— Несчастный случай, понимаете? Я еще маленькая была. Свалилась с русских гор на Кони-Айленде. Правда. Про это даже в газетах было. Никто не понимает, как я осталась жива. Но колено с тех пор не сгибается. А так мне это ничуть не мешает. Только танцевать не могу. А сами-то вы охотник до танцев?
Мистер Белли помотал головой — рот у него был набит орехами.
— Ага, значит и это у нас с вами общее. Хм… Танцы. Я бы, наверно, любила танцевать. Но не могу. А вот музыку обожаю.
Мистер Белли кивнул в знак солидарности.
— И цветы, — добавила она, потрогав нарциссы. Потом пальцы ее поползли вверх по плите и прошлись по выбитым на мраморе буквам его имени, словно она читала шрифт для слепых.
— Ивор, — прочла она, неверно произнеся его имя. — Ивор Белли. А меня звать Мэри О'Миген. Жаль, что я не итальянка. Вот сестра у меня итальянка; ну, то есть она замужем за итальянцем. Ой, до чего ж он веселый, а добродушный какой и хлопотун, как все итальянцы. Он говорит, никогда не едал макарон вкуснее, чем у меня. Особенно под рыбным соусом. Вам непременно надо их как-нибудь попробовать.
Мистер Белли, покончив с орехами, стряхивал скорлупу с колен.
— Что ж, перед вами еще один любитель макарон. Только я не итальянец. Просто фамилия у меня такая. А сам я еврей.
Она нахмурилась, но не в знак неодобрения, а так, словно сообщение это каким-то непонятным образом смутило ее.
— Мы выходцы из России. Я там родился.
При этих словах она снова воспрянула духом и заговорила еще оживленней:
— А мне наплевать, что там газеты пишут. Я уверена: русские — они такие же, как все. Люди как люди. Вы смотрели по телевизору балет Большого? После такого можно гордиться, что родился в России, верно ведь?
«Она хочет сделать мне приятное», — подумал он и промолчал.
— Свекольник, горячий или холодный, со сметаной. Хм… м… Вот видите, сказала она, снова протягивая ему пригоршню орехов, — вы же проголодались. Бедняжка. — Она вздохнула. — Как вы, наверно, соскучились по домашней стряпне!
Он и в самом деле соскучился и сейчас, когда от разговоров о еде у него разыгрался аппетит, отчетливо это понял. При Саре у них был превосходный стол, разнообразный и вкусный; все всегда подавалось вовремя. Ему вспомнились праздничные, пахнущие корицей дни; вспомнились обеды — аппетитная мясная подливка и винцо, накрахмаленная скатерть, «парадное» серебро и приятная послеобеденная дремота. И ведь вот еще что — ни разу в жизни Сара не попросила его хотя бы тарелку вытереть (он слышал, бывало, как она тихонечко напевает в кухне), ни разу не пожаловалась, что ей надоело хозяйничать. Она ухитрялась так растить девочек, будто их воспитание было ровной чередой радостных, тщательно подготовленных ею событий; участие в нем мистера Белли сводилось к роли восхищенного наблюдателя. И если теперь он мог гордиться своими дочерьми (старшая, Айви, была замужем за хирургом-стоматологом и жила в Бронксвилле, младшая — за А. Дж. Крэкоуэром, совладельцем юридической фирмы «Финнеган, Лэб и Крэкоуэр»), то этим он всецело обязан Cape — обе они были личным ее достижением. Вообще, в пользу Сары можно сказать немало, и ему самому было отрадно, что он так думает, что ему вспоминаются сейчас не те нескончаемые, невыносимые часы, когда она точила на нем язык, разнося его за простецкие манеры и за ею же выдуманные пороки — и в покер-то он играет, и за женщинами волочится, — а совсем другие, приятные, моменты: вот Сара горделиво демонстрирует самодельные шляпки, вот она зимней порой разбрасывает на подоконниках крошки для голубей… Поток видений, сносящий в море сор неприятных воспоминаний… Он почувствовал грусть и обрадовался этому чувству, а вместе с тем огорчился, что не испытывал огорчения до сих пор; но хотя он вдруг совершенно честно отдал должное Саре, он был не в силах притворяться, будто жалеет, что их совместная жизнь кончилась, — ведь в общем-то, сейчас ему живется гораздо приятнее, чем при ней. А все-таки лучше было вместо этих нарциссов принести ей сегодня орхидею — яркую, праздничную, вроде тех, какие она всякий раз сберегала после дня рождения которой-нибудь из дочек и держала потом в холодильнике, покуда они не завянут.
