Было ещё сумеречно и туманно. На востоке — ни намёка на рассвет. Птицы — и те ещё не верещали. Всё, казалось, было продумано, только бы не спугнуть... Роса — не лучший союзник в таком деле: далеко по сакме разносится топот, шорохи, голоса...
Выехали натощак. Кони шли по трое в ряд. У реки, в том месте, где накануне стоял со своим десятком Квашня, растянулись вдоль берега и слегка попоили коней. Сами тоже похватали горстями: хороша была вечор осетрина! У перелеска Монастырёв остановил полк. Развернулся, привстал в стременах и вынул меч.
— Назар!
Кусаков подъехал к своему другу.
— Изреки полку красно слово!
Кусаков не ожидал. Он вытаращил на Монастырёва глазищи, потом глянул на плотную застывшую лаву полка и растерялся. Впереди, ближе всех к нему был Фёдор Кошка.
— Фёдор! Ты — тож боярин.
— Ну?
— Скажи красно слово полку!
Кусаков тотчас отъехал к Монастырёву и тем самым опростал место Кошке. Тот мигом вспотел и решил, что, ежели останется жив, никогда не простит Кусакову.
— Дружино Монастырёва! — обратился он к полку и скинул первый груз. Кто ныне пред нами?
— Литва! — откликнулся Тютчев, прищурясь в усмешке.
— Она, литва-та, железного немца бивала. Она, литва-та, рот отворя не держит, понеже хитра и ловка, яко лис. В сей час она вдругорядь главу приклонила к Михаилу Тверскому, а тот — к ней. Чего делать станем?
— Обе главы рубить! — выкликнул Семён.
— Истинно речёшь! Токмо гнило похвальное слово, коли его делом не подпереть! Внимаете ли?
— Внимаем! — так же негромко ответило несколько голосов.
— А посему раззнаменим их сторожевой полк! Качнулись копья — тёмная рябь в глазах. И снова Тютчев:
— А ежели там не един полк, но весь Ольгерд со своими полками?
— Вот и хрен-то! А посему надобно единым духом вдарить! Трогай!
Он повернул коня и увидал, что Митька Монастырёв придрагивает щекой белой на своём девичьи мягком лице — проняла воеводу речь Кошки.
— Ладно сказано!
— Красноба-ай!
— Невелик бояришко, Кусакову подобен, а речь гладка и словесна.
— Божий дар!
И покатился пересуд по полку — от головы к хвосту, — пока не приостановились в последний раз перед атакой.
* * *
Удар Монастырёва был неожидан и страшен. Литовский полк успел проснуться, схватить оружие, но не побежал, ибо всякий знал: в бегстве от конного найдёшь верную смерть — тому татары учили Европу полтора столетия. Падкие до новизны немцы восприняли это в своих орденских конных набегах... Половина литовцев сплотилась в пешем строю, другая кинулась к пасущимся коням. Первые дрались в надежде на помощь другой половины. Конные спешили помочь, вместе исправить поруху и тем уйти от не менее верной смерти — от меча разгневанного Ольгерда. Но удар московского сторожевого полка был так силён, что пешие ряды были смяты за четверть часа. Какое-то время от бегства удерживала литовцев река, на берегу которой раскинулся лагерь, но длинные копья москвичей, разящие сверху, с седла, страшные удары мечей, и всё это с налёта, со скачущих, встающих на дыбы коней, заставляли отходить в воду, и наконец оборона рухнула. В воду летели и падали замертво раненые кони, давя ещё живых, копья, мечи, сулицы, булавы и топоры — всё весело и страшно мелькало в руках москвичей, а конница литовцев — та, вторая, отбежавшая к коням половина воинства — так и не поднялась навстречу. Кусаков и Кошка с полуслова поняли Монастырёва и устремились туда с двумя сотнями конников. Пасшиеся лошади, встревоженные скачкой, ржанием, криками, стонами, лязгом железа, грохотом щитов и копий, снялись с пастбища и пошли налегке рысью вдоль реки, к лесу.
Семён впервые взят был в поход. Ему сидеть бы ещё в гридниках, спать бы в княжих переходах под дверью крестовой палаты, но два товарища — Тютчев и Квашня — руку давали за него перед Григорием Капустиным и до того надоели первому сотнику княжего стремянного полка, что тот отозвался на просьбу взял Семёна в поход.
В начале боя он был рядом с Тютчевым. Сначала смотрел на него, колол, как тот, копьём и щит притягивал к левому боку, только подымал его слишком высоко.
