В столовой буквой «Т» были расставлены длинные столы. Дядюшка Б. сидел на хозяйском месте, по правую руку от него — миссис Мэри Тейлор-Уилрайт, по левую — миссис Конклин. Одда посадили между двумя сестрами Конклин, одной из них была Аннабел, и от ее любезности он пребывал наверху блаженства. Подружка моя пристроилась в самом конце стола, среди малышей: послушать ее, так она выбрала это место, потому что оттуда ближе всего к кухне; но, разумеется, на самом деле ей просто хотелось там сидеть. Корольку как-то удалось выбраться из кухни, и теперь он, дрожа и виляя хвостом от восторга, бродил под столом, между двумя рядами ног, но никто не сердился — вероятно, все были заворожены видом соблазнительно подрумянившихся, еще не разрезанных индеек, упоительными ароматами, поднимавшимися над блюдами с окрой[8] и вареной кукурузой, над пирожками с луком и булочками со сладкой начинкой.
В другой раз у меня и самого бы слюнки потекли, но сейчас во рту пересохло и сердце бешено колотилось при мысли о полном отмщении. На какой-то миг, глядя на раскрасневшегося Одда, я почувствовал слабый укол жалости, но в общем совесть меня не грызла.
Дядюшка Б. стал читать молитву: он склонил голову, закрыл глаза и, сложив натруженные ладони, нараспев произнес:
— Вознесем хвалу Господу нашему, возблагодарим Его в сей День благодарения нынешнего многотрудного года за все дарованные нам плоды, за обилие яств на праздничном столе нашем. — Голос его, который нам доводилось слышать так редко, скрипел, словно разладившийся старый орган в заброшенной церкви. Аминь.
Но вот вновь придвинуты стулья, отшуршали разворачиваемые салфетки, и наконец водворилась тишина, которой я ждал.
— Среди нас есть вор, — выговорил я раздельно и внятно, потом отчеканил: Одд Гендерсон — вор. Он украл у мисс Соук камею.
Накрахмаленные салфетки поблескивали в застывших от неожиданности руках. Мужчины закашляли, сестры Конклин дружно ахнули всем квартетом, а Перк Макклауд-младший стал икать — такое бывает у малышей от удивления.
Раздался голос моей подружки, в нем звучали укор и боль:
— Дружок это не всерьез. Просто он хочет подразнить Одда.
— Нет, всерьез. Не веришь — сходи загляни в свою коробку. Камеи там нет. Она у Одда Гендерсона в кармане.
— У Дружка был сильный бронхит, — выговорила она еле слышно. — Не сердись на него, Одд. Он сам не понимает, что говорит.
Но я повторил:
— Ступай загляни в свою коробку. Я видел, как он брал камею.
Тут дядюшка Б. взял дело в свои руки; он впился в меня ледяным взглядом, не сулившим ничего доброго, и сказал, обращаясь к мисс Соук:
— Может, вправду сходишь? Все сразу и выяснится.
Редко бывало, чтобы подружка моя посмела ослушаться брата; не посмела она и сейчас. Но ее мертвенная бледность, скорбно опущенные плечи говорили о том, чего стоит ей исполнить его поручение. Она отсутствовала всего минуту, но нам показалось, что прошла целая вечность, прежде чем она возвратилась. Общая неприязнь, словно усеянная шипами лоза, росла и давала побеги с непостижимой быстротой, и жертвой, которую она оплела своими усиками, оказался не обвиняемый, а обвинитель. Я чувствовал — меня вот-вот вывернет; Одд же хранил невозмутимое спокойствие мертвеца.
Мисс Соук вернулась, сияя улыбкой.
— Как тебе не стыдно, Дружок, — сказала она с упреком и погрозила мне пальцем. — Так нас разыграть. Камея на том самом месте, где я ее оставила.
А дядюшка Б. объявил:
— Дружок, я хочу, чтобы ты извинился перед нашим гостем.
Одд Гендерсон поднялся:
— Нет, не надо. Он сказал правду. — И, вынув из кармана камею, положил ее на стол. — Мне бы сейчас наплести чего-нибудь. Да только нечего. — Он шагнул было к двери, но обернулся: — А вы мировецкая женщина, мисс Соук. Надо же соврали, чтоб меня выгородить.
И с этим, черт его подери, решительно вышел за дверь.
И я тоже. Но только я не вышел, а выбежал. Я отпихнул свой стул с такой силой, что он упал. Грохот взбудоражил Королька, он выскочил из-под стола, зарычал и оскалил зубы. Когда я пробегал мимо мисс Соук, она попыталась остановить меня:
— Дружок!
