Фима. Третье состояние - Амос Оз 6 стр.


– Так пожалуйста, – ответил Тед. – Говори. Что-то случилось?

– Значит, так, – начал Фима без малейшего представления, о чем он собирается говорить, и с изумлением услышал себя: – Ты ведь знаешь, что ситуация на территориях, которые мы удерживаем после Шестидневной войны, просто невыносима.

– Это так выглядит, – спокойно согласился Тед, и в тот же миг Фима будто воочию увидел нестерпимо скучную картину, в мельчайших деталях: вот этот мул, серая посредственность, с бровями как пара кустистых усов, своими тяжелыми руками мнет обнаженное тело Яэль. Вот он усаживается на нее, пристраивает свой член между ее маленькими, тугими грудями, ритмично, натружно трет пенис в ложбинке Яэль, будто пилит доску Пока глаза Яэль не наполнятся слезами. И глаза Фимы тоже наполнились слезами, он поспешил высморкаться в несвежий носовой платок. Когда он вытаскивал платок, из кармана выпала банкнота в двадцать шекелей – возможно, сдача, которую дали ему в ресторане на площади Сиона, а быть может, и эту сунул ему отец.

Тед наклонился, подобрал купюру и протянул ему. Затем утрамбовал табак в трубке, раскурил ее и выпустил легкое облачко дыма, доставлявшее Фиме не отвращение, как ему хотелось бы, а удовольствие.

– Итак, – сказал Тед, – ты начал с положения на контролируемых территориях. И в самом деле положение сложное.

– По сути, – взорвался Фима, – о каком “положении на территориях” мы говорим?! Какое еще положение? Еще один самообман. Речь идет не о положении на территориях, а о положении в стране. На той территории, что была в наших руках до Шестидневной войны, в границах, которые мы называем “зеленая линия”. О положении, сложившемся в израильском обществе. Ведь “территории” – это всего лишь темная сторона нас самих. Все, что происходит там ежедневно, – это лишь наглядная демонстрация той деградации, которой мы подвержены начиная с шестьдесят седьмого года. Если не раньше. Да. С самого начала.

– Деградации? – спросил Тед осторожно.

– Деградация! Degradation! Corruption! Каждое утро мы читаем газеты, целый день слушаем новости, каждый вечер смотрим новости “Взгляд”, вздыхаем, говорим друг другу, что так далее не может продолжаться, подписываем всякие петиции, но, по сути, мы ничего не делаем. Ноль. Zero. Ничего.

– Нет, не так, – сказал Тед. Набил табаком свою трубку, медленно, сосредоточенно разжег ее и продолжил: – Дважды в неделю Яэль добровольно работает в Комитете толерантности. Рассказывает, что в ближайшее время там произойдет раскол, в этом Комитете. Между прочим, что это за слово такое – “петиция”? На иврите – ацума, в женском роде. А ведь слово ацум в мужском роде – это и “огромный”, и “зажмуренный”, когда речь идет о глазах. Так что же это за слово такое – “петиция”?

– Петиция? – озадаченно переспросил Фима. – Петиция – это клочок бумаги. Онанизм. – И от переполнявшего его гнева он случайно грохнул кулаком по клавиатуре компьютера.

– Поосторожней, – предупредил Тед. – Если разобьешь мой компьютер, никак не поможешь арабам.

– Кто вообще говорит о помощи арабам! – взревел Фима. – Говорится о помощи нам самим! Это только эти психи из правых пытаются представить нас так, будто цель наша – помочь арабам!

– Не понимаю, – сказал Тед и с несколько преувеличенной значимостью почесал курчавую голову, словно изображая тугодума. – Ты сейчас утверждаешь, будто мы не пытаемся исправить положение арабов?

И Фима начал с самых азов, с трудом усмиряя свой гнев, и объяснил на самом простом иврите свое понимание ошибок, тактических и психологических, из-за которых умеренное крыло левого движения выглядит для народа так, будто оно солидарно с врагами. И снова рассердился на себя за это бессмысленное слово “народ”. Читая лекцию, он заметил, как Тед украдкой поглядывает на чертежи, разбросанные по ковру, как его волосатый палец приминает табак в трубке. На пальце сверкнуло обручальное кольцо. Понапрасну силился Фима погасить вспыхнувшую в воображении яркую картину того, как этот палец касается сокровенных уст Яэль. И вдруг подумал, что его обманывают, водят за нос, что Яэль, укрывшись в спальне, заливается сдавленным, безмолвным плачем, плечи ее дрожат, подушка залита слезами – как, бывало, плакала она в самый разгар любовных утех и как Дими, случалось, плакал иногда беззвучно из-за какой-нибудь несправедливости по отношению ли к нему, к кому-то из родителей, к Фиме.