— …ведь верно? — услышал он вдруг и не сразу понял, кто это говорит; потом, растерянно поморгав, узнал Мэри О'Миген — голос ее звучал безостановочно, не доходя до его сознания, очень робкий, усыпляющий голос, странно тихий и молодой для такой дородной особы.
— Я говорю, они у вас умницы, верно?
— Да как вам сказать… — осторожно ответил мистер Белли.
— Скромничайте, скромничайте! А я все равно уверена, что умницы. Если они в папу. Ха-ха! Вы не подумайте только, что я это серьезно, я шучу. Нет, правда, до смерти обожаю ребятишек. Не променяю ребенка ни на кого из взрослых. У моей сестры их пятеро: четверо мальчишек и одна девочка. Дот, моя сестра, вечно пристает ко мне, чтобы я с ними посидела, — ведь теперь у меня уйма времени, уже не нужно всякую минуту присматривать за отцом. Они с Франком — это мой шурин, я вам про него рассказывала, — так вот они говорят: Мэри, лучше тебя никто с ребятами не умеет, да еще чтоб от них удовольствие получать! Но это ж так просто: напоить ребятишек горячим какао, а потом пускай всласть пошвыряются подушками — будут спать, как убитые.
— Айви, — прочла она вслух, вглядываясь в надгробную надпись. — Айви и Ребекка. Хорошие имена. Уверена — вы делаете для них все, что только можно. Но две маленьких девочки без матери…
— Да нет же, — возразил мистер Белли. (Ей наконец удалось втянуть его в разговор.) — Айви сама уже мать. А Бекки ждет ребенка.
На лице ее промелькнуло разочарование, но тут же сменилось удивлением:
— Как, уже дедушка? Вы?
У мистера Белли были кое-какие тщеславные заблуждения: ему, например, казалось, что у него больше здравого смысла, чем у других; а еще он считал себя ходячим компасом; луженый желудок и умение читать вверх ногами также способствовали его самоутверждению. Но, глядя на себя в зеркало, он не испытывал особого восторга; не то чтоб он был недоволен своею внешностью, просто он понимал, что она очень так себе. Урожай его темных волос осыпался вот уже несколько десятилетий, и сейчас голова его напоминала обнажившееся поле; нос явно выказывал характер, а подбородок, хоть и усердствовал вдвойне, все-таки был бесхарактерный; плечи широкие, да он и весь был широкий. Разумеется, вид у него был опрятный: он следил, чтобы туфли его всегда сверкали, своевременно отдавал белье в стирку, дважды на дню скоблил и припудривал свои синеватые щеки. Но все это не скрадывало, а скорее подчеркивало его заурядность — ничем не примечательный человек средних лет и среднего достатка. Однако он и не думал оспаривать льстивые слова Мэри О'Миген — ведь что там ни говори, а незаслуженный комплимент зачастую самый приятный.
— Черт, да мне уже пятьдесят один, — сказал он, убавив себе четыре года. Впрочем, нельзя сказать, чтобы я их чувствовал.
Сейчас он и в самом деле не чувствовал своих лет. Может быть, потому что ветер улегся и солнце уже припекало по-настоящему. Как бы то ни было, в нем вновь разгорелась надежда, он вновь был бессмертен и строил планы на будущее.
— Пятьдесят один? Это же пустяки! Самый расцвет для мужчины. Если, конечно, следить за собой. Мужчине вашего возраста нужен уход, о нем кто-то должен заботиться.
Пожалуй, на кладбище человек в безопасности от дамочек, ищущих себе мужа? Мысль эта, внезапно пришедшая ему в голову, остановилась и замерла, покуда он всматривался в простодушное, приветливое лицо Мэри О'Миген, пытаясь прочесть в ее взгляде коварный умысел. Хоть и несколько успокоившись, он все же почел за лучшее напомнить ей, где они находятся.
— А ваш отец… — тут мистер Белли сделал неловкий жест, — он тоже где-нибудь здесь поблизости?
— Папаша? Да нет. Он был решительно против. Ни в какую не хотел, чтобы его закопали. Так что он дома.
Перед глазами мистера Белли возникло тягостное видение, которое не смогли отогнать даже последующие слова Мэри О'Миген:
— То есть его прах, конечно! Что поделаешь! — Она пожала плечами. — Такова была его воля. А, понимаю: вам невдомек — что же я здесь тогда делаю? Просто я тут неподалеку живу. Неплохая прогулка да и вид…
Разом обернувшись, они стали вглядываться в даль. Над шпилями небоскребов стягами реяли облака, и ослепленные солнцем окна сверкали мириадами слюдяных блесток.
