– Все это верно, но ты рисуешь картину христианского милосердия.
– Так вот, любовь, великая, настоящая любовь, разве не есть она христианское милосердие, которое направлено на одно-единственное существо и сосредоточено только на нем?
– Какая утопия! Любовь – самое эгоистическое среди чувств, она меньше всего совместима с христианским милосердием.
– Да, такая любовь, какой вы ее сделали, жалкие люди, и впрямь несовместима с ним! – с жаром воскликнула Лукреция. – Но любовь, которую даровал нам Господь, любовь, которая из его груди должна была перейти в нашу, сохранив при этом свой чистый пламень, любовь, которую я постигаю, о которой грезила, которую так долго искала, которую, как мне казалось, несколько раз в жизни обретала и которой наслаждалась (увы, ровно столько времени, сколько нужно человеку, чтобы забыться сном и внезапно проснуться), любовь, в которую я, несмотря ни на что, верю, как в свою религию, хотя, быть может, я ее единственный адепт и умру, прежде чем познаю ее… так вот, эта любовь – верный слепок той, которую Иисус Христос испытывал и проявлял к людям. Эта любовь – отблеск божественного милосердия, и она повинуется тем же законам: она безмятежна, кротка и праведна, как все чувства праведников. Любовь бывает тревожной, слишком пылкой и неистовой – словом, излишне страстной – только у грешников. Если ты увидишь двух супругов, предупредительно относящихся друг к другу, исполненных спокойной, нежной и преданной любви, говори смело: это дружба; но если ты, человек порядочный и благородный, ощутишь бурную страсть к презренной куртизанке, будь уверен: это любовь, и не красней! Ведь Иисус Христос любил даже тех, кто принес его в жертву!
Именно так я и любила Теальдо Соави. Я хорошо понимала, что он человек эгоистичный, суетный, тщеславный, неблагодарный, но я была от него без ума! Когда я узнала, что он подлец, я прокляла его, но продолжала любить. Я так горько и так мучительно оплакивала свою любовь к нему, что с тех пор утратила способность полюбить другого человека. Внешне я утешилась довольно скоро, ну а теперь я и в самом деле покойна; однако удар был столь силен, рана столь глубока, что я уже никогда никого не полюблю!
Флориани вытерла слезу, которая медленно катилась по ее бледной щеке. Лицо ее не выражало ни малейшего гнева, но в этом спокойствии было что-то пугающее.
IX
– Стало быть, из-за какого-то негодяя ты не смогла полюбить человека порядочного? – с волнением спросил Сальватор. – Все-таки ты странная женщина, Лукреция!
– А разве этот человек нуждался в моей любви? – возразила она. – Разве он не был доволен собою, тем, что чувствовал себя во всем правым, разумным, мудрым, что пребывал в мире и согласии с собственной совестью и с окружающими? Он просил моей дружбы в награду за добродетельную жизнь и долгую преданность. Он получил ее, но не пожелал этим удовольствоваться. И стал требовать страсти: ему нужны были беспокойство, страдания. Я не сумела стать несчастной из-за него. А он не мог мне простить желание сделать его счастливым.
– Господи, сколько парадоксов, друг мой, я просто напуган! Ты говоришь прекрасные вещи, но привести твои слова к одному знаменателю было бы весьма затруднительно. Любовь, говоришь ты, великодушна, возвышенна и чудесна. Сам Иисус Христос, уча нас христианскому милосердию, тем самым научил и такой любви. По-твоему, любовь – это участие, доведенное до самозабвения, преданность, дошедшая до предела. И потому чувство это доступно только высоким душам. А людей с такой душою ждет ад уже в здешнем мире, поскольку они пылают этой священной страстью только к злым и неблагодарным.
– Но в том нет никакого сомнения! – воскликнула Флориани. – Загадка жизни сводится к следующему: жертва, муки, усталость. Так бывает и в молодости, и в зрелом возрасте, так бывает и в старости.
– Стало быть, праведники никогда не познают счастья быть любимыми?
– Да, не познают, пока не переменится мир, а вместе с ним и человеческое сердце. Если Христос, как Он обещал, вновь сойдет на землю, когда исполнятся сроки, Он, уповаю, дарует более мягкие законы новому роду людскому; но те люди будут гораздо лучше нас.
– Итак, ни разделенной любви, ни высокого опьянения чувством для нашего поколения?