– В нормальном государстве, – продолжал Фима, не заметив, что употребил любимое выражение доктора Варгафтика, – в нормальном государстве уже давным-давно организовалось бы движение гражданского неповиновения. Объединенный фронт рабочих и студентов заставил бы правительство прекратить немедленно этот ужас.

– Странно звучит на иврите “неповиновение”, – сказал Тед, – мери. Будто это имя женщины… Налью тебе еще бренди, Фима. Это тебя успокоит.

Фима, охваченный лихорадкой и отчаянием, выпил бренди одним большим глотком, запрокинув голову, так обычно залпом пьют водку в фильмах про Россию. Ему снова в мельчайших подробностях представилась картина, как это бревно с бровями-щетками, похожими на металлическую мочалку для чистки сковородок, приносит Яэль стакан апельсинового сока в постель субботним утром, а она, сонная, томная, не открывая глаз, протягивает нежную руку и гладит ширинку его пижамы, которая, конечно же, красного шелка. Картинка эта пробудила в Фиме не зависть, не ревность, не вожделение и даже не гнев – к собственному изумлению, ему стало жалко этого прямого человека, трудолюбивого, напоминающего рабочую скотину; дни и ночи проводит он перед своим компьютером, пытается усовершенствовать какой-то там реактивный движитель, и в Иерусалиме у него едва ли найдется хоть один друг.

– Но самое грустное, – сказал Фима, – это полный паралич, сковавший левых.

Тед Тобиас согласился:

– И вправду. Это очень точно подмечено. Нечто похожее было и у нас во времена вьетнамской войны. Будешь кофе?

Фима последовал за ним в кухню.

– Сравнение с Вьетнамом – это ошибка, Тед. Здесь не Вьетнам, и мы – не поколение наивных юношей, раздающих цветы прохожим на улицах. Вторая ошибка – надеяться, что американцы сделают за нас всю работу и вытащат нас из этих “территорий”. Да ведь им плевать, что мы потихоньку проваливаемся в тартарары.

– Верно, – Тед словно похвалил Дими за решение задачки по арифметике, – все верно. Никто никому ничего не должен. Каждый заботится о себе сам. Но даже и для этого не всегда хватает ума.

Он поставил чайник на огонь и начал вынимать чистую посуду из посудомоечной машины.

Фима, взволнованный до предела, судорожными движениями принялся помогать, хотя его об этом не просили: выдернул из машины полную горсть вилок, ножей и ложек, заметался по кухне, распахивая дверцы, вытягивая ящики да так их и оставляя, не зная, куда сгрузить добычу. И, не замолкая ни на секунду, продолжал рассуждать о кардинальной разнице между Вьетнамом и Газой, между синдромом Никсона и синдромом Шамира, нынешнего премьер-министра Израиля. Несколько вилок и ножей выскользнули из его ладони, зазвенели по полу. Тед нагнулся, подобрал, с превеликой кротостью осведомился, каков ивритский вариант знакомого ему слова “синдром”. Уж не изобретен ли для этого явления особый термин?

– Нет, ивритское тисмонет – точный эквивалент английского syndrome. То, что пережили вы в Америке, – “вьетнамский синдром”.

– Но не ты ли сказал только что, будто сравнение с Вьетнамом – это ошибка?

– Да. Нет. В определенном смысле. Это значит… Возможно, необходимо определить признаки синдрома.

– Сюда, – сказал Тед, – положи во второй ящик.

Но Фима уже сдался, разжал ладонь прямо над микроволновой печью, вытащил из кармана носовой платок, высморкался и в рассеянности стал протирать этим носовым платком кухонный стол, пока Тед разбирал чистые тарелки в соответствии с размером и ставил их на положенные места в шкафчике над раковиной.

– Почему ты не печатаешь все это в газетах, Фима? Напиши, пусть и другие люди прочитают. Ведь у тебя такой богатый язык. Да и на душе у тебя станет лучше, всем же хорошо видно, как ты страдаешь. Ты принимаешь всю эту политику так близко к сердцу, будто это твое личное дело. Через три четверти часа вернутся Яэль с Дими, а мне нужно хоть немного поработать. Как у вас на иврите, говоришь, deadline? Знаешь, возьми-ка ты свою чашку с кофе в гостиную, я включу тебе телевизор, еще успеешь посмотреть вторую половину вечерних новостей. Ладно?