Но я больше не желал их знать — ни Королька, ни ее. Этот пес на меня зарычал, а подружка моя приняла сторону Одда Гендерсона, соврала, чтобы спасти его шкуру, предала нашу дружбу, мою любовь; а я-то думал, такое невозможно.
Пониже дома расстилался Симпсонов луг; по-ноябрьски высокая трава блестела на солнце, ржаво-красная и золотая. На краю пастбища стояли серый амбар, загон для свиней, обнесенный загородкой птичник и коптильня. В эту самую коптильню я и забрался. Темнота ее хранила прохладу даже в самые жаркие летние дни. Пол там был грязный, сильно пахло пеплом цикория и креозотом; с балок рядами свисали окорока. Вообще-то я коптильни побаивался, но сейчас ее сумрак казался мне надежной защитой. Я бросился наземь, грудь у меня ходила ходуном, словно жабры выброшенной на песок рыбы; мне было плевать на то, что я гублю единственную свою приличную одежку, единственный костюм с длинными штанами, я метался по полу в грязном месиве из пепла, земли и свиного сала.
Мне было ясно одно: я должен покинуть этот дом, этот город нынче же ночью. Добраться до железной дороги. Вскочить на подножку товарняка и уехать в Калифорнию, в Голливуд. Там буду сам зарабатывать себе на хлеб — надраивать до блеска туфли Фреда Астера, Кларка Гейбла[9]. Ну, а вдруг вдруг я сам стану кинозвездой. А что, взять хоть Джекки Кугана. Вот когда они пожалеют. Сделаюсь богатым, знаменитым, они будут слать мне письма, а может, даже и телеграммы, но я не стану им отвечать.
И тут я вдруг придумал, как сделать, чтобы они пожалели еще больше. Дверь в сарайчик была приоткрыта, и в узкой, как лезвие ножа, полоске солнца видна была полка с пузырьками. Пыльные такие, на этикетках — череп и скрещенные кости. Вот хлебну из такого пузырька — тогда все они там, в столовой, вся эта жрущая и пьющая орава, узнают, почем фунт лиха. Ей-богу, хлебну — хотя бы для того, чтоб увидеть, как дядюшка Б. будет корчиться от мук совести, когда меня найдут холодным и недвижимым на полу коптильни; услышать их вопли и скулеж Королька, когда мой гроб станут опускать в могильную яму.
Да, но вот в чем закавыка: я же этого ничего не увижу и не услышу — ведь я буду мертвый! А если нельзя насладиться, глядя, как убиваются и казнятся те, кто тебя хоронит, какой смысл умирать?
Видимо, дядюшка Б. запретил мисс Соук искать меня до тех пор, пока из-за стола не поднимется последний гость. Только под вечер услыхал я ее голос, облетающий луг; она звала меня тихо, потерянно, словно голубка, горюющая о своем голубке. Но я затаился в коптильне и не отвечал.
Обнаружил меня Королек; он обошел коптильню, обнюхал следы; найдя мой, пронзительно залаял, вбежал внутрь и, подобравшись ползком, лизнул мне руку, потом ухо и щеку: понимал, значит, что обошелся со мною дурно.
Тут дверь распахнулась, полоса света стала шире.
— Иди сюда, Дружок, — сказала моя подружка, и мне захотелось к ней подойти. Увидев меня, она рассмеялась: — Боже милостивый! Мальчик, тебя словно дегтем обмазали; теперь остается только вывалять тебя в перьях.
О моем загубленном костюме — ни слова. Королек трусцой выбежал из коптильни и принялся донимать коров на лугу; выйдя вслед за ним, мы уселись на пне.
— Я сберегла для тебя гусиную ножку, — она протянула мне пакет из вощеной бумаги. — А от индейки — белое мясо, твое любимое.
Голод, притупившийся было от чувств более мучительных, вдруг прямо-таки ударил меня под ложечку. Я дочиста обглодал гусиную ножку, потом взялся за белое мясо — самый вкусный кусок индейки, вокруг грудки.
Пока я жевал, мисс Соук обняла меня за плечи.
— Я тебе что хочу сказать, Дружок. Худа злом не исправишь. Да, с его стороны нехорошо было взять камею. Но мы не знаем, почему он ее взял. Может, хотел подержать и положить на место. Как бы то ни было, сделал он это непреднамеренно. Вот почему твой поступок куда хуже: у тебя был расчет, ты хотел его унизить. С умыслом. Слушай меня внимательно, Дружок: есть только один непростительный грех — умышленная жестокость. Все остальное можно простить. А такое — никак нельзя. Ты меня понял, Дружок?
