— Суди мя, господи, яко аз незлобою моею врагов смирил и, на тя уповая, не изнемог. Искуси мя, и исть тай мя, разожги утробу мою и сердце моё, со законопреступными супротив поставь и помоги, господи, ненавидящих церковь твою во брани тяжкой преобороть... да сгинут нечестивы!
Десятник удовлетворённо крякнул, развернул коня и с визгом ускакал в степь. Остальные ещё покрутились немного, высматривая, что бы сорвать ещё с монаха, ничего не приметили больше и ускакали за своим начальником.
Утром о" достиг берега Волги. Место переправы ему указали многочисленные степные тропы, сливавшиеся в кривые дороги, полузаросшие выжженной ныне травой, все они наконец слились в одну большую, пробитую до глубокой пыли дорогу, лотком пробившую берег великой реки и вышедшую к простору её, к отрадной прохладе. Противоположный берег скрывала предрассветная мгла и туман. Татарин у перевоза спал, и будить его не следовало, пока не подъедет кто-нибудь ещё, а и подъедет, так подходить к перевозчику надобно с умом, коль нет денег. К полудню собрались попутчики в столицу Золотой Орды, но ум не помог Елизару. Не помог и сан монаха, и язык. Пришлось отдать седло и уздечку — всё было добротной московской работы.
"Да подавись ты, нехристь! Не пропало б токмо бабино трепало..." подумал Елизар и не дыша ступил на настил весельного парома.
— Гайда! Гайда! — кричали татары возчику, торопясь в свою роскошную столицу и совсем не обращая внимания на босого, распоясанного монаха с лошадью без седла.
Паром медленно сносило вправо, к дальнему загородному взвозу.
16
— А что мой гонец?
— Он допрежь того преставился, — перекрестился Елизар, и крест его повторил сарайский епископ Иван.
— Где настигли его вороги?
— Почитай, на самом порубежье ордынского поля. Стрела его нашла.
— Там, сыне, чаще всего шалит татарва. Там смерть христианина безответна... О, господи! Любомудр, преславен был делами своими, ко службе рачителен, как богу, так и князю. — Старик повернул к Елизару иссохшее, но всё ещё румяное личико, страстно тряхнул белёсой бородёнкой и нежданно прослезился: — А ведь он повадкою и волосом с тобою был схож — исчермнарус.
Елизару это не понравилось, как если бы владыка предрекал ему похожую судьбу. Не-ет, он ещё не живал на белом свете по-людски, и нечего хоронить его допрежь смерти.
Они сидели в алтаре, доверясь только этому святому месту. Служба кончилась. Церковный сторож собирал свечные огарки и воск в старую, помятую медную лохань. Потом стало слышно, как гонит нищих с паперти, видимо, владыка опасался доводчиков ханских — своих, саранских жмыхов, выращенных на тутошних колобашках. А разговор был долгий и важный. Владыка поведал о Сарае, о хане и его эмирах, бегах, темниках — всё, что удалось вызнать, и выходило так, что прямой угрозы московскому великому князю пока не видно.
— А бегов да эмиров Абдулка-хан распустил по дарёным землям тарханным, — вслух размышлял епископ. — А коли б назначен был у поганых курултай, почто отсылать?
— А ежели бы поганые поход готовили, сновали бы в степи нукеры многие, скликая кочевников, а нету того. Покойно кочуют аилы, колчаны в ставках висят запылены, — поделился наблюдениями Елизар, поделился и тревогой: — А чего измыслит хан, встретя великого князя?
— Того никто не ведает, сыне. То ведомо сатане токмо.
— Встречать ли мне великого князя, отче?
— Надо ли? Помолись за него во храме, и станем уповать на господа нашего. Два дни назад прискакал из степи гонец к хану, рыбаки мои видели его на перевозе да слышали по воде, как молвил он про Сарыхожу-посла...
— Сарыхожу великий князь задарил!
— Волка, сыне, не накормишь: брюхо ненасытно старого добра не помнит... — Старик покачал круглой, облысевшей головёнкой и высказал то, что беспокоило его больше всего: — Ныне надобно не Сарыхожу бояться, не хана Абдулку, что по вся дни в гареме своём пребывает, а престрашного темника и властелина — Мамая треокаянного.
— Он в Сарае?
— Ждут. Вот-вот из Кафы наедет со псами своими.