Фима согласился, не собирается он торчать у них весь вечер. Но вместо того чтобы взять кофе и пойти в гостиную, он, забыв чашку в кухне, последовал за Тедом через весь коридор. В конце коридора Тед извинился, скрылся в туалете и запер за собой дверь. Перед закрытой дверью Фима и завершил начатую фразу:

– …И если у вас есть американское гражданство, то вы всегда сможете убежать отсюда, использовать свой реактивный привод, но что будет с нами? Ладно. Пойду посмотрю новости. Не стану больше мешать тебе. Только я понятия не имею, как включается ваш телевизор.

Но вместо гостиной он направился в детскую. И там навалилась на него безмерная усталость. И, не найдя выключателя, в полумраке упал он на маленькую детскую кровать, окруженную силуэтами роботов, самолетов, машин времени. А над ним парила прикрепленная к потолку огромная космическая ракета, нос которой был нацелен точно в голову Фимы, от самого легкого движения воздуха ракета начинала покручиваться вокруг себя, медленно, угрожающе, словно перст указующий, выносящий суровый приговор. Лежа с открытыми глазами, Фима сказал:

– Зачем же все говорить и говорить, все потеряно, и ничего уже не воротишь.

И погрузился в дрему. Сквозь сон он почувствовал, что Тед накрывает его приятным шерстяным одеялом. В голове все мешалось, но он пробормотал:

– Сущую правду, Теди? Арабы наверняка сообразили, что не смогут сбросить нас в море. Но беда в том, что евреи не могут жить без того, кто желает сбросить их в море.

Тед прошептал:

– Да, так себе ситуация.

И вышел.

Фима свернулся калачиком под одеялом, хотел было попросить, чтобы его разбудили, когда придет Яэль. Но пробормотал:

– Не буди Яэль.

Минут двадцать он спал, а когда за стеной зазвонил телефон, проснулся, протянул руки и опрокинул башню, которую Дими построил из “Лею”. Фима попытался сложить одеяло, однако оставил эту затею, потому что торопился найти Теда: ведь он так и не объяснил, зачем пришел. Вместо кабинета он почему-то очутился в спальне, где красноватым теплым светом горел ночник, и увидел широкую постель, уже готовую принять в себя, – две одинаковые подушки, два голубых одеяла в шелковых пододеяльниках, две тумбочки, и на каждой из них – открытая книга, обложкой кверху. Фима зарылся лицом, всей головою в ночную рубашку Яэль, тут же отшвырнул ее и кинулся на поиски своей куртки. С лунатической основательностью он обыскал все комнаты, но не нашел ни Теда, ни куртки, хотя и заходил во все освещенные помещения. Наконец, приземлился на низкой табуретке в кухне, ища глазами те ножи, которым он так и не нашел подходящего места.

В дверях появился Тед Тобиас, в руке – калькулятор. Он медленно-медленно, подчеркивая каждое слово, как солдат, передающий сообщение, произнес:

– Ты немного подремал. Устал. Я могу подогреть твой кофе в микроволновке.

– Нет нужды, – отказался Фима, – спасибо. Я бегу, ибо уже опаздываю.

– А-а… Опаздываешь… Опаздываешь – куда?

– Свидание, – сказал Фима таким тоном, каким обычно говорят меж собою мужчины на свои мужские темы, – совсем забыл, у меня нынче вечером свидание.

И он направился к выходу, начал сражаться с замком и сражался, пока Тед не сжалился над ним: подал ему куртку, открыл дверь и произнес низким голосом, в котором Фиме послышалась непонятная печаль:

– Фима, это не мое дело, но я думаю, тебе нужно отдохнуть. Положение твое несколько… приниженное. Что передать Яэль?

Фима всунул левую руку в рукав, но попал в прореху в подкладке, и туннель рукава превратился в тупик, из которого нет выхода. И тут он вскипел, словно это Тед подстроил всю эту катавасию с курткой, и процедил сквозь зубы:

– Ничего. Мне нечего сказать ей. И вообще я не к ней пришел. Я пришел поговорить с тобой, Теди, да только ты такой бок.

Тед Тобиас не обиделся, скорее всего, он просто не понял последнего сленгового слова – “тупица”, проникшего в иврит из идиша. Он ответил осторожно, по-английски:

– Быть может, лучше вызвать тебе такси?