— День прямо для парада! — сказала Мэри О'Миген.
Мистер Белли подумал: «Ей-богу, славная женщина», а потом сказал это вслух, но тут же пожалел; она, разумеется, спросила, почему он так считает.
— Потому что… Ну, у вас это так мило получилось — насчет парада.
— Вот видите, сколько у нас с вами общего! Ни одного парада не пропускаю, — горделиво объявила она. — Обожаю горны. Я и сама на горне играю, — верней, раньше играла, когда была в «Святом сердце»[12]. Вот вы говорили… — И она понизила голос, словно тема, которой она собиралась коснуться, требовала торжественного тона. — Вот вы сказали, что любите музыку. А у меня дома — тысячи старых пластинок. Ну — сотни. Папаша, пока не ушел на покой, работал на фабрике грампластинок покрывал пластинки шеллаком. Вы Элен Морган помните? Я от нее с ума схожу, просто обалдеваю.
— О Господи, — шепотом выдохнул мистер Белли. Руби Килер, Джин Харлоу это все были его бурные, но преходящие увлечения. А вот Элен Морган — белесый, как альбинос, призрак, усыпанный блестками, переливающимися в огнях рампы, ох, и любил же он ее!
— А вы тогда поверили? Что она спилась и погибла? Из-за какого-то гангстера?
— Ну, какое это имеет значение! Она была очаровательна.
— Иной раз сижу я одна и чувствую — все-все мне надоело, и тогда я начинаю воображать, будто я Элен Морган. Будто я выступаю в ночном клубе. Это занятно, знаете?
— Знаю, — подхватил мистер Белли; он и сам обожал придумывать разные истории, которые могли бы с ним приключиться, будь он невидимкой.
— Разрешите спросить, — вы мне не сделаете одно одолжение?
— Если смогу — с удовольствием.
Она набрала побольше воздуху и задержала дыхание, будто ныряя в набегающую волну робости, потом, словно выплыв опять на поверхность, сказала:
— Тогда послушайте, как я ей подражаю. И честно скажите мне свое мнение, хорошо?
Она сняла очки. Их металлическая оправа так сильно врезалась ей в переносицу и подглазья, что казалось, рубцы у нее на лице останутся навсегда. Глаза — оголенные, затуманенные, беззащитные — глядели растерянно, словно напуганные внезапной свободой; веки с реденькими ресницами трепетали, как птицы, долго сидевшие в клетке и нежданно-негаданно выпущенные на волю.
— А теперь дайте волю своему воображению. Представьте себе, что я сижу за роялем… Ох, извините меня, ради Бога, мистер Белли!
— Ничего. Забудьте об этом. Итак, вы сидите за роялем.
— Я сижу за роялем, — мечтательно повторила она и, откинув голову, приняла весьма романтическую позу. Потом втянула щеки, рот ее приоткрылся. Мистер Белли тотчас же закусил губу — до того неуместным казалось это чарующее выражение на пухлом, розовом лице Мэри О'Миген. Лучше б оно не появлялось вовсе. Она помолчала, словно пережидая музыкальное вступление, потом: «Не покидай меня, побудь со мною. Ведь мы с тобой одно. Когда ты здесь, вся жизнь озарена тобою. А без тебя так пусто и темно!»
Мистер Белли был потрясен: в точности голос Элен Морган, и голос этот, такой теплый, изысканно-гибкий, нежно вибрирующий на высоких нотах, казалось, был не имитацией, а принадлежал самой Мэри О'Миген, был естественным выражением ее сущности, скрытой от посторонних глаз. Мало-помалу она перестала позировать и теперь сидела прямо, зажмурив глаза: «…Ты так мне нужен! В горе и в тревоге привыкла я всегда к тебе идти. Не покидай меня! Оставленной тобою, к кому, скажи мне, боль свою нести?» Оба они лишь с большим опозданием заметили, что уединение их нарушено. Черной гусеницей подползала похоронная процессия, и все участники ее, подавленные, безмолвные негры, с таким ужасом глазели на белую пару, словно наткнулись на двух забулдыг, задумавших ограбить могилу; все — кроме маленькой девочки: увидев их, она так и закатилась, а потом никак не могла остановиться; ее судорожный, похожий на икоту, смех слышался еще долго после того, как процессия, отойдя на порядочное расстояние, исчезла за поворотом.
— Будь это моя девчонка… — заговорил мистер Белли.