– Нет, нет и еще раз нет!
– Ты меня пугаешь, отчаявшаяся душа!
– Беда в том, что в любви ты ищешь счастья, но его в ней нет и быть не может. Счастье – это покой, дружба; любовь же – буря, борьба.
– А вот я хочу описать тебе иную любовь: дружба и, значит, покой в соединении со сладострастием; иначе говоря – наслаждение, счастье.
– Да, таков идеал брака. Мне он незнаком, хотя в свое время я о нем мечтала и стремилась к нему.
– И, не зная, ты его отрицаешь?
– Скажи, Сальватор, встречал ли ты когда-нибудь двух любовников или двух супругов, которые совершенно одинаково любили бы один другого? Любили бы с равной силой и равной мерой спокойствия?
– Не знаю… Не думаю!
– А вот я, я совершенно убеждена, что этого не бывает. Как только страсть всецело завладевает одним (а это неизбежно!), другой охладевает, приходит пора страданий, и счастье нарушено, если не утрачено вовсе. В молодости люди стремятся полюбить друг друга; в расцвете лет они друг друга любят, но при этом мучают; в зрелом возрасте думают, что любят, но ведь любовь-то уже прошла!
– Ну что ж, в зрелом возрасте ты, я вижу, выйдешь замуж; это будет брак по рассудку, основанный на нежной симпатии, и ты станешь жить счастливо в дружном супружестве. Ведь такова твоя мечта, не правда ли?
– Нет, Сальватор, зрелый возраст для меня уже наступил. Моему сердцу теперь пятьдесят лет, а уму – вдвое больше. И не думаю, что будущее вернет мне ощущение молодости. Вероятно, надо любить только одного человека, пройти рядом с ним через все трудности, страдать вместе с ним и ради него, до конца сохранить ему нежную преданность, как нас учит Христос. Только по-настоящему добродетельная женщина может рассчитывать на награду. Будь я такой, наступившая старость все исцелила бы и я бы спокойно уснула рядом со спутником жизни, сознавая, что до конца исполнила свой долг и что моя преданность принесла пользу.
– Почему же ты так не поступила? Ты ведь столько простила своему первому возлюбленному! А когда я с тобой познакомился, ты, казалось, твердо решила вечно все прощать и твоему второму возлюбленному!
– У меня не хватило терпения, вера меня покинула; я уступила слабости человеческой природы, малодушию, безрассудной надежде обрести счастье, даруя его другому. Я ошиблась. Люди не прощают нам, что мы прежде проявляли самоотверженность по отношению к другим; они ставят нам это в вину и попрекают, а не хвалят; и чем больше преданности мы выказывали до знакомства с ними, тем меньше они верят в то, что мы можем быть преданы и им.
– Но разве это и в самом деле не так?
– Да, пожалуй, что так, если ты уже была жертвой многих ошибок и увлечений. Душа изнемогает, воображение меркнет, мужество уходит, силы нас оставляют. К этому я и пришла! Скажи я сейчас какому-нибудь мужчине, что способна полюбить его, я бессовестно солгу.
– Ах, ты никогда не была кокеткой, милая моя Флориани, а теперь я вижу, что тебе совсем чуждо любострастие!
– И потому ты жалеешь меня?
– Не тебя я жалею, а себя! Ибо, вопреки всему, что ты только что говорила, а быть может, именно поэтому, я чувствую, что без памяти в тебя влюблен.
– В таком случае прощай, мой славный Сальватор, завтра же ты отсюда уедешь.
– Ты этого желаешь? Ах, если б ты и вправду того желала!
– Что ты хочешь сказать?
– Что я остался бы против твоей воли и питал бы надежду.
– Ты, кажется, вообразил, что я боюсь тебя? Прежде ты не был фатом, а теперь стал им.
– Нет, я не стал фатом; но не понимаю, почему ты хочешь меня уверить, что сделалась неуязвимой? У тебя никогда не бывало мимолетных капризов?
– Никогда!
– Будто бы!
– Слушай, иногда мною овладевали неожиданные порывы, слепые, достойные осуждения! Но то не были капризы. Капризом именуют легкую интрижку, которая длится неделю… Но ведь бывает и страсть, что длится неделю!..
– Бывает и такая страсть, что длится всего час! – не помня себя, вскричал Сальватор.
