– Кстати, вы не храпите? – деловито поинтересовался Юрий Яковлев.
Я пожал плечами. Чем-то он мне не понравился. То ли интонацией высокомерной, то ли тем, как плотоядно шевелились его полные сытые губы, пережевывая бутерброд. И я ему не пришелся. Я чувствую, когда не нравлюсь, угадываю почти безошибочно.
– Кто занимает четвертую кровать? – Я подавил раздражение.
– Должен был быть Рощин… Михаил Рощин, – ответил Адамов. – Но, думаю, из-за этой страшной истории кровать останется свободной.
И я узнал, что жена Михаила Рощина, журналистка Наталья Лаврентьева, накануне разбилась здесь, в Волжском. Спешила на мотоцикле по заданию редакции, и мотоцикл врезался в бетонную тумбу… Мы помянули ее, выпили, не чокаясь. Пили еще, уже чокаясь.
Я сбегал, купил еще водки, какую-то закуску. Долго мы сидели в тот вечер. Впервые в жизни я оказался в компании настоящих печатающихся писателей. Оба они были старше меня более чем на десять лет, и это мне льстило. Даже неприязнь к детскому писателю прошла. Временами, трезвея, я вслушивался в дивные слова: «Литфонд», «Дом творчества», «издательство», «гонорар» – и сожалел, что меня не видят друзья в компании таких знаменитостей…
Назавтра проснулся в полной тишине. «Коллег» сдуло. И чемоданов их не было. Лишь на столе теснился развал из перепачканных тарелок и стаканов. Я взглянул на часы. Давно «просвистело» время моего выступления на ГРЭС, за окном смеркалось. «Черти, – подумал я. – Могли бы и разбудить. Я бы непременно разбудил… А еще клялись в любви».
Собрав чемодан, я отправился на автобусную станцию.
С Адамовым я больше не встречался. Яковлева видел иногда в Доме творчества, но мы оба почему-то делали вид, что не знакомы. А с Рощиным мои пути в дальнейшем пересекались, и не раз. Познакомились мы в театре на Малой Бронной. Я в этот театр был вхож: тогда там шла инсценировка моего романа «Гроссмейстерский балл» и репетировалась другая инсценировка по роману «Уйти, чтобы остаться». Я приехал в Москву по делам и попутно привез рукопись незнакомого мне литератора Матросова. Ее мне передал Сократ Сетович Кара – человек по-своему уникальный, я еще вернусь к нему в этих записках, – передал с напутствием воспользоваться какими-то связями и вручить рукопись талантливого молодого человека в надежные руки, чтобы не затерялась среди «самотека». Жена Кары – кинорежиссер Тамара Аркадьевна Родионова, тоже личность примечательная – завернула рукопись в цветастую косынку, перекрестила и вручила мне на Московском вокзале перед отправлением поезда. Так я и привез рукопись Матросова, словно гостинец от бабушки.
Народу в театре было видимо-невидимо – Анатолий Эфрос давал премьеру. Неподалеку от меня сидел поэт Андрей Вознесенский. Тем летом в Ялте на драматургическом семинаре я подружился с его женой, писательницей Зоей Богуславской. Дружба эта продолжается и до сего дня – где бы и когда бы мы ни встретились, всегда находится время для сердечного разговора…
Однажды мы гуляли после семинарского занятия – его вел Леонид Зорин, знаменитый драматург, бывший бакинец, – неожиданно из кустов на дорогу выбежал молодой человек в ковбойке, произвел несколько ребячьих выстрелов из растопыренной ладони – пиф-паф! – и скрылся в кустах. «Андрей! Иди к черту, перепугал! – засмеялась Зоя. – У него такая манера писать стихи – бродит по парку, как Тарзан». Я был поражен. Знаменитый поэт Андрей Вознесенский – кумир молодежи – и такая мальчишеская выходка!.. И вот знаменитость сидит в партере, неподалеку от меня, в ярком клетчатом пиджаке, в белоснежной рубашке, с ярким платком-шарфиком вместо галстука и скучающе обозревает зал. Взгляды наши встретились, Андрей приветливо отсалютовал поднятой пятерней. Я потянулся к нему со своими заботами, связанными с рукописью Матросова.