— Ой, до чего мне стыдно!
— Слушайте, будет вам. Ну что тут такого? Это было прекрасно. Я серьезно. Петь вы можете.
— Спасибо, — сказала она и вновь водрузила на нос очки, словно преграждая путь готовым хлынуть слезам.
— Поверьте, я был тронут. Знаете, чего бы мне хотелось? Чтобы вы спели на бис.
Можно было подумать, что она девочка, которой дали воздушный шарик, но не простой, а особенный: он все раздувался и раздувался, пока не взмыл вместе с нею вверх, и она заплясала в воздухе, лишь изредка касаясь земли носками туфель. Потом опустилась на землю, чтобы сказать: — Только не здесь. Может… — начала было она, но тут же опять воспарила и весело закачалась там, наверху. — …Может, вы как-нибудь позволите мне угостить вас обедом. Уж я соображу вам настоящий русский обед. А потом мы послушаем пластинки.
…Тревожная мысль, подозрение, еще недавно бесплотным призраком проскользнувшее мимо, сейчас надвигалось на мистера Белли с тяжелым топотом; теперь это было налитое жиром существо, поперек себя шире, и мистер Белли уже не мог его отогнать.
— Благодарю вас, мисс О'Миген. Это очень приятная перспектива, — сказал он, но тут же поднялся, поправил шляпу и обдернул пальто. — Если слишком долго сидеть на холодном камне, можно простудиться.
— Когда же?
— Да никогда. Никогда не надо сидеть на холодном камне.
— Когда же вы придете ко мне обедать?
Мистер Белли умел изворачиваться — от этого в немалой степени зависел его заработок.
— Когда вам угодно, — ответил он как ни в чем не бывало. — Только не в самые ближайшие дни. Я работаю в налоговой системе, а вы ведь знаете, каково нам, беднягам, приходится в марте. Вот так-то, — добавил он, снова вытаскивая часы, — пора мне опять запрягаться.
Но не мог же он — право, не мог — просто так взять и уйти, оставив ее сидеть на Сариной могиле. Она заслужила вежливое обращение, хотя бы одними орехами, да и не только: ведь это благодаря ей он вспомнил про Сарины орхидеи, как они съеживались в холодильнике. И вообще она славная. Чтобы совсем чужая женщина оказалась такой симпатичной — небывалое дело. Лучше всего было б сослаться на погоду, но погода не давала никаких поводов для жалоб: облака поредели, солнце светило даже чересчур ярко.
— Становится свежо, — объявил он и потер руки. — Может пойти дождь.
— Мистер Белли! Я хочу вам задать один очень личный вопрос, — заговорила она, отчетливо выговаривая каждое слово. — Мне не хотелось бы, чтобы вы думали, будто я приглашаю к обеду каждого встречного и поперечного. Мои намерения… — Глаза ее блуждали, голос дрожал, словно откровенность эта была лицедейством, требовавшим от нее непомерных усилий. — Поэтому я хочу вам задать один очень личный вопрос: думали вы о том, чтобы снова жениться?
В ответ мистер Белли заурчал — так урчит нагревающийся приемник, прежде чем заговорить; когда же он наконец подал голос, звуки его напоминали атмосферные помехи.
— Что вы, это в моем-то возрасте? Я даже собаку заводить не хочу. Что мне нужно? Телевизор. Ну, пива немножко. Покер раз в неделю. Черт подери! Да кому я, к чертям собачьим, нужен?
Но едва он это сказал, как его кольнула мысль о Ребеккиной овдовевшей свекрови, в прошлом — зубной врачихе, Полине Крэкоуэр, весьма напористой участнице некоего семейного заговора… А Сарина лучшая подруга, настырная «Мышка-Норушка» Поллок? Как ни странно, пока Сара была жива, обожание Мышки-Норушки его забавляло, и при случае он умел им воспользоваться, но после Сариной смерти он в конце концов объявил Мышке, чтобы она ему больше не звонила. (И она заорала в ответ: «Все, что Сара про тебя говорила, чистая правда! Ах ты жирный волосатик, мразь плюгавая!») Ну, а кроме того… Кроме того, есть еще и мисс Джексон! Несмотря на Сарины подозрения, вернее — на твердую ее уверенность, — между ним и симпатичной Эстер, рьяной любительницей кеглей, никогда не было ничего предосудительного, ничего особенно предосудительного. Но он всегда чувствовал — а в последние месяцы окончательно убедился, — что если в один прекрасный день он предложит ей выпить с ним, пообедать, сразиться в кегли… Вслух он сказал: