— Гайда! Гайда! — слышал Елизар позади себя, когда уже перемётывался через увал.
Крик этот смешался с топотом коня и относился к коню — не к человеку. Ни одна стрела не шоркнула в воздухе, верно, татарин решил догнать беглеца и взять, как водится, живым.
"К лесу! К лесу!" — заколотилась мысль, как птица в силках, придавая Елизару силу. Он видел, что до перелеска чуть не полверсты, понимал, что татарин всё равно догонит, а у него ни копья, ни ножа, и всё же никак не соглашалось нутро его, чтобы так вот просто, под самым боком у Руси, погубить многотрудное дело — побег из неволи... Всё исчезло — запахи весенней земли, закат, думы о костре, и только перелесок впереди стоял единой свечой жизни. Среди деревьев человек завьётся как хочет, а конному там не с руки — известное дело, потому лес всегда спасенье пешему от конного. Слева, совсем близко, набежало пятно ивняка, и главное, он был ближе рощи! Елизар взял влево, но тут же почуял, не оглядываясь, что татарин разгадал его замысел: слева затряслась земля. Оглянулся — отрезает ворог дорогу. Вот он уже совсем близко. Свистнул аркан, и петля его шаркнула по спине, не накрыв головы, на миг пахнуло дегтярным духом верёвки. "Не словил, окаянный!" — подумалось Елизару, но следующая петля, широкая, как ушатный обруч, смертным знамением означилась перед его грудью. Он хотел на бегу откинуть её рукой, но она западала к поясу — не перепрыгнуть, не отринуть — и вот уже жёстко стянула колени. Елизар с размаху пал на землю, перекатился, заматывая себя в верёвку, и застонал, но не от боли, которая ещё не успела проступить, а от обиды на горькую свою судьбу.
— Эх, пропало бабино трепало! Мати родная... — Он ожёг лицо слезой.
Кочевник визжал от радости, галдел, оглядываясь на увал, но там никто не появился. Тогда он спешился, достал из-за пояса нож и приблизился к пленнику, рассматривая его и что-то обдумывая. Это был невысокий, широкоплечий молодой воин, он был без доспеха — без шлема, даже без шапки-аськи, без сабли, без копья, лишь за поясом торчал кривой нож. Лука не было, и не было боевого колчана с традиционными тридцатью стрелами, зато торчал из-за спины малый колчан — джид, для трёх стрел: боевой, охотничьей и факельной. На нём была баранья шуба, надетая ещё по-дневному — мехом наружу, а в её распахе виднелся дорогой, но затасканный, некогда синий халат под красным кушаком, тоже захватанным донельзя, да это и понятно: нехристи никогда не моют одежду, боясь наказания неба — грозы... Вот уже рядом смуглое узкоглазое лицо, кожа на нём блестит и кажется туго натянутой, как на татарском барабане — тулунбасе. Молодое лицо, полное жизни и радости. Внимательным глазом Елизар определил: этот кочевник не из бедных — ножны на поясе и джид отделаны серебром и дорогими каменьями. На груди блестела бронзовая бляшка десятника.
Елизар лежал тихо, полуприкрыв веки, и устало наблюдал за врагом. Тот осторожно обошёл поверженного, убедился, должно быть, что он сильно ударился и неопасен, вернулся к коню и отвязал конец аркана от арчака деревянного остова седла. Было слышно, как он там ворчит что-то или молится, призывая луну в свидетели своего подвига.
"А ведь этот скоро в асаулы выбьется", — не к месту подумалось Елизару, будто и в самом деле это было важно — станет командовать сотней этот воин или останется в десятниках... Вот он идёт обратно. Спешит. В руке арканная верёвка, он подёргал её — тело Елизара шевельнулось. Татарии довольно оскалил белые зубы, в сотом колене прополосканные кумысом, и склонился связать пленника ненадёжнее. Нож ему мешал, и он зажал лезвие зубами.