– Ко мне не по адресу, – ответил Андрей. – Вот, познакомься, – он повернулся к молодому человеку, что сидел рядом, – самый модный сейчас в Москве прозаик. Миша Рощин. Он тебе и посоветует…
Рощин оказался удивительно располагающим к себе человеком, начисто лишенным спеси, столь характерной для подавляющего большинства московских литераторов. Среднего роста, с умным, добрым лицом под гладко зачесанными набок рыжевато-пепельными волосами. Мы условились, что рукопись Матросова я принесу в «Новый мир», где Рощин работал литконсультантом…
Помню такой забавный случай. Как-то в очередной свой приезд я зашел в Центральный дом литераторов. В ресторанном зале меня остановил Геннадий Машкин, молодой прозаик из Иркутска; мы накануне познакомились в редакции журнала «Юность». Геннадий сидел за столом с моим (и не только моим) тогдашним кумиром Евгением Евтушенко и будущей знаменитостью, впоследствии так трагически и нелепо погибшим драматургом Сашей Вампиловым – Сашу я тоже знал, нас познакомила завлит театра Станиславского. Четвертое место за столиком пустовало; я сел и вскоре довольно крепко нализался.
– Илья, – сказал Евтушенко, – у тебя прекрасный кейс. Где ты его раздобыл?
Я, человек восточного разлива, бакинец, был польщен – кейс и впрямь был отменный: чешский, с хромированными замками, крепкий, как орех. И кто похвалил? Сам Евтушенко, на вечер которого в Концертном зале у метро «Маяковская» я с таким трудом доставал билет, поэта, почти каждое стихотворение которого в те времена взрывало общественное мнение. Я уж не говорю о том, что меня распаляла тайная гордость – мой первый роман «Гроссмейстерский балл» печатался в одних номерах журнала «Юность» с поэмой Евтушенко «Братская ГЭС».
Расчистив на столе место, я раскрыл кейс, выгреб из его уютного чрева бумаги, документы, какую-то дребедень, завернул все в газету, захлопнул крышку и протянул кейс Евтушенко. Подарок!
Вскоре я отвалился от стола: надо было отправляться к тете, в Спиридоньевский, не будить же мне ее среди ночи… Назавтра я проснулся в жутком настроении. Ходить по редакциям с ворохом рукописей в авоське неприлично, а у тетки, как назло, ничего подходящего не было. Тут у меня мелькнула мысль заехать к Мише Рощину на Смоленскую площадь – может быть, у него найдется какой-нибудь задрипанный портфельчик. Возьму на пару дней, верну перед отъездом. Миша тогда жил в общежитии театра Станиславского у своей жены, актрисы. Встретил он меня с легким недоумением. К тому же, видно, после приличного застолья.
– Сейчас позвоню Евтушенке, пусть вернет кейс, – решил Миша и принялся накручивать телефонный диск. – Мало у него этих кейсов! А ты тоже, дурак, нашел кому дарить. Мало у него этих кейсов…
Телефон Евтушенко не отвечал. Мне подобрали какую-то сумку, сложили бумаги, угостили бутербродом и отправили в путь.
Вечером я вновь зашел в ЦДЛ и вижу – на полке гардероба мой кейс: накануне ночью его обнаружила уборщица под столом в ресторанном зале. Вот так встреча! И тут в фойе встречаю Сашу Вампилова – ему, приезжему, тоже некуда было податься. Мы отправились в кафе.
– Слушай, – сказал Саша, – ты нас извини, брат. Мы так вчера приняли за галстук, что Евтушенко забыл твой подарок. Вспомнили в такси. Но не возвращаться же…
Саша виновато улыбнулся широким монгольским скуластым лицом и откинул черный локон, что спадал на бугристый смуглый лоб.
Сумка Миши Рощина так и осталась у меня как память о той забавной истории…
* * *
После своего первого неудачного литературно-просветительского броска в город Волжский я вернулся к трудовым будням. Размотка по профилю «косы» с сейсмографами. Взрыв. Замер отраженных и преломленных волн. Сматывание «косы». Переезд на следующий профиль. Разматывание «косы». Взрыв. Сматывание. Переезд… За сезон надо было пройти определенный километраж, отстрелять, собрать данные, подготовить материал к зимним камеральным работам.