Глубокое раскаяние и стыд охватили Фиму.

– Спасибо, Теди. Нет нужды. Прости мое вторжение. Этой ночью я видел дурной сон, просто сегодня не мой день, наверное. Зря я помешал тебе. Передай Яэль, что вечерами я всегда свободен и охотно побуду с Дими, когда понадобится. И я могу сказать тебе по крайней мере два ивритских аналога английского committed. А вот как на иврите deadline – не знаю, возможно, “линия смерти”? И кстати, зачем нам на суше нужен реактивный привод? Мало мы носимся и без этого? Может, вы изобретете нечто такое, чтобы мы наконец посидели тихо? Извини и до свиданья, Теди. Не надо было тебе угощать меня бренди. И без выпивки дурак дураком.

Внизу, выходя из лифта, он столкнулся с Яэль. Она держала на руках спящего Дими, закутанного в ее куртку-пилот.

Яэль испуганно и негромко вскрикнула: ребенок чуть было не выскользнул из ее рук. Но тут же, узнав Фиму, сказала устало:

– Ну и болван же ты.

Вместо того чтобы извиниться, Фима бурно обнял их обоих разом – свободной рукой и рукавом-обрубком, стал покрывать лихорадочными поцелуями сонную голову Челленджера, наподобие клюющей голодной курицы, дорвавшейся до корма. А затем Яэль – целовал все, что попадалось ему в сумраке, но лица ее так и не нашел, от плеча до плеча осыпал поцелуями мокрую спину Яэль. И выскочил на улицу, в темень, под проливной дождь. Пророчество его, произнесенное в начале вечера, таки сбылось. Ну и дождь! Потоп! Вымок Фима до нитки моментально.

6. Будто она была его сестрой

В тот вечер у него все-таки состоялось свидание. Немногим позже половины одиннадцатого Фима, дрожащий от холода, в ботинках, полных воды, позвонил у ворот семейства Гефен. Жили они в иерусалимском квартале Немецкая колония, в окруженном старыми соснами каменном, с толстыми стенами доме, спрятанном в глубине большого двора, обнесенного забором из камня.

– Случайно проходил мимо и увидел свет, – объяснил он Нине нерешительно, – вот осмелился помешать вам, всего на пару минут. Только возьму у Ури книгу о профессоре Лейбовиче и скажу ему, что по трезвом размышлении оба мы правы в споре о войне Ирана с Ираком. Мне лучше зайти в другой раз?

Нина рассмеялась, ухватила его за руку и втянула внутрь.

– Ури в Риме. Ты же сам звонил ему в субботу вечером, чтобы попрощаться, и выдал по телефону целую лекцию о том, что для нас было бы лучше, чтобы Ирак победил. Только посмотри на себя. И я должна поверить, что ты случайно прогуливался по нашей улице на ночь глядя? Что с тобой стряслось, Фима?

– У меня была встреча, – пробормотал он, борясь с курткой-капканом, теперь еще и мокрой насквозь.

– Рукав запутался, – пояснил он Нине.

– Так садись здесь, у обогревателя, – велела та.

– Тебя надо просушить. И наверняка ведь ничего не ел. Я сегодня вспоминала тебя.

– И я тебя. Хотел попытаться соблазнить, зазвать в кинотеатр “Орион” на комедию с Жаном Габеном. Я звонил, но ты не ответила.

– Ты же говоришь, у тебя вечером встреча была? А я задержалась на работе до девяти. Импортер всяких штучек для секса обанкротился, и я занимаюсь ликвидацией его бизнеса. Кредиторы – парочка ультраортодоксальных евреев, его свояки. Вот это комедия. Зачем мне Жан Габен? Ладно, давай снимай одежду, выглядишь как котенок, упавший в воду. Вот, глотни немного виски. Жаль, ты себя не видишь. А потом я тебя покормлю.

– Почему ты меня сегодня вспомнила?

– Прочла твою статью в пятничном номере. Совсем неплохо. Быть может, немного категорично. Не знаю, должна ли я тебе это рассказывать, но Цви Кропоткин замышляет организовать поисковую группу, взломать дверь твоей квартиры, вытащить из ящиков все твои рукописи и опубликовать твои стихи, которые – он убежден – ты продолжаешь писать. Чтобы тебя не забыли окончательно. Так что за встреча у тебя была? С русалкой? Под водой? Даже белье мокрое насквозь.

Фима, оставшийся в длинных трусах и в пожелтевшей теплой нижней рубахе, усмехнулся:

Назад Дальше