— По душу великого князя едет, — заметил Елизар скорбно.
— Никто, как господь... — перекрестился епископ. — А ехать тебе на тот берег и там великого князя встречать — того делать не надобно: судьбу не обойдёшь... Боюсь, что на Москве научили нашего князя, что-де храни, мол, веру, не следуй обычаям поганым.
— Натакали, вестимо, — тотчас согласился Елизар, горькой улыбкой и голосом обвиняя советчиков московских, не знавших всей опасности неверного поведения в Орде.
— Потому, коль приедет великой князь, то станем говорить ему: отринь гордыню, исполни обряд их поганой, понеже не сносить головы, как сталося с Михаилом Черниговским во старые времена Батыевы. Ныне зла Орда на Русь. Ныне испытать восхотят московского князя: каков-де улусный слуга, дорожит ли ханской честью.
— А великой князь свою честь бережёт, — снова заметил Елизар.
— Вот то-то и оно-то, сыне... Боюся я за него. — Епископ вздохнул. Да ведает ли он обычаи поганые?
— Разве что святитель наш надоумил.
— А коли не было того? — встревожился епископ.
— Наставим! — твёрдо ответил Елизар и в ответ на пристальный взгляд епископа пояснил: — Мне ведомы их обычаи все — от степи до дворца ханова.
— Не в рабах ли ходил?
— Истинно так, владыка...
— Рабам степь ведома да закуты зловонные, а тут — дворец ханов испытание пошлёт.
— Ведаю и про дворец, владыко. Знаю я обычаи ордынские. Жена моя татарка!
Старик отпрянул. Перекрестился трижды.
— Да как же сподобился ты, грешнице?
— Лукавой попутал... Да я окрестил её, владыко!
— Допрежь прелюбодеяния?
— Не допрежь...
— Ох, господи, твоя воля... Да понёс ли ты епитимью, душа пропаща?
— Две недели поста да двести поклонов на день.
— Это ли епитимья за грех сей? Господи, твоя воля! Владыка заметался в расстройстве по алтарю. Во шёл в ризницу, но никак не мог отыскать заветный стаканчик. Оглянулся — не видит Елизар — налил церковного вина причастного прямо в потир великий и ЕЬШИЛ из него. "Помилуй мя, боже, помилуй мя!.."
Он вышел к Елизару, умиротворённый, с потеплевшим старческим взором.
17
Он явился как вожделенное, но престрашное чудо в дрожащем мареве раскалённого дня — громадный, больше всех иных городов, какие довелось видеть Дмитрию, раскинувшийся на большом и розном пространстве от воды Ахтубы-реки и влево, до парного, жаркого горизонта, — явился в гордыне своей Сарай Берке. Среди бескрайнего нагромождения камня и дерева возвышался дворец хана с золотым серпом полумесяца над крышей, окружённый дворцами эмиров, а те — единой стеной. Сам город не имел стен и был отворен воде реки и всей степи радостно, бесстрашно, ведь он — порождение её сынов. Что-то было неприятное в паутинной настройке улиц, кругами расходящихся от центра к окраинам, и только небольшой деревянный квартал на левой, северной, стороне города отрадно гляделся простотой и обычностью построек, над которыми скромно возвышалась деревянная глава православной церкви, то был русский посад. Звонница отчаянно противостояла всем тринадцати высоченным минаретам мечетей, изукрашенных резным камнем, глазурью, золотом. В этом лишённом зелени городе было что-то обречённое, мертвящее и мёртвое одновременно. Дмитрий смотрел с высокого берега на этот город, построенный рабами, и, казалось, видел те богатства, что текли в Орду из Руси — её хлеб, мёд, лен, лес, её драгоценные меха, до коих охочи Орда и Восток, далёкие страны вплоть до Египта, её серебро, золото, её, наконец, сынов и дочерей, чей пот и чья кровь пролились в основание этого ленивого и крикливого, изнеженного и разбойного города. Дмитрий смотрел на него и не мог поверить, что на земле, под божьим всевидящим оком возможна эта страшная несправедливость. "Неправеден град, да сокрушат тебя силы небесные, да рассыплются камни твои в песок, а песок развеет ветром!" думал Дмитрий, не ведая того, что городу этому осталось стоять немногим более двух десятилетий.
