выплаты; экспедиторы, снабжавшие дом испанскими винами, часто посылают счета, которые никто не оплачивает. Нормандские рыбаки, нанятые суперинтендантом, вычисляют, что, если б они были оплачены, эти деньги дали бы им возможность бросить рыбную ловлю.

Однако друзья господина Фуке появляются в приемный день даже в большем количестве. Гурвиль и аббат Фуке говорят о финансах, то есть аббат берет у Гурвиля несколько пистолей в долг. Пелиссон, сидя нога на ногу, дописывает заключение речи, которой Фуке должен открывать парламент. И эта речь – шедевр, потому что Пелиссон сочиняет ее для друга, то есть уснащает ее всем тем, чем не украсил бы для самого себя. Вскоре появляются из глубины сада Лоре и Лафонтен, споря по поводу легких рифм.

Художники и музыканты направляются к столовой. Когда пробьет восемь часов, сядут ужинать. Суперинтендант никогда не заставляет ждать. Сейчас половина восьмого. Аппетит разыгрывается все сильней.

Когда все гости наконец собрались, Гурвиль направляется к Пелиссону, отрывает его от мечтаний и, закрыв все двери, выводит на середину гостиной и спрашивает:

– Ну, что нового?

Пелиссон внимательно смотрит на него и говорит:

– Я взял в долг у своей тетки двадцать пять тысяч ливров – вот они.

– Хорошо, – отвечает Гурвиль, – теперь не хватает только ста семидесяти пяти тысяч ливров для первого взноса.

– Какого взноса? – спросил Лафонтен.

– Вот так рассеянность! – сказал Гурвиль. – Как! Ведь вы же сами сказали мне о маленьком имении в Корбейле, которое должно быть продано одним из кредиторов господина Фуке; вы же и предложили складчину всем друзьям Эпикура; и вы говорили, что продадите часть вашего имения в Шато-Тьери, чтобы внести свою долю, а сейчас вы спрашиваете: «Какого взноса?»

Раздался дружный смех, и Лафонтен покраснел.

– Простите, простите, – сказал он, – это верно, я не забыл. О нет! Только…

– Только ты не помнил, – заметил Лоре.

– Вот истина. Он совершенно прав. Забыть и не помнить – это большая разница.

– А вы принесли вашу лепту, – спросил Пелиссон, – деньги за проданный кусок земли?

– Проданный? Нет.

– Вы не продали свое поле? – спросил удивленный Гурвиль, знавший бескорыстие поэта.

– Моя жена не захотела, – отвечал тот.

Раздался новый взрыв смеха.

– Ведь вы же для этого ездили в Шато-Тьери!

– Да, и даже верхом.

– Бедный Жан!

– Я загнал восемь лошадей. Я изнемог.

– Несчастный!.. А вы там отдохнули?

– Отдохнул? Ничего себе отдых! Там у меня была работа.

– Как так?

– Моя жена кокетничала с тем, кому я собирался продавать землю. Этот человек отказался. Я его вызвал на дуэль.

– Очень хорошо! И вы дрались?

– По-видимому, нет.

– Вы этого точно не знаете?

– Нет, вмешались моя жена и ее родственники. В течение четверти часа я держал шпагу в руке, но я не был ранен.

– А противник?

– Противник тоже нет. Он не явился на место дуэли.

– Замечательно! – воскликнули со всех сторон. – Вы, должно быть, гневались?

– Очень! К тому же я простудился, а когда вернулся домой, жена стала ругать меня.

– Всерьез?

– Всерьез! Она швырнула мне в голову хлеб, большой хлеб.

– А вы?

– А я? Я швырнул в нее и в ее гостей все, что стояло на столе; потом вскочил на коня и приехал сюда.

Нельзя было оставаться серьезным, слушая эту комическую героику. Когда ураган смеха немного стих, Лафонтена спросили:

– Это все, что вы с собой привезли?

– О нет! Мне пришла в голову превосходная мысль.

– Скажите же ее.

– Замечали ли вы, что во Франции пишется много весьма игривых стихов?

– Ну да.

– И что их мало печатают?

– Законы очень суровы, это верно.

– И вот я подумал, что редкий товар дорог. Вот почему я начал писать одно очень вольное стихотворение.

– О, о, милый поэт!

– Очень неприличное, крайне циничное.

– Черт возьми!

– Я вставил в него все неприличные слова, которые знаю, – невозмутимо продолжал поэт.

Все захохотали, слушая разглагольствования Лафонтена.

– И я старался превзойти все, что писали в этом роде Боккаччо, Аретино и другие мастера.

– Боже мой! – воскликнул Пелиссон. – Да он будет проклят!

– Вы думаете? – спросил наивно Лафонтен. – Клянусь вам, что я это делал не для себя, а для господина Фуке. Я продал первое издание этого произведения за восемьсот ливров! – воскликнул он, потирая руки. – Благочестивые книги покупаются вполовину дешевле.

– Лучше было бы, – сказал смеясь Гурвиль, – написать две благочестивые книги.

– Это слишком длинно и недостаточно весело, – спокойно ответил Лафонтен. – Вот здесь, в этом мешочке, восемьсот ливров.

Назад Дальше