"Помилуй мя, боже, и помоги..." — скорей подумал, чем прошептал Елизар, и в тот же миг, когда кочевник наклонился, навис над ним, всё существо Елизара будто подбросило навстречу этому пахнущему потом плотному телу, а руки точно и крепко вонзили пальцы в горло врагу. Тут же Елизар подумал в испуге, что надо бы выхватить нож из этих ослепительно белых зубов, но руки были заняты, да и дело было сделано: пальцы судорожно вкогтились в горло, углубляясь в жёсткий, неподатливый хрящ гортани. Кочевник всхрапнул по-лошадиному, обронил нож на грудь Елизару и ухватился за его кисти, стараясь оторвать от горла его руки, но это было трудно сделать даже самому Елизару. Рука кочевника шаркнула по груди Елизара, нащупывая нож, у самого лица качнулся засаленный локоть шубы, но в тот миг, когда вражья рука нащупала нож, Елизар вцепился в эту руку зубами. Послышался стон, будто не в горле, а где-то в самом животе. Тело врага обмякло, хотя он ещё брыкался, бил локтями и коленями, но всё слабее и беспорядочнее были эти движенья...
— Вот те и "гайда"! — прорычал Елизар, когда почувствовал наконец, что тело совсем ослабело и мешком наваливается на него. — Нагайдачил, Батыево исчадие!
Он торопливо откатился в сторону, ослабил и скинул с себя петлю. Его трясло мелкой, дрянной дрожью, какой не было ни в Суроже, на стене, ни той ночью в степи, там он был готов ко всему, а тут налетело несчастье нежданно, когда всё нутро его отмякло и преклонилось пред чудным виденьем берёзового перелеска... Дышалось коротко, тяжело. Не верилось, что так скоро будет повержен враг, но, поднявшись на ноги и глянув, как замирает в судорогах кочевник, как скрючились его толстые короткие пальцы с клочьями шерсти, выдранной в агонии из шубы, он понял, что с этим кончено. Подошёл ближе, наклонился, подобрал нож. Подумал и сорвал дорогие ножны с пояса, тут же броско перекрестился и отвернулся, чтобы не видеть вспухшего, потемневшего горла — чёрные бугры разорванного под кожей хряща.
— Вот уж где пропало бабино трепало... Прости Господи...
Конь упрямился недолго. Елизар вспрыгнул в седло и хотел было поскорей отскакать от этого места туда, где угадывался брод, но какая-то непонятная и властная сила дотянула его за увал, чтобы хоть мельком взглянуть на крохотную, походную ставку, оставшуюся теперь без хозяина. Вот он на гребне. Вдоль по лощине пролёг сумрак, во всё ещё хорошо была видна ладная островерхая ставка, её серый стожок с тонкой деревянном спицей вверху. Бока ставки были любовно разрисованы накладным орнаментом из белого и чёрного войлока в виде листьев, цветов, ягод и причудливых птиц. Вход, как и заведено у татар, смотрел на полдень. Перед ним легонько придымливал небольшой костёр, белёсый дым медленно тянулся по лощине. Тишина. До ближайшего кочевого аила полдня ходу, и до ночи никто не ступит на берег этой реки.
Елизар подъехал вплотную к ставке. Прислушался, В конце лощины проскрипел коростель, а с русского берега долетали плаксивые вскрики чибиса.
"Есть там кто аль нет?" — вопрошал в Елизаре всё тот же бес любопытства, сманивший его в эту лощину наперекор здравому смыслу, коему человек меньше всего уступает на земле... Он спешился, прислушавшись ещё раз. Тихо. Стреножил коня и шагнул к чёрной щели полузавешенного входа. В тот же момент полость шевельнулась и высунулся квадратный сундук с боками голубого шёлка, и, будь Елизар новичок в татарском быте, впасть бы ему в ещё большее изумление. Тут же резанул по ушам визг и сундук упал с головы женщины. Она кинулась назад в ставку, а её нарядный головной убор — бокка — свалился на землю. Это мог быть свадебный убор, но без дорогой ветви сверху. Раньше, в Сарае Бату, а особенно в богатой столице Сарае Берке он видел на богатых татарках такие сундуки с костяными, серебряными и даже порой золотыми ветвями, укреплёнными поверх этого шёлкового ящика с лентами для привязки под губой...
Елизар откинул бокку ногой и раздёрнул полог входа. Снова раздался визг и выдал татарскую невесту — она забилась в правый угол. Он оглядел это крохотное жилище и успокоился: больше в ставке никого не было, если не считать висевшего на опорном колу войлочного "хозяина", — женщины зовут такую куклу "братом хозяина".
— Почто устрашилась? — спросил Елизар по-русски и сделал худо: она взвизгнула, пихнула Елизара пластом войлока, за которым скрывалась, и кошкой порскнула мимо него к выходу.