– Да, бывает столь внезапное и сильное увлечение, которое, рассеиваясь, уступает место раскаянию и страху, – сказала Лукреция. – Что же до самой короткой страсти, то она порою бывает и самой неодолимой: ее оплакивают или стыдятся потом всю жизнь.
– Зачем же ее стыдиться, если она была искренней? Можно по крайней мере не сомневаться, что такую страсть разделяли.
– Нет, даже в этом случае не может быть большей уверенности, чем во всех других.
– Все, что возникает внезапно и действует неодолимо, – законно и освящено божественным правом.
– Право сильного не есть божественное право, – возразила Флориани, высвобождаясь из объятий Сальватора. – Друг мой, зачем ты оскорбляешь меня в моем собственном доме? Ведь ты не вызвал во мне любовного восторга.
– Лукреция! Лукреция! Надеюсь, ты не заколешься поутру?
– Лукреция напрасно закололась. Секст вовсе не обладал ею! Тот, кто захватил женщину врасплох, сыграл на ее чувственности, не может считаться ее возлюбленным.{13}
– Да, ты права, милая моя Флориани, – сказал Сальватор, опускаясь на колени. – Простишь ли ты меня?
– Ну, конечно, – отвечала она с улыбкой. – Мы вдвоем, а сейчас уже полночь. У меня нет возлюбленного, и я принимаю тебя в столь поздний час. В том, что происходит с тобою, больше виноват не ты, а я сама. Стало быть, мне придется еще лет десять не видеть своих друзей! Это печально.
– О дорогая Флориани, вы плачете, я вас обидел!
– Нет, не обидел. Жизнь моя отнюдь не была целомудренна, и потому у меня нет права обижаться на грубо выраженное мужское желание.
– Не говори так, я почитаю, я боготворю тебя.
– Этого быть не может. Ты мужчина, и ты молод, вот и все.
– Топчи меня ногами, но только не говори, что я не испытываю к тебе подлинного чувства. Сердце мое во власти волнения, голова пылает, а твой отказ не только не рассердил меня, но еще больше увеличил мое уважение и любовь к тебе. Забудь о том, что я тебя огорчил. Господи, как ты бледна и печальна! Сумасброд несчастный! Я пробудил в тебе воспоминания о всех твоих бедах! Ты плачешь, горько плачешь! Я так себя презираю, что, кажется, готов покончить счеты с жизнью!
– Прости самого себя, как я тебя прощаю, – кротко сказала Лукреция, вставая и протягивая ему руку. – Я не права, что так расстроилась из-за происшествия, которое должна была предвидеть. В свое время я бы просто над ним посмеялась! Если же сегодня я плачу, то лишь потому, что уже было поверила, будто для меня началась спокойная, исполненная достоинства жизнь. Однако я ведь только недавно распрощалась со слабостями и безрассудством, стало быть, на меня еще не могут смотреть как на женщину благоразумную и стойкую. Такие ночные беседы о любви, о сердечных тайнах, откровенные признания, которые делают друг другу мужчина и женщина, весьма опасны, и если тобой овладели дурные мысли, то виновата в том я, вернее, моя неосторожность. Не станем, однако, принимать это слишком близко к сердцу, – прибавила Флориани, вытирая глаза и улыбаясь своему другу с очаровательной мягкостью. – Я должна безропотно сносить унижение, дабы искупить мои прошлые грехи, хотя грехов такого рода я никогда не совершала. Возможно, было бы лучше, будь я не страстной, а любострастной женщиной! Тогда бы я причиняла вред лишь самой себе, между тем как моя страсть разбивала не только мое собственное сердце, но и сердца других. Но что делать, Сальватор? Я никогда не отличалась философическим нравом, как некогда говорили… Да и ты тоже, мой друг, ты стоишь большего. Из уважения к самому себе никогда не добивайся от женщин наслаждения без любви! Иначе ты еще задолго до старости перестанешь быть молодым, а такое нравственное состояние – самое дурное из всех возможных.
– Ты просто ангел, Лукреция, – промолвил Сальватор. – Я тебя оскорбил, а ты разговариваешь со мною, точно мать с сыном… Позволь мне облобызать твои стопы, ибо я недостоин запечатлеть поцелуй на твоем лбу. Думаю, я никогда больше на это не решусь!
