Русский хор - Прашкевич Геннадий Мартович 4 стр.


Такая и кукушку перекукует, но кавалер в ответ весело всплескивал руками.

«Да как сдвинуть дело, любезная Марья Никитишна? Кто у вас мерил землю? Безмерно живете, ни дорог, ни меток. Начнешь расспрос, в ответ указывают: вон от устья речушки до сухой березы — это ваша земля, а от сухой березы на болото, а оттуда на взгорки до лисьих нор — тоже ваша. А соседи на это говорят: нет, до лисьих нор — это их земля. И вообще, — начинал кипятиться Анри, — что за приметы? Повалит ветром сухую березу, увезут ее на дрова, тогда к чему примеряться? В дальней Бурловке церковь поставили, главы покрыты белым железом, так и сверкает в приличной кротости, а ведь и они самым краем, но залезли на вашу землю».

«Ну так вези подарки в губернию».

Господи, помилуй тетеньку, думал про себя Алёша.

Теперь иногда сидел перед нею точно как Тришка — дурачок деревенский.

Надо на вопросы отвечать, а в голове никаких мыслей нет. А тетенька от него слов ждала. А он не знал — каких. И немец не подсказывал. А французу Анри не до того было. Тетенька выходила к обеду хмурая, перед кавалером Анри Давидом по ее указанию ставили теперь другую чашу с умным напоминанием: «Не злись, смирись, человече, желаешь славы земныя, за то не наследишь небесныя».

Ну и пусть. Алёша вдруг научился врать.

А все потому, что повадился слушать девок.

У Анри хор с ними не получился — времени на это не было, и тетенька сердилась: и без того в светлые праздники плясали и пели по всей деревне, даже в истощенных Нижних Пердунах. Немец на такие праздники не ходил, а тетенька посылала людям вина, сама тоже не ходила. И задержанный за столом француз боялся показать, что обижен, делал вид, что ходить никуда не хочет.

«Ваши дикие русские пляски давно отменять надо».

«Так нельзя, — возражала тетенька. — Чем заменить такое?»

«Степенным польским менуэтом, — находился Анри. — Так теперь в Петербурхе делается. Сам государь любит менуэт и резвый английский контрданс. Пленные шведские офицеры много учат танцевать русских дам и кавалеров».

«Учить — дело простое. Переучивать трудно. Наши танцы привычнее».

«Государь прикажет, привыкнете к новым».

«Это еще к каким?»

«А к таким, где становятся кавалеры и дамы, как в экосезе».

Тетенька невольно крестилась: «Что за слова ты высказываешь, Анри?»

«Совсем простые, но чувственные, — с удовольствием объяснял француз. — Экосез — это когда кавалер кланяется даме и ближайшему кавалеру, а дама следует его примеру, и, сделав круг, оба весело возвращаются на свое место».

Тогда немец вмешивался. «На той неделе урядник проезжал. Соседу из Севастьяновки сообщил, что в столице на отмели против острова Котлин государь заложил новую крепость в честь святых Петра и Павла, хочет загородиться от чужого флота…»

«А в менуэтах, любезная Марья Никитишна, — не слушал немца француз, — дамам предоставляется выбор. Кого хочешь, так и будет. А кавалер, кончивший танец с выбравшею его дамою, обязан в свою очередь выбрать другую даму и, протанцевав с нею, перестать, а дама продолжает танцевать с другим кавалером…»

«А еще говорил урядник, государь нынче ставит Адмиралтейство, желает флот завести. Говорят, башню поставил на реке Неве, на шпиле грозный кораблик…»

«А турки как же?» — вспоминала, пугалась тетенька.

«А турков замирят. Сперва побьют, а потом замирят. А новые башни обнесут высоким земляным валом со рвом и палисадом, с бастионами, обращенными к реке Неве, с корабельными пушками…»

Тетенька сжимала виски руками. У нее и с Нижними Пердунами никак не сладится какой год, а государю такая тяжесть — то турок, то швед, то католики нападают. Немец на раздумья Марьи Никитишны важно поднимал умную голову, он как бы отталкивал легкомысленного француза. Не о выборе кавалеров герр Риккерт говорил, а о новых зданиях, кораблях, пушках, якорях. О том, как ставятся для нужд армии и флота железные и оружейные заводы в Олонецком крае, как под страхом смертной казни запрещается рубить корабельный лес. Вон уже из Казанской и Нижегородской губерний сплавляют по Волге и ее притокам плоты, а в окрестностях высаживают новые дубовые леса. А для острастки ослушникам-порубщикам по берегам часто-часто расставлены виселицы с ясным пояснением, для чего поставлены.