— Мати родная... Стой! Стой, окаянная!
Удивленья достойно было, как проворно молодая татарка выскочила наружу, но ещё больше подивился Елизар, когда кинулся вослед за ней и увидел её уже в седле. Она хлестнула коня — тот дёрнулся и тотчас остановился, едва не упав: Елизар связал ему ноги. Татарка побелела лицом и со страхом, с мольбой глядела на высокого русского, уже догадываясь, что произошло там, за увалом, но ещё не покоряясь судьбе.
— Почто слёзы в очах? Почто страшисся?
Он осторожно, но крепко взял её за бока и выседлал, но не опустил на землю, а держал, прижав к груди и глядя в её крупные чёрные глазищи, то и дело стрелявшие в стороны, рассматривая плотные, гладкие волосы, шею, молодую, красивую, сладко пахнущую травами.
— Ишь, как ладна и благовонна, — бубнил он, принюхиваясь к ней, а ладони ощущали тугое, ещё стянутое испугом юное тело. — Ишь коренья какие нашла благоуханные. Не к свадебке ли ладилась? То-то! Вот она, судьба-то: попалась пташка степная — привыкай к клетке...
Не выпуская татарку из рук, он шагнул к ставке, локтем откинул полог, вошёл внутрь.
— Ну, не верещи, коли так судьба повелела! — грозно прорычал Елизар, а потом уж тише заговорил по-татарски.
* * *
Во сне ему привиделось, что конь коснулся головы. Он проснулся от громкого фырканья и прикосновенья к волосам. Вздрогнул, открыл глаза. В ставке было сумрачно. На опорном коле висел, еле видимый, "брат хозяина" — саягачи, а в распахнутом пологе входа торчала голова коня. Елизар вскинулся, тронул рукой тёплый ещё войлок слева от себя, но женщины рядом не было.
— Халима! — позвал Елизар громко и почувствовал в ответ, как её рука легла ему на лоб. Он повернулся, запрокинул голову и различил её в полумраке. Она сидела, поджав под себя ноги, в одном халате из розового алтабаса. У самого его виска слоновой костью светилось её колено. Она сидела с ножом в руке.
— Халима! — Он испуганно приподнялся, но тут же в смущении лёг снова: женщина отрезала конец верёвки и привязывала его к палке. Он уткнулся лицом в полу её халата, но она провела ладонью по волосам, отросшим до самых плеч, и легко, без помощи рук, поднялась — так легко, как это умеют только женщины Востока, чуть качнувшись телом вперёд.
— Халима, прогони его! — пробурчал он по-русски. Она, верно, поняла и отогнала коня от ставки.
Войлок, мокрый от ночной сырости, слегка подрожал и затих. Елизар понял, он знал, что палка на верёвке, которую прилаживала Халима снаружи, это седер — запрет: входить постороннему нельзя. Такие знаки татары вывешивают на ставках больных, но этим знаком пользуются и молодожёны...
"Малоумная, — думал Елизар с жалостью. — Мнит, поди, что мы тут с ней долгую жизнь заведём". Тут же он жёстко прищурился, кляня себя за неосторожность: татарка могла его сонного зарезать!
— Халима! — позвал он требовательно.
Она вошла и покорно легла рядом, забившись под шубу.
— А почто ты меня не зарезала? — спросил он снова по-русски и взял нож, оставленный ею.
Она поняла. Посмотрела ему прямо в глаза — близко-близко, воззрясь ему в зрачки, потом схватила нож прямо за лезвие. Он испугался за её руку, отпустил, и она отшвырнула нож.
— Вельми ты хороша, Халима... Сколько заплатил за тебя твой жених? Вопрос он задал по-татарски.
— Дорого, — ответила она и, похоже, не лгала.
— У него много жён?
— Он взял пять жён своего отца. Отца убили в Персии...
— И свою мать взял в жёны? — изумился Елизар.
Она отрицательно покачала головой. Лицо было плохо видно в полумраке ещё не проступившего утра, а свет луны почти не проникал в ставку через узкую щель полога, но он угадал, что Халима тоскует.
— Ты меня продашь? — спросила она.
— Того не ведаю, господь не умудрил, да и не доводилось мне бабами торговать... — промолвил он задумчиво, забыв, что снова говорит непонятно для неё.
— Ты меня продашь? — повторила она.