— Не засти свет! — крикнул ему на это Тютчев, а сам кинулся вперёд, в проем меж двух заматерелых воинов, куда-то колющих, что-то кричащих.
Семён видел, как падают свои и чужие, и всё не мог осознать, что никто из них уже не подымется никогда, и потому, должно быть, всё тут происходящее показалось ему очень лёгким и простым делом, настолько простым, что он едва не заплакал от бездеятельности, когда его оттеснили свои же, и лихорадочно искал, куда бы ткнуть копьём, дабы отомстить за погибшего вместе с Мининым отца, за страх свой, что испытал он ввечеру, когда Квашня послал его в дозор одного, и за все те смерти, о которых вчера же говорили на привале.
— Квашня! Чешись! — слышался надломленный, юношеский голос Тютчева.
"Вон уж где он!" — с досадой подумал Семён и ударил коня подтоком копья в пах. Вмиг почувствовал, что он уже в реке, где барахтались, кричали и отбивались литовцы. Он увидал одного, высокого, стоявшего по колено в воде с мечом, в светлом высоком шлеме московских статей и в ослепительных латах.
"Это мой!" — подумал он радостно, но этого было ему мало, он хотел, чтобы видели его если и не все в полку, то хотя бы Тютчев и Квашня.
— Чешись, Квашня! — не прокричал, а петушком пропел Семён, а для верности приподнял щит в левой руке.
И тут он вскрикнул коротко и тихо — так тихо, что почему-то никто даже не оглянулся, и, если бы не Квашня и Тютчев, оглянувшиеся на его первый крик, никто не видел бы происшедшего. Но и их Семён увидел лишь на мгновенье: резкая, колющая боль прошла куда-то глубоко в левый бок и раздалась там по всему животу и груди. Щит его в тот же миг ударил кромкой по чему-то жёсткому, отчего боль стала ещё сильней, и он почувствовал, что всему виной его конь, который тянет вперёд и надевает его на что-то острое, жёсткое, неумолимое...
Лошадь вынесла его тело на другой берег. Тютчев и Квашня пробились к Семёну, когда полк дорубал бегущих к лесу.
Семён выпал из седла на кромку берега, но, видимо, в ту минуту был ещё жив и мучился. Теперь же он лежал на боку, поджав колено к пробитому боку, а руки — руки обхватили ладонями голову, как вчера, на привале, будто он хотел уйти от всего, что тут видел, понял и чего впервые и уже навсегда устрашился.
Монастырёв нашёл их на берегу. Они всё ещё стояли и шмыгали носами. Разгорячённый, окровавленный я страшный, он глянул на них и хотел крикнуть, обругать за малодушие, но только прокашлялся строго и отвернулся.
— Копьём его ткнуло... — как бы извиняясь, что они раньше времени вышли из боя, промолвил Тютчев.
Монастырёв зажал ладонью окровавленное бедро и молча отхромал прочь. Он потерял коня.
4
Большой шатёр великого князя Московского был поставлен посреди обширной поляны, сплошь забитой московским воинством. Позади, со стороны Москвы, втекала на поляну дорога, а впереди, за большим лесистым оврагом, засел Ольгерд.
Минувшим днём Дмитрий прошёл место боя, где Монастырёв вчистую разгромил полк врага, а к вечеру настиг соединённые полки Твери и Литвы, но те не приняли боя и укрылись за оврагом. Гибель лучшего полка Ольгерд переживал тяжело, но вместо обычной злости он испытывал страх, который и загнал его за глубокий овраг. Ольгерд и не думал наступать на московские полки, Дмитрий же понимал, что добраться до врага можно только через овраг и пешей ратью, а это значило — погубить немало людей, а может быть, и оказаться разбитым. Уходить назад, в Москву, лишь слегка потрепав Ольгерда и не наказав главного виновника — Михаила Тверского, было жалко. Ведь это опять Михаил навлёк Литву на Москву!
Дмитрий не откидывал полога шатра, дабы не напустить комаров, и ходил по всему простору. Солнце ещё не кануло за лес, и по всему шатру разливался весёлый свет от голубого шёлка китайской выделки. Это Бренок высмотрел восточную материю на базаре в Сарае, и вот сшит добрый шатёр. Сколько и где предстоит ещё ставить его Дмитрию? Долог ли будет его жизненный путь, наполненный походами?
— Княже! В сей миг наедут! Всем наказал! Бренок влетел в шатёр улыбка во весь рот, будто за оврагом и не стоит громадная сила врага.