«А хор запоет под флейты и барабаны…»

«А кораблям матрозы нужны, чтобы снасть ставить…»

Тетенька вздыхала, смотрела грозно, терла виски уксусом.

Отчаивалась. «Совсем запутали запугали еще дожди пойдут мужики балуются а вы про католиков турков да экозес и всякие менуэты в Нижних Пердунах контрданс не введешь если пороть даже каждого второго у них и без того коровы тонут в навозе Алёшу лучше учите ему многое надо знать…»

14.

Потом сосед с людьми набежал со стороны Нижних Пердунов.

Стреляли из ружей, напугали баб в старой Зубовке, трясли фруктовые деревья, сожгли анбар. Не зря, ой не зря за день до такого за окном тетенькиного дома в Томилине жаба ворковала страстно и червячок точил и точил в деревянной стене. Давно спать надо, а червячок точит и точит. Вот и сожгли анбар, потрясли фруктовые деревья. Конечно, посланные к старой Зубовке здоровые мужики цели не достигли: ушли виновные на лошадях.

На другой день француз Анри поехал править расспрос к соседу.

Видели, как завернул француз коляску за поскотину, а к вечеру того же дня Алёша заметил знакомую коляску всего верстах в трех от Томилина у старой риги. Распряженная лошадь тихонько себе паслась. Сквозь распахнутые ворота, к ним подойдя, Алёша неожиданно рассмотрел в смутной глубине риги, что француз не расспрос с соседями правит, а крепко держит в руках девку Матрёшу — бесстыдно, сладко. Алёшу всего насквозь пронзило жаром. Так пылал, когда с разрешения тетеньки кавалер Анри Давид читал стихи, неведомо кем сочиненные.

Часто днями ходит при овине,
При скирдах, то инде, то при льне;
То пролазов, смотрит, нет ли в тыне
И что делается на гумне…
Вот тебе и тын, и гумно, и пролазы.

В старой Зубовке анбар сожгли, а тут француз.

Нестройно грянули голоса в голове, что-то опять изменилось в мире.

Конечно, донесли тетеньке. Не Алёша, не в жисть, кто-то другой. И к обеду вторничного дня тетенька к обеду совсем не вышла. Бедной вдове кто поможет? Алёша не знал, конечно, о чем шепчутся в Томилине, но с испугом догадывался. Кто-то предполагал, что спустят теперь французика в солдаты. Будет ходить в треуголке, в зеленом кафтане с медными пуговицами. Правда, на среду Анри уехал по деревням советоваться со старостами, как пригреть соседа, напавшего на Зубово. Общего мнения не составилось, но тетенька и на другой день не вышла к обеду. Анри совсем загрустил, а немец загадочно усмехался, требуя от Алёши новых знаний. Неужто и меня за леность спустят в солдаты, пугался Алёша. Шел грустный с того проклятого овина, на этот раз рядом был Ипатич, но молчал, вздыхал о своем. Потом прислушался: «Слышь, поют?»

«Днем?» — удивился Алёша.

«Так, видно, тетенька приказала».

Алёша даже ускорил шаг. Как так? Неужто тетенька разрешила своему французу наконец построить хор? Вон как грустно, убедительно поют. «При долине куст калиновый стоял…»

Еще издали увидели круг людей понурых при анбаре.

Все стояли, только тетенька сидела на низкой скамеечке. Вся в темном, грозно перед собой смотрела. Алёша взглянул на Ипатича, а Ипатич на него. Неужто все-таки решилось с хором? — хотел спросить Алёша, но смолчал. А Ипатич другое подумал и тоже смолчал. Он французика не любил. Хитрости французика были ему не по нутру. Знал хорошо, что это не с хором решилось. Вовсе не так. Французик, похоже, девку Матрёшу совсем запутал, как паук, вот теперь Марья Никитишна его и строила.

Рядом с тетенькой сидел строгий немец.

Он свой долг выполнил, в нем удовлетворенность чувствовалась.