Внизу — так далеко, что люди у самой воды казались совсем крохотными, — суетилась с утра алчная толпа городских бродяг, пронюхавшая о прибытии в Сарай русского великого князя. Как всякий богатый город, Сарай Берке сумел очень быстро породить и размножить наглую толпу бродяг, бросивших трудовую жизнь дикой степи и живущих отбросами жирного города, ночным грабежом, кражей, случайными заработками. Эта толпа, мельтешившая внизу, приплыла сюда на лодках, чтобы подработать на перевозе, унести, что плохо лежит, затеять драку, утопить неглубоко вещь, чтобы потом достать её, — словом, была той самой толпой, что неизменно отражает, без лоска и потому особенно точно, самое суть духовной жизни всего города, его повелителей, отцов государства и предрекает их конец гнилью и смрадом своего существования.
— Дорогу! — доносился от воды голос Монастырёва.
Он спустился к воде с десятком кметей, чтобы расчистить путь для телег, путь к паромам, поданным по приказу посла Сарыхожи, который со своей сотней невесть как оказался на перевозе к приходу русского князя. Татары в первую очередь завели коней, заняв паромы, а сами прыгали в лодки и покрикивали на ленивых гребцов. Тем не хотелось везти своих: от этих нукеров вместо денег можно получить только по шее, иное дело русские... Вот уже убралась сотня Сарыхожи, а народу на берегу не убавилось: напёрла толпа городского рванья.
— Отпрянь, окаянные! — надсаживался Монастырёв. Сарайская рвань напирала. Кто-то сдёрнул пуговицы с кафтана Тютчева. Тот взъярился и двинул — ничего, что молод! — кулаком в чьё-то лицо. Взвыла толпа. Мелькнул нож и брызнула кровь из руки у Тютчева.
— Зззарублю-у! — сорвался Монастырёв и выхватил меч, высвистнул им над толпой, но не стал опускать на головы.
Вниз сбежал Григорий Капустин. Схватил за узду коня и крикнул сотнику прямо в сощуренные глаза:
— Великий князь велит тебе, сотнику татарскому, унять сих татей! Бери серебро и делай дело!
Капустин сунул татарину горсть серебра. Тот не торопясь, хотя вокруг Монастырёва уплотнялась и посверкивала ножами рвань, пересчитал серебро, так же не торопясь убрал его за потный гашник шаровар и только потом спокойно и внятно сказал по-русски — так же чисто, как тогда за кузнецкой слободой в Москве, когда он догнал сотню великого князя:
— Заруби двоих.
Капустин не понял, казалось, и сотник снова сказал:
— Троих заруби.
Капустин взялся было за меч, но передумал. Он с разбегу ударил первого попавшегося в грудь ногой, свалил на землю. Тут же в ярости он схватил двумя руками за босую ногу другого, сдёрнул его на землю, чтобы по-былинному, как палицей, размахнуться им по толпе, однако татарин сжался в комок, пытаясь достать руку Капустина ножом, но мощная сила повела его сначала в сторону, крутанула на полколеса. Капустин швырнул татарином в его сотоварищей. Ощерившись, как собаки, они ловко отскочили, и тело ткнулось в лодку. Послышались треск весла и глухой стук головы о кромку борта. Из носа и ушей бродяги хлынула кровь, безжизненно упала разбитая голова, повисли скрюченные руки.
Толпа взвыла, Капустин выхватил меч и пошёл вперёд:
— Отпрянь, некрещёные рыла! Уполовиню!
Ворье затопало вдоль берега, хозяева лодок прыгнули за вёсла и притихли в ожидании.
Полумёртвого татарина свои же столкнули в воду. Он шевельнулся, повернулся вниз лицом и больше не двигался. Тело его и тёмное пятно крови относило вниз течением.
— Тьфу, зараза! — плюнул Капустин, злясь на сотника, что заставил его вмещаться в эту нечистую затею. Повернулся к Тютчеву, спросил: — Что шуйца твоя?
— Пекёт! — поморщился юный кметь.
Он сжал зубы и, перехватив руку у локтя, посеменил к воде замывать. На миг он оглянулся через левое плечо и увидел татарского сотника — его асауловскую бляху и холодную застывшую улыбку с белым, омертвевшим шрамом на растянутой губе. Ему захотелось сказать асаулу что-нибудь дерзкое, не досказал тогда, на дороге за кузнецкой слободой, но сверху, по глубокому лотку дороги, косо метнувшейся к воде, летела первая гружёная телега.