Дмитрий молча выглянул из шатра. По правую руку, как раз над оврагом Ольгерда, чуть выше соснового гривняка, вытолпившегося на той, на высокой стороне оврага, колюче светило солнце. Там же, чуть ближе, уже по эту сторону, шевелились его, Дмитрия, вой, блестя доспехами. Оттуда доносились голоса, стук топоров — делали засеку на случай атаки.
— Ладно рубят, — заметил Бренок за спиной. Дмитрий еле приметно кивнул, посматривая на горки шатров своих воевод и тысяцкого Вельяминова. Оттуда уже выходили, но на коней не садились, поскольку по всей поляне тесно расположилось воинство. Дым костров подымался и из лесу, где стояли не вместившиеся на поляне полки. Воеводы петляли меж костров и людей, приближались к голубому шатру, окружённому плотными рядами телег.
— Понаставь им скамье! — напомнил Дмитрий и убрался в шатёр: дымом костра ослезило глаза — близко жгут...
В шатёр вошли и степенно расселись: тысяцкий Вельяминов, Акинф Шуба, подсеменил дрянным шажком Кочевин-Олешинский и взгромоздил тучное тело впереди Акинфа Шубы. Вошёл, перекрестясь, воевода Фёдор Свиблов, подёргал раненой шеей, сел скромно в угол. Туда же, касаясь головой синего шёлка, забрался Лев Морозов. В раздернутом пологе весело загомонил Иван Минин весь в погибшего брата — с шутками пропустил низкорослых бояр Кусакова и Кошку. Торопливо вбежал в шатёр Дмитрий Зерно, покатал по шатру тёмные, татарские глаза над широкими скулами (много осталось от мурзы Четы!), плюхнулся на скамью рядом с тысяцким... Все пришли при оружии, и Бренок не отымал .мечей, поскольку тут не княжий терем.
Тихо вошёл, запутавшись в пологе, подуздный боярин Семён Патрикеев, напросившийся в поход: Михаил Тверской пожёг его деревни — отомстить надобно... Взял его Дмитрий, но не этими малыми и белыми, как у чашника Пронского, руками бить Тверь. Тут нужны руки покрепче... Вон Григорий Капустин влетел в шатёр, глаза горят, плечи работушки требуют...
— Митька бежит! — сообщил он.
Монастырёва встретили гулом одобренья — слава и честь похода, а улыбка — во всё широкое белое лицо, аж ямки на щеках.
— Как рубка? — спросил Дмитрий.
— Ру-убим, княже! Токмо литва постреливать взялась, понеже опаску чует, окаянна!
Монастырёв говорил, а сам продирался меж скамей.
— Сторожу выставь! — тотчас наставил Шуба.
— А у меня услано наперёд две сотни лихих... Дай-кося меч-то дорогой! — Монастырёв выхватил из руки Шубы меч в дорогих ножнах, но тот вцепился и выдрал назад.
— Полно тебе, озорник! — и стал прицеплять к боку — от греха подальше.
Дмитрий улыбкой простил озорство воеводы и тоже сел на столец, с которого подымался над военным советом на две головы. Всем был виден начищенный самим мечником бронзовый панцирь на груди. Иссиня-чёрным отливали кольца кольчуги. Дмитрий был без шлема и без корзна на плечах.
— Разоблачитеся малым обычаем, — посоветовал он устало, а когда посымали шлемы, порасстегнули доспехи, помогая друг другу ослабить ремни, прямо спросил: — Что порешим с вами? Ладно ли, что велю держать Ольгерда в заовражье? У кого помыслы иные?
Вельяминов оглянулся, пощупал колючими узко поставленными глазами воевод, как бы стыдя их за возможную наглость перечить приказу Дмитрия, и всех смущал немного этот взгляд, только незаметно пришедший Владимир Пронский выдержал и заставил тысяцкого отвернуться. Пронский был смур и, кажется, болен. Вот уж второй десяток лет спорит он с Олегом Рязанским за рязанское княжество, будучи тоже князем, даже посидел в минувшем году на княжестве этом, да пришлось выкатиться из Рязани: не принял его люд, зря старался великий князь Дмитрий, когда выдавливал Олега полками из города. Лучше бы и не сидеть там те короткие месяцы — одна насмешка вышла...
— Пронский, что скажешь об этом?
— Дак чего, княже... Петух литовский без гребня ноне, Митька выдрал ему гребень-то...