А в понуром круге людском кто-то на деревянной кобыле лежал, и слышались мерные шлепки влажного кнута. Алёша ближе протолкался, уж так складно, так чудно, печально пели. «На калине соловеюшка сидел…» Но не голую спину француза увидел. Увидел задранный сарафан, круглый зад, белый, округлый, с уже уходящими синяками. У Алёши будто перехватило дыхание. Тело круглое, вохкое, не прикрытое ничем. Горбатая Улька да низкорослая Дашка с мельницы держали девку Матрёшу, крепко прижимали к кобыле, а Авдотья, жена конюха, тоже низкорослая, лицо злое, стегала кнутом. И француз был в понуром круге, правда, не вместе с мужиками, а чуть в стороне. Вон как распустились, говорил его взгляд. Рано, рано в Томилине думать о менуэте или об енгленде.

«Горьку ягоду невесело клевал…» — тянул хор.

Ну совсем отбились от рук, вел, наверное, француз свои резонеманы.

Дикие пляски, дикие песни. Надо им, русским, много учиться пению. Вот девке кнутом по белому заду. Зачем бы? А не балуй. И тетенька, наверное, рассуждала про себя. Вот хотел хор построить Анри, теперь слушай, как хорошо поют. Не в утешение глупой девке Матрёше поют, а тебе в укор. Впредь учти. У меня в Томилине, думала, наверное, если секут, то за вороватость, за грубость, за нерадивое пение псалмов, а теперь вот за неправильную мечту, так что слушай, Анри, слушай русское пение. Не зря утром сумрачно сказала французу: «Простить не смогу, но смягчу».

И смягчила. Вот он, куст калиновый. Слушай, кавалер Анри Давид.

Когда тетенька поднялась с низкой скамеечки, Авдотья, жена конюха, остановилась с опущенным кнутом, но тетенька, не оборачиваясь, махнула рукой — продолжай. Хор от этого ее жеста запел еще печальнее, еще горше, ровными, чистыми голосами. Никто их этому не учил, само складывалось. Из-за пения никто, кроме Алёши, не расслышал, как Марья Никитишна в некотором раздумии произнесла вслух: «Поправит задницу, отдам за Ипатича. У него рука тяжелая, баловаться не даст».

15.

чяпь-чяпь

16.

Алёша уснуть не мог, все видел Матрёшу, уложенную на деревянной кобыле.

Мгла во сне плыла неясными пятнами. Как сквозь туман — бледность кожи, следы кнута. «Выдам за Ипатича». Как так? Матрёшу — за дядьку? «Поправит задницу, отдам за Ипатича». Как? «Хор, видите ли! Даже певчих не во всякий монастырь пускают, там и старицы хорошо поют, лишь бы вера была». Тетенька вся кипела. Тетенька трое дни не появлялась к обеду. Француз молчал, немец не говорил о славе русского оружия, а Алёша один убегал в лес, там плакал у мшистого пня, будто обманутый. Ненавидел француза, но стихи, когда-то им читанные, помнил дословно.

Вся кипящая похоть в лице его зрилась;

Как угль горящий все оно краснело.

Руки ей давил, щупал и все тело,

А неверна о всем том весьма веселилась!

Господи, помоги тетеньке. И сам не знал как.

Осина под ветром трепыхалась, как зарубленная курица.

У тетеньки полторы тысячи душ, даже больше. Они, конечно, Господни, но тела-то в тетенькиных руках! Хорошо помнил, чему обучали. «Не надлежит от слуги терпеть, чтоб он переговаривал или как пес огрызался, ибо слуги всегда хотят больше права иметь, нежели господин: для того не надобно им того попущать». Сейчас горько плакал у мшистого пня, утирал глаза рукавами. Мон амур. «Руки ей давил, щупал и все тело». Амбассер ма петит фема. Как такое можно? Вспоминал спокойные слова немца: «Басы временами напоминают звуки органа» — и вспоминал взволнованные слова француза: «А дисканты звучат волшебно». Почему все в жизни получается не так, как думаешь? Ипатич, рябой, как дрозд, скоро жить будет с Матрёшей. Как так? У мшистого пня плакал. И ночью в постели плакал. Думал: от всех этих известий все село, наверное, страдает. А утром, проснувшись, услышал за окном голос Матрёши — веселый, будто к новой жизни звала. А за обедом узнал, что в Томилино гость едет. Такой важный, что сердитая тетенька опять заперлась в кабинете вдвоем с Анри.