— Придержива-ай! — рявкнул Монастырёв, опасаясь за поклажу.
Погрузка началась.
— Квашня! — крикнул Тютчев, уловив момент, когда телега не тарахтела, увязнув колёсами в прибрежном песке.
— Чего-о? — упало сверху.
— Сведи коня моего!
Асаул по-прежнему сидел в седле неподвижно и всё с той же улыбкой щурился вдоль берега, а Тютчеву казалось, что он всё ещё посмеивается над ним.
"Ну я те вдругорядь покажу-у, окаянная образина! Всем отольётся моя кровушка!" — молча ярился он.
Присмиревшие лодочники настороженно улыбались, ожидая русских дружинников. С левого берега подплывали те, что перевозили сотню Сарыхожи. Медленно надвигались порожние паромы. Ещё час, и большая вода отделит московскую дружину, великого князя и его обоз от родимого, правого берега.
— Итиль широкы! Итиль широкы, — закричал татарин-перевозчик со своей лодки, бесстыже набивая цену.
С берега верхом съехал Назар Кусаков. В тот день он охранял тыл обоза и не поспел к драке на помощь дружку своему, Митьке Монастырёву. Спрыгнул с седла, подбежал к воде, низкорослый, щуплый, криво выкидывая резвые короткие ноги. Зашёл в воду, пал руками вперёд и, стоя на четвереньках в воде, купал в отрадной прохладе лицо, пил, кряхтел, молился, благодаря бога, и поругивался сладко.
— Итиль широкы! — опять крикнул татарин.
— Какой те Итиль? Итиль! То — Волга, моя река. Уразумел? В деревне моей она чуть шире рожи твоей! Итиль!
— Презабавно, Назар, творят татарове: сами некрещёны, а реку перекрестить норовят! — заметил Тютчев.
Отродясь хитростию повёрстаны. У-у, дьяволы!
— Небось во иные земли то прозвище пускают. Неслышно подкрался Монастырёв, легонько толкнул Кусакова ногой в зад:
— Сосудец-то мал у тебя: выпьешь всю Волгу! Оглянулся Кусаков, увидал Митькино широкое лицо, ямки на щеках от простодушной улыбки и подумал: как это хорошо, что есть у него такие друзья.
— Вылезай, Назар, едут! — уже серьёзно добавил Монастырёв. Тёмно-красное знамя плыло над берегом — к перевозу подъезжал великий князь Московский.
18
Не сразу, лишь на вторую неделю оборол Елизар Серебряник никудышное и липкое, как смола, чувство — страх. Вроде не ребёнок и не новоук, впервые попавший на чужую землю, а не выдерживали в груди какие-то старые, кадорванные ещё в юности гужи, видно памятны были те чёрные дни рабства с побоями, голодом, петлёй на шее... Через неделю он по повелению Дмитрия уже на целые дни выходил в Сарай для догляду и сбору новостей. Иной раз отправлялись с ним кмети для закупки на рынке съестных припасов. Все остальные — сотня дружинников князя, обозники — тосковали в небольшом яблоневом саду владыки, где они жили, благо лето такое, что не холодно, жары хоть отбавляй. Для развлеченья и поварной подсобы Дмитрий Монастырёв с Кусаковым Назаром брали помощников и уходили вверх по Ахтубе — от грязи подальше, — ловили сетями добротную речную рыбу, до которой татары небольшие охотники, а едят, как известно, лишь такую, что не меньше барана...
За десяток лет мало что изменилось в Сарае Берке. Поприбавилось мелких мечетей, богатых дворцов, да и сам город немного пораздался в степную сторону, а особенно — вдоль реки Ахтубы. Но по-прежнему в каждом посаде — в русском, персидском, черкесском, византийском, асском, кыпчакском и главном — татаро-монгольском, — в каждом из них пестрели, как и прежде, шумные базары. Каждое утро базарного дня из-за каменных стен купеческих домов выезжали телеги, выходили верблюды, ослы, лошади с товарами разных стран — от Китая до Египта. Хан всем здесь дал волю торговать, славить его великий улус, из которого увозили русский хлеб, мёд, шкуры крупного зверя, дорогой мех, кожи, лён... А в бездонных сундуках ханских и его эмиров оставались серебро, золото и заморские товары. Оставались рабы, и рабы же уводились отсюда, купленные на базарах Сарая Берке.