– Пойдем и запечатлеем поцелуй на лбах более невинных, – сказала она, взяв его под руку. – Пойдем ко мне в спальню.
– К тебе в спальню? – спросил он с трепетом.
– Ну да, ко мне в спальню, – подтвердила Лукреция с веселым смехом, в котором уже не осталось и следа горечи.
Пройдя вместе с Сальватором через будуар, она увлекла его в обитую белым атласом комнату, где четыре розовые кроватки стояли вокруг стеганого гамака, висевшего на шелковых шнурах. Четверо детей Флориани сладко почивали в этом святилище, как бы ограждая ее висячее ложе.
– В свое время я очень любила поспать, – сказала она, – и после утомительного дня, проведенного в театре или в гостях, с трудом просыпалась ночью, чтобы взглянуть, хорошо ли спят дети. С той поры, как я вкушаю счастье, живя вместе с ними и ради них, проводя с ними все время и днем, и ночью, я приобрела иные привычки; теперь я сплю вполглаза, как птица, примостившаяся на ветке возле гнезда, и стоит только кому-нибудь из малышей пошевелиться, как я уже все слышу и вижу. Теперь ты сам убедился: стоило мне на два часа их оставить, и я была наказана, испытала огорчение. Если б я, как обычно, улеглась в десять вечера вместе с детьми, не пришлось бы мне вспоминать прошлое… Ах, это прошлое, оно мой злейший враг!
– Твое прошлое, настоящее и будущее достойны восхищения, Лукреция, и я бы, кажется, отдал жизнь, лишь бы побыть на твоем месте хоть один день. А потом бы гордился этим днем, он бы навсегда остался в моей памяти как источник гордости и счастья. Прощай! Мой друг и я уедем на заре. Позволь поцеловать твоих детей и благослови меня. Это благословение исцелит меня от скверны, и когда мы вновь свидимся, я буду достоин тебя.
Когда Сальватор Альбани вошел в отведенную ему комнату, было уже около часа ночи. Он осторожно переступил порог и на цыпочках подошел к своей кровати, боясь разбудить друга: Кароль лежал тихо, неподвижно и, казалось, спал.
Тем не менее, прежде чем задуть свечу, молодой граф, как обычно, тихонько подошел к ложу князя и слегка раздвинул полог, желая убедиться, что тот спокойно спит. К своему величайшему изумлению, он увидел, что Кароль пристально смотрит на него широко раскрытыми глазами и как будто следит за всеми его движениями.
– Да ты не спишь, милый Кароль? Я тебя разбудил?
– Я не спал, – ответил князь, и в тоне его сквозили грусть и упрек. – Я беспокоился о тебе.
– Беспокоился?! – воскликнул Сальватор, делая вид, будто не понимает, в чем дело. – Разве мы в логове разбойников? Ты, видно, забыл, что мы остановились на чудесной вилле, у людей, дружески к нам расположенных.
– Значит, мы тут остановились! – сказал Кароль с необъяснимым вздохом. – Этого-то я и боялся!
– Ого-го! Стало быть, твое предчувствие все еще не рассеялось? Ну, так вот, скоро ты от него избавишься. Остановка не будет долгой. Я прилягу часика на два, вздремну, и еще до восхода солнца мы тронемся в путь.
– Наконец-то свидеться и тут же разлучиться! – воскликнул князь, беспокойно ерзая на подушках. – Как странно… Я бы сказал, жестоко!
– Что? Что? О чем ты толкуешь? Ты хотел бы, чтоб мы тут задержались?
– Нет, разумеется, мне это ни к чему. Но как же ты? Меня просто пугает столь быстрое расставание после столь быстрого сближения.
– Послушай, милый Кароль, ты, видно, бредишь! – воскликнул Сальватор с деланым смехом. – Мне понятны твои подозрения и упреки, хотя они несколько рискованны… несколько преувеличены… Ты, кажется, вообразил, что я вернулся после упоительного свидания и, насладившись приятной и легкой победой, собираюсь улизнуть, даже не попрощавшись с любезной хозяйкой, словом, уехать, не испытав ни сожаления, ни любви? Покорно благодарю!
– Я ничего подобного не говорил, Сальватор. Ты, верно, ищешь ссоры и потому приписываешь мне такие речи.
– Нет, нет, ссориться мы не станем, время для этого совсем не подходящее, спать пора. Спокойной ночи!