17.

. . . . . . . . . .

18.

Гость явился к обеду.

Из желтой пыли вынырнула обитая кожей, видавшая виды карета.

За нею — боевым порядком — десяток пыльных всадников при оружии.

«Ты, батюшка, как в поход собрался», — кланяясь, встретила гостя тетенька.

Рыжий солдат, соскочив с лошади, помог гостю взойти на высокое крыльцо, что оказалось вовсе не лишним при деревянной ноге гостя. Кафтан короткий, лицо бритое, левая рука сухая. Алёша из комнаты услышал голос и по хриплому этому голосу представил гостя человеком крепким, бычачьего сложения, но оказался гость совсем не таким, зато взгляд прямой. Дворовые испуганно подглядывали за встречей. Вроде навидались всякого: и немец, и кавалер Анри Давид, а тут еще одноногий да сухорукий. Назвался кригс-комиссар господин Благов, по имени Николай Николаевич, даже тетенька присела перед кригс-комиссаром на немецкий манер. Как-то скоро среди дворни распространились слухи о том, что господин Благов служил в свое время вместе с Алёшиным отцом, строил корабли в Воронеже, наказывал турков под Азовом, а теперь занимался ремонтом лошадей — пополнял и менял конский состав армии. С большими казенными суммами бывал на ярмарках, заодно присматривался к местным дворянским отпрыскам — не пора ли в службу. Прямо с крыльца махнул рукой солдатам, чтобы ставили лошадей. Стуча деревянной ногой, поднялся на крыльцо и вдруг изумленно откинул голову, увидев Алёшу.

Тетенька вспыхнула: «Неужто так похож?»

Кригс-комиссар, помолчав, кивнул: «Непристойно».

«Да что такого? У Зубовых зубы всегда вперед выдавались».

«Я не о зубах, — странно протянул гость. — Но точно похож, похож».

«Вот и говорю, вылитый Степан Михайлович», — охотно подтвердила тетенька.

Гость оглянулся, опять непонятно покачал головой, потом заперся с Марьей Никитишной в кабинете. О чем они там говорили, никто так и не узнал, но к обеду оба вышли серьезные. Пахло табаком: гость много трубку курил. Настойки и наливки на столе выставили семи видов, гость предпочел смородиновую, держался строго, ругал томилинские дороги, дескать, есть такие места, что хоть лодку зови.

«Да кому ж у нас по дождям ездить, батюшка? По зиме только и бывают гости, а летом-то кто? Варнаки? Ну, пусть тонут. В моем гнезде тихо».

«Еще видел я, матушка, что у тебя некоторые мужики по селу в длинном платье ходят, — указал гость. — В Москве такого увидят на улице, сразу ставят на колени, обрезают полы вровень с землей».

«Выходит, правду говорят о теперешнем несоблюдении старинных правил?»

«Старинные правила терпимы в вере, — ответил на это гость. — Все остальное можно и должно менять. Ты не слушай дураков, матушка, сама оглупеешь. Государь тянется к новому, но в вере благочестив, говеет тщательно, с покаянием, коленопреклонением, с многократным целованием земли».

«Говорят, простые плотники сидят с ним за одним столом».

«Ныне всяк может стать бóльшим».

«Даже губернатором?»

«Построй три корабля и проси».

Непонятно, смеялся гость или говорил всерьез.

Часто поглядывал на Алёшу, будто примерял что-то.

«Да где ж в нашем краю построишь корабль? И нужного дерева не найдешь, и умельцев нет, и по реке Кукуману никуда не выплывешь».

Гость сердито постучал по полу деревянной ногой.

«Жалобы были, матушка, что ты воров самовольно повесила».

«А разве они не самовольно творили? Я смерти Степана Михайловича никому не прощу. Запущенный недраный мужик всегда и везде опасен, а нынче у нас даже девки балуют, — почему-то грозно глянула на немца, кивнувшего смиренно, и так же грозно на замершего Алёшу. Кавалер Анри Давид за обеденным столом не присутствовал, и вопросов о нем не было. Алёша даже задумался: неужели тетенька на всякий случай и француза повесила? — Зачинщики свое получили, — вела свои резонеманы тетенька. — Теперь бы сочувствующих продать».

Назад Дальше