Я понял, хоть и смутно, и время показало мне, что она была права. Но в ту минуту это дошло до меня главным образом потому, что месть моя не удалась стало быть, я действовал не так, как надо. Каким-то образом Одд Гендерсон оказался лучше, даже честнее меня — отчего? Почему?
— Ты меня понял, Дружок? Понял?
— Вроде бы да. Тяни, — сказал я, протягивая ей грудку индейки.
Мы стали тянуть в разные стороны, и, когда разорвали, мой кусок оказался больше, а это значило, что она должна исполнить любое мое желание. Она спросила, какое же это желание.
— Чтобы мы остались друзьями.
— Дурашка.
Она крепко меня обняла.
— Навечно?
— Ну, я не буду жить вечно, Дружок. И ты тоже. — Голос ее упал, как падает за край луга солнце, и на мгновенье умолк, потом стал наливаться силой, как вновь нарождающееся солнце. — Впрочем, нет, все-таки вечно. Богу угодно, чтобы ты надолго меня пережил. И пока ты меня будешь помнить, мы всегда будем вместе…
С того дня Одд Гендерсон оставил меня в покое. Он стал воевать со своим однолеткой Макмилланом, по прозвищу Белка. А на следующий год наш директор исключил его из школы за неуспеваемость и плохое поведение, и на зиму он устроился работником на молочную ферму. В последний раз я увидел его незадолго перед тем, как он, голоснув на дороге, уехал в Мобил, нанялся там на торговое судно и сгинул. Было это за год до того, как меня спихнули в военную школу мыкать горе, и за два года до смерти моей подружки. Стало быть, осенью тысяча девятьсот тридцать четвертого года.
Мисс Соук вызвала меня в сад. Она пересадила цветущий куст хризантем в цинковую лохань и собиралась с моей помощью втащить ее на веранду — там бы она выглядела очень красиво. Лохань была тяжеленная, как сто чертей, и как раз когда мы безуспешно сражались с нею, по улице проходил Одд Гендерсон. Он постоял у садовой калитки, потом распахнул ее и сказал:
— Разрешите помочь вам, мэм.
Жизнь на ферме пошла ему впрок: он потолстел, руки окрепли. Волосы из ярко-рыжих стали каштановыми. С легкостью поднял он здоровенную лохань и внес ее на веранду.
Подружка моя сказала:
— Очень вам обязана, сэр. Вот это по-соседски.
— Да чего там, — ответил он, по-прежнему не удостаивая меня вниманием.
Мисс Соук срезала самые красивые хризантемы.
— Передай их маме, — сказала она, протягивая ему букет. — А еще — привет от меня.
— Спасибо, мэм, передам.
— Берегись, Одд! — крикнула она, когда он вышел на улицу. — Знаешь, ведь это — львы.
Но он был уже далеко и не услышал ее. Мы смотрели ему вслед до тех пор, пока он не скрылся за поворотом, так и не ведая, что несет — пылающие хризантемы, готовые огласить грозным рыком и ревом сгустившиеся зеленые сумерки.
ДЕТИ В ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
(рассказ, перевод С. Митиной)
Вчера вечером шестичасовой автобус переехал мисс Боббит. Сам не знаю, как мне рассказывать об этом: ведь что там ни говори, мисс Боббит было всего десять лет, и все же я уверен — в нашем городе ее никто не забудет. Начать с того, что она всегда поступала необычно, с той самой минуты, когда мы впервые ее увидели, а было это около года тому назад. Мисс Боббит и ее мать, они приехали этим же самым шестичасовым автобусом — он прибывает из Мобила и идет дальше. В тот день было рождение моего двоюродного брата Билли Боба, так что почти все ребята из нашего городка собрались у нас. Мы как раз угощались на веранде пломбиром «тутти-фрутти» и обливным шоколадным тортом, когда из-за Гиблого поворота с грохотом вылетел автобус. В то лето не выпало ни одного дождя; все было присыпано ржавой сушью, и, когда по дороге проходила машина, пыль иной раз висела в недвижном воздухе по часу, а то и больше. Тетя Эл говорила — если в ближайшее время дорогу не замостят, она переедет на побережье; впрочем, она говорила это уже давным-давно.
В общем, сидели мы на веранде, и «тутти-фрутти» таяло у нас на тарелочках, и только нам всем подумалось — а хорошо бы сейчас произошло что-нибудь необычайное, — как оно и произошло: из красной дорожной пыли возникла мисс Боббит — тоненькая девочка в нарядном подкрахмаленном платье лимонного цвета. Она важно выступала с этаким взрослым видом: одну руку уперла в бок, на другой висел большой зонт, какие носят старые девы. За нею плелась ее мать — растрепанная, изможденная женщина с голодной улыбкой и тихим взглядом, тащившая два картонных чемодана и заводную виктролу.