Коллеги по геофизической конторе смотрели на меня без особой служебной заинтересованности – чувствовали, что у парня на уме побег в другую жизнь, что проблемы производственного плана его не особенно волнуют. Они были правы. Невостребованность первой своей пьесы «Звезды незакатные» меня распалила, подзуживала. Я сел сочинять вторую пьесу. Я ходил с гирляндой сейсмографов среди чертополоха и бурьяна сталинградской степи, словно под кайфом, в нетерпении ожидая конца рабочего дня…
Появились неприятные ощущения в области сердца. Проблема эта возникла у меня еще в школе. Перед началом занятий наш строгий преподаватель физкультуры Леонид Эдуардович Юрфельд – швед из обрусевших – воспитывал учеников пробежкой по бакинскому бульвару. Бегали мы долго и безжалостно. Тогда я впервые и почувствовал колотье в сердце. Вспомнил я об этом в своих записках не от жалости к своей судьбине – колотье это сыграло в моей жизни несколько иную роль… В дни, когда сердце не кололо, солнце палило жарче, в степной траве свирищали какие-то существа, и в нужное время с небес падал теплый счастливый дождь. По субботам я ходил на танцы в сельский клуб или на почту – звонить по междугороднему телефону. Звонил то в Баку – услышать родные голоса, то в Ленинград – Лене. Вечно ее не было дома, отвечала мама: «Это тот самый мальчик с усами? Позвоните позже. Лена пошла гулять с Юрой… с Гагой… с Гришей». Я злился и… чувствовал ревность, удивляясь сам себе. Ревность проходила со звуками радиолы в сельском клубе, с молодками-подружками, застоявшимися, точно кобылки в стойле. Ночь проскакивала быстро, и вновь начинался длинный первый день недели в ожидании вечера за письменным столом под керосиновой лампой: в нашем селе Молодель электричество добывалось скудно, от какого-то бензинового движка, снабжавшего током клуб и еще несколько точек. И это неподалеку от крупнейшей в Европе ГРЭС имени XXII партсъезда.
Наконец-то пьесу я закончил и послал в Ленинград. Дело в том, что причиной моих настырных телефонных звонков Лене, наряду с «именинами души», была еще и тайная надежда – отец Лены, Григорий Израилевич Гуревич, заслуженный деятель искусств, служил главным режиссером Областного драмтеатра на Литейном. Ну, и естественно… Словом, пьеса ушла в Ленинград, а я, как обычно, погрузился в ожидание. Ожидание, как зубная боль – не у всех хватает терпения, легче вырвать зуб – и все тут.
Договорился с начальством, взял краткосрочный отпуск и вылетел в Ленинград.
Григорий Израилевич – плотный человек небольшого роста, с покатыми плечами, громким низким голосом и подвижным мягким лицом – сел со мной в кабинете и принялся чертить на бумаге кривые, подтверждающие законы драматургии. По оси абсцисс он отмеривал зрительский интерес, по оси ординат – развитие в пьесе сюжета. Точка их пересечения означала наибольший экстаз, слияние ожидания зрителей, включая их траты на приобретение билета, с замыслом драматурга. Это взрыв!
Об этом надо мечтать! А у меня в пьесе все гладко, никаких потрясений. Надо работать и работать.
Я смотрел в доброжелательные глаза заслуженного деятеля искусств и думал: неужели ради этого графика я прикатил из города имени одного вождя в город имени другого вождя?! Кто мне возместит дорожные издержки и безутешные итоги?! Если папа не понимает, какого драматурга он видит перед собой, то дочь наверняка поймет и оценит степень моего драматургического темперамента.
Оставшиеся два вечера я провел с Леной в согласии и веселье. И с робкой надеждой на более результативный исход своего подкопа под репертуарный план Театра на Литейном…
Через месяц в сталинградскую степь пришла телеграмма, текст которой недвусмысленно говорил о том, что брошенное мной великодушное приглашение погостить в деревне не осталось без внимания. Судьба спешила мне навстречу семимильными шагами. Я не сопротивлялся. Во-первых, как известно, у меня на градус ниже температура тела, стало быть, ослаблена реакция сопротивления. Во-вторых, нет-нет да и просыпалось колотье в сердце, надо было торопиться собирать жизненные впечатления. В третьих, не оставляла надежда попасть в театральный репертуар и наконец, в-четвертых, самое важное – Лена мне и впрямь нравилась: веселая, красивая, неглупая. То, что она была небольшого роста… так еще не вечер – подрастет, девушке только двадцать два.
Хозяйка моего дома – пенсионерка тетя Нюра, женщина без образования, но с тонкой, интеллигентной душой – постелила гостье в моей комнате, а мне – на веранде, на тяжелой дубовой раскладушке с крестообразными ножками и крепким парусиновым подстилом.
В ту ночь я долго вертелся и слушал, как призывно скрипит старая, видавшая виды моя раскладушка…
Время летело в бражничестве, купании в тихой речке Медведице и прогулках по степи…
Пришел срок расставания – Лену в Ленинграде ждала работа в детском саду.