— А что за тебя дадут: ты теперь не девка... — пояснил он по-татарски.
Она закрыла лицо ладонями, круглыми, с пухлыми пальцами, привыкшими сызмала доить коров, ставить в степи и на телегах ставки, делать войлок, смазывать телеги, запрягать быков и управлять телегами в кочевьях и походах — вершить эти важные дела татарской женщины... И в то же время — Елизар знал это хорошо — какими бы крепкими и умелыми ни были эти руки, они не могли устроить свою судьбу: в Орде никто не принадлежал себе, а девушек и женщин хан волен забирать бесплатно сотнями, отбирая их на ежегодном празднике, волен раздавать излишки своим эмирам, угланам, темникам, сотникам... А какая избежит его всевидящего ока, ту продадут в жёны без спроса и разбора...
— Эх, Халима, Халима-а... Пропало твоё трепало! Ну да ладно, бреди уж до своих, а мне на Русь пора. Чего воззрилась? Сыт я вашею Ордою, и Персиею, и Сурожью... Сыт по самое горло!
Он приодёрнул на себе рванину, поворошил волосы, раздумывая, не забыл ли чего, но всё добро его было при нём, Вспомнил дорогой нож, отыскал его в тёмном углу, вложил в богатые ножны и пошёл к коню. У входа он обернулся и увидел, что Халима засуетилась по ставке, подбирая какие-то тряпицы и всхлипывая, как ребёнок.
"От-то мутноумная баба!" — подумалось ему.
Конь лишь попрядал ушами, но не отслонился, даже не переступил, видать признал его за хозяина, покорно дал себя взнуздать, оседлать, потрогать за морду.
— Морь, морь, добрый ты морь, — вполголоса говорил Елизар, а сам думал о Халиме: "Токмо не завыла бы..."
Он поймал левой ногой стремя, тяжело бросил своё длинное тело в седло.
— Прощай, Халима! — И тронул коня.
Позади шоркнул полог ставки и послышался вскрик, короткий, как при уколе, но воя не было. Он оглянулся — Халима семенила за ним изо всех сал и ещё волокла большой квадратный мешок — каптаргак.
"Отста-анет... Ну и мутноумная баба, ей-богу!" — изумился Елизар и подбодрил коня уздой. На берегу реки он вновь оглянулся — семенит! "Вельми горяч показался, поди... — призадумался Елизар в мужской гордыне, но не ухмыльнулся и тут же подумал о ней: — Ужели Руси не страшите"?"
Халима подбежала и ткнулась мокрым лицом ему в колено.
Елизару стало жалко её. Он протянул руку и забрал её кисти в свею ладонь, отвёл другой: рукой лицо её, чуть запрокинув вверх, и наклонился к ней. Гуты её, полные, как крымские вишни, были солоны и горячи.
— Вельми добра ты, Халима... Я отмолю свой грех, а тебя окрещу... — Ей не требовалось перевода, и он, понимая это, уже неожиданно для себя сказал по-персидски: — Курет-ум-айн!
Других слов в ту минуту у него не нашлось.
— Ну, иди ко мне! — Как ребёнку, он протянул ей руки, а она тащилась с мешком, наполненным тряпками и костями, не доглоданными её женихом. "От-то дурной обычай", — усмехнулся Елизар и сказал по-татарски:
— Брось каптаргак! Вонищу прескверную! Будет Русь — будет и пища!
Халима поняла и всё же вынула из мешка ком сыра — зеленоватый камень. Хурут — овечий сыр — сушили кочевники солоно и крепко, он хранится столетия и всегда насытит в походе. Его растворяют в воде, потому что татары не пьют чистой воды... Она деловито сунула сыр в суму у седла и решительно протянула к нему руки.
"Ой, пропало бабино трепало-о! — весело и греховно подумалось ему о самом себе. — На Русь с. татаркою! Господи, укрепи и направь на путь истинный..."
На одном коне, в одном, седле они подъехали к пологому берегу, что был ниже той лощины, пустили коня вброд. Вымокшие, весёлые, оказались на русском берегу. Издали, из той лощины, где осталась дорогая, сердцу Халимы ставка, доносился скрип коростеля, а из обширной низины северного берега, от изморозно-белых стволов березняка, из сырого весеннего подлеска долетал печальный крик чибиса. Вчера он накликал поначалу беду, потом — нежданную радость, а что он пророчит на завтра?