Все ребята на веранде до того обомлели, что, даже когда на нас с жужжанием налетел осиный рой, девчонки забыли поднять свой обычный визг. Все их внимание было поглощено мисс Боббит и ее матерью — они как раз подошли к калитке.
— Прошу прощения, — обратилась к нам мисс Боббит (голос у нее был шелковистый, как красивая лента, и в то же время совсем еще детский, и дикция безупречная, словно у кинозвезды или учительницы), — но нельзя ли нам побеседовать с кем-нибудь из взрослых представителей семьи?
Относилось это, конечно, к тете Эл и до некоторой степени ко мне. Но Билли Боб и остальные мальчишки, хотя всем им было не больше тринадцати, потянулись к калитке вслед за нами. Поглядеть на них, так они в жизни девчонки не видели. Такой, как мисс Боббит, — определенно. Как говорила потом тетя Эл — где это слыхано, чтобы ребенок мазался? Губы у нее были ярко-оранжевые, волосы, напоминавшие театральный парик, все в локонах, подрисованные глаза придавали ей бывалый вид. И все же была в ней какая-то сухощавая величавость, в ней чувствовалась леди, и, что самое главное, она по-мужски прямо смотрела людям в глаза.
— Я мисс Лили Джейн Боббит, мисс Боббит из Мемфиса, штат Теннесси, — торжественно изрекла она.
Мальчишки уставились себе под ноги, а девчонки на веранде во главе с Корой Маккол, за которой в то время бегал Билли Боб, разразились пронзительным, как звуки фанфар, смехом.
— Деревенские ребятишки, — проговорила мисс Боббит с понимающей улыбкой и решительно крутанула зонтиком. — Мы с матерью, — тут стоявшая позади нее простоватая женщина отрывисто кивнула, словно подтверждая, что речь идет именно о ней, — мы с матерью сняли здесь комнаты. Не будете ли вы так любезны указать нам этот дом? Его хозяйка — некая миссис Сойер.
Ну конечно, — сказала тетя Эл, — вон он, дом миссис Сойер, прямо через дорогу. Это единственный пансион у нас в городе, старый, высокий, мрачный дом, и вся крыша утыкана громоотводами, — миссис Сойер до смерти боится грозы.
Зарумянившись, словно яблоко, Билли Боб вдруг сказал — простите, мэм, сегодня такая жарища и вообще, так не угодно ли отдохнуть и попробовать «тутти-фрутти»; и тетя Эл тоже сказала — да, да, милости просим; но мисс Боббит только качнула головой.
— От «тутти-фрутти» очень полнеют, но все равно merci вам от души.
Они стали переходить улицу, и мамаша Боббит поволокла чемоданы по дорожной пыли. Вдруг мисс Боббит повернула обратно: лицо у нее было озабоченное, золотистые, как подсолнух, глаза потемнели, она чуть скосила их, словно припоминая стих.
— У моей матери расстройство речи, так что я вынуждена говорить за нее, — торопливо сказала она и тяжело вздохнула. — Моя мать — превосходная портниха; она шила дамам из лучшего общества во многих городах, больших и маленьких, включая Мемфис и Таллахасси. Вы, разумеется, обратили внимание на мое платье и пришли от него в восторг. Это работа моей матери, каждый стежок сделан вручную. Моя мать может скопировать любой фасон, а совсем недавно она получила приз от журнала «Спутник хозяйки дома» — двадцать пять долларов. Моя мать знает также любую вязку — крючком и на спицах — и делает всевозможные вышивки. Если вам понадобится что-нибудь сшить, обращайтесь, пожалуйста, к моей матери. Пожалуйста, порекомендуйте ее своим друзьям и родственникам. Спасибо.
И она удалилась, шурша накрахмаленным платьем.
Кора Маккол и остальные девчонки, озадаченные, настороженные, нервно дергали ленты у себя в волосах, они что-то скисли, лица у всех вытянулись. Я мисс Боббит, передразнила Кора и состроила злобную гримасу, а я принцесса Елизавета, вот я кто, ха-ха-ха! А платье-то, сказала Кора, самое что ни на есть муровое. И вообще, я лично выписываю все свои платья из Атланты, а еще есть у меня пара туфель из Нью-Йорка, и уж не говорю о том, что серебряное кольцо с бирюзой мне прислали из Мехико-Сити, из самой Мексики.