После отъезда гостьи сердце вдруг вновь заколготилось. Боль была настолько острая, что я не мог поднять руки. Местный лекарь поговаривал об инфаркте и предлагал вызвать скорую.
Доигрался, думал я, инфаркт в двадцать пять лет! День пролежал в мрачных размышлениях, а вечером… вернулась Лена. Она не смогла купить билет из Сталинграда в Ленинград и, вместо ожидания следующего поезда, вернулась в Молодель.
– Чувствовала, что с тобой неладно, – сказала она, располагаясь в хате к явному удовольствию тети Нюры. – Поедем в Ленинград вместе. У папы есть прекрасные врачи. У него тоже был инфаркт, – успокаивала она меня. – Лучше поехать в Ленинград, к хорошим врачам, чем остаться в сталинградской степи, как безымянный солдат.
В тот же вечер из райцентра прикатила скорая. Сделали кардиограмму. Никакого инфаркта. Но обратить внимание следует, раз такие острые боли. Если есть возможность показаться хорошим врачам, надо показаться.
– Бедняга! Со всех сторон обложили, – сказала Лена. – Выбирай – любовь или смерть!
Я выбрал первое. Колотье и впрямь прошло, возможно, подействовали лекарства…
Это произошло в августе пятьдесят восьмого года, а в апреле пятьдесят девятого, ровно через девять месяцев, по всем законам физиологии, у нас родилась дочь Ирина – проморгала тетя Нюра, проспала интеллигентная пенсионерка.
Тайну эту хранила сталинградская степь, крупные южные августовские звезды и запах ковыля перед рассветом. Еще лягушки, что жили в осоке на берегу тихой речки Медведицы…
Знаменательная деталь. Я привез доченьку из родильного отделения Военно-медицинской академии и заметил в почтовом ящике какую-то бумажку. Придерживая одной рукой драгоценный сверток, я выудил из ящика извещение о денежном переводе на 442 рубля 52 копейки. Это был мой первый в жизни гонорар. За рассказ «На берегу Лирги» в сборнике «Бронированное сердце», под редакцией В. Г. Чехова…
Тридцать восемь лет я хранил эту реликвию. И недавно сдал в ЦГАЛИ вместе со многими другими документами. Там, в Архиве литературы и искусства, им будет надежнее. Когда живешь один, и живешь довольно давно, разное может случиться.
Почему один? Об этом речь впереди. А пока вернусь к славным дням, проведенным в подвале гостиницы Пулковской обсерватории, где размещалась заводская гравиметрическая лаборатория, куда меня перевели с магнитной станции, находившейся в поселке Мельничный Ручей, в пятьдесят девятом году. А сейчас уже шестьдесят второй год. Как летит время. Мне уже двадцать девять. А я все еще…
Глава вторая
«Штемлера из подвала!»
Вся обсерватория, вероятно, уже знает, что в подвале гостиницы годами держат какого-то Штемлера…
Телефонная трубка лежит на краю стола дежурного администратора, напоминая пиявку, что набралась черной крови. Наверное, звонит один из алкашей-механиков, чтобы уведомить о срочной домашней заботе, из-за которой он не может явиться на работу. Пьян, сукин сын! А на стеллаже ждет механиков «левый» градиентометр. Лаборатория, заброшенная на край города, на Пулковские холмы, наряду со сладкой вольницей выпятила и недостатки безнадзорной жизни – отсутствие элементарной служебной дисциплины…
– Илья! – после нескольких сиротских публикаций жена решила приучить себя к моему литературному имени. – По радио сообщили, что в Пулковской обсерватории сегодня выступают Окуджава и Аксенов. Не прозевай, потом расскажешь.
Я вернулся в подвал. Громоздкий бобиновый магнитофон вытягивал из динамика хриплоголосую песню какого-то Владимира Высоцкого. Пленку принес всезнайка Васюточкин. О Высоцком я ничего не слыхал, но Васюточкин уверял, что это восходящая звезда. И, признаться, песни его захватывали – бесшабашная, злая удаль и безудержный тонкий юмор. А Окуджаву я слышал, о нем уже много говорили. Песни трогали за душу своим ясным и щемящим смыслом. Я люблю в искусстве ясность. Может быть, от лености ума, а может, оттого, что ясное искусство – если это настоящее искусство – трогает сразу, и только потом начинаешь доискиваться, чем же оно потрясло! Или не доискиваться, ибо ясность неисчерпаема, как у Шекспира! Или у Пушкина! Загадка! Сообщение о выступлении московских знаменитостей всколыхнуло лабораторию.