— Разумею... Дух ему повыпустили, а Тверь?
— А Тверь, княже, в рот Литве глядит.
— Истинно так... — вздохнул Дмитрий. — А тысяцкой чего?
Вельяминову всегда первое слово должно быть дано, потому он немного приобиделся за разговор с Пронским. Коль он, Вельяминов, самый большой военный начальник, так его и вопрошай первого... Тень обиды осталась и за сына, за Ивана, коего великий князь не велел брать в поход.
— Коль обложим через два дни Ольгерда да ударим с трёх сторон — велик урон причиним. Литва, она там вся почитай, на виду, токмо надобно оба крыла — лево и право — выбить из лесу, а потом лучным боем, густым — из-за дерев...
— Истинно беседует тысяцкой! — поддержал Кочевин-Олешинский, наперёд ведая, что за похвальбу даже не в черёд Вельяминов не обидится. — Ныне по весне, когда рыба у берега косяком щаперилась, я её стрелой бил, не глядючи, вот вам крест! — и зацапал бороду и голову пальцами — волосы кверху, бороду потянул вниз.
— Так-то оно та-ак... — протянул Морозов. — Токмо литва, она те, боярин Юрья, не плотва.
— Плотва — не плотва, а ныне баба-портомоя пошла у меня на Москву-реку с ведром, зачерпнула, а там, в ведре-то, рыба! Она глыбже ступила, загнула подол-от...
— Ты не про то, боярин Юрья! — одёрнул болтовню Олешинского Дмитрий. Хороша ли дума тысяцкого нашего Василья Вельяминова?
— Хороша, коли так...
За пологом шатра послышался властный голос, распевный и красивый:
— Даруй вам бог, о преславное воинство наше, долги годы и лёгку смерть за дом пресвятой богоро-оди-цы-ы!
— О! Отец Митяй! — воскликнул Монастырей.
— Весел с похорон-то... — хотел было позлословить Акинф Шуба, но подобрал язык: коломенский поп Митяй отныне при великом князе неотлучно, это его духовник, а по возвращении Дмитрия из Орды сладкоречивый иерей занял приход в церкви кремлёвской Михайла-архангела, и был возведён великим князем в печатники,. Серебряную печать великого княжества Московского носит на шее, рядом с крестом...
— Мир дому сему-у-у! — громогласно пропел Митяй, ещё только сунув голову в шатёр.
— Почти нас, отче! — позвал его Дмитрий.
Митяй прошёл, растворяя в воздухе шатра запахи ладана и отрадный дух бражного мёда. Выпил отец Митяй над могилами порубленных у той реки... Там и задержался священник, пока убирала в скудельницы побитых сотня Монастырёва. Литовцев хоронили пленные...
— Не сей ли час ведеши, Митрей Иванович, преславных воев своих на врага треокаяннаго?
— Нет, отец Митяй, не сей час, да не за горами...
— Не пора ли, княже, ужинать да на молитву?
— Всему свой час, отче Митяй, — сухо ответил Дмитрий, и тот мигом уловил недовольство.
— Благословляю вас, мужи отменны, и всё ваше... наше преславное воинство-о-о! Не смей рассмехатися, Монастырей! Ты преславен ныне? Но возьмите врата славы ваши и врата славы господа нашего — врата вечнаго! Господь войдёт во врата славы един, како перст, како солнце на небеси! Он крепок и всесилен! Он силён в брани, и да воздастся слава ему! Аминь!
Митяй вышел нетвёрдо из шатра, направляясь в свой, и воеводы молча проводили его взглядами. Правду говорили о Митяе: громогласен, величав, горд и в книжном писании премудр несказанно, а тут ещё — князев печатник...
Великий князь и впрямь казался недоволен Монастырёвым.
— Митька! — шепнул ему Кусаков. — Ты язык-то попридержи, а не то...
Но Дмитрий был озабочен иным делом. От князя Владимира Серпуховского пришла весть (ещё на вчерашнем переходе), что в Орде будто бы опять неспокойно. Последние сутки он то и дело вспоминал Сарай, дворец хана и великого темника. Сейчас Дмитрий особенно ярко припомнил, как приближённые хана взирали на Мамая — на него, а не на хана! В тех алчных взглядах прибитых и потому ещё более преданных собак угадывалась сила нынешнего и особенно будущего правителя, ибо придворная свора никогда не ошибается, и по её поведению можно так же безошибочно прочесть завтрашний день Золотой Орды, как Мамай читает в "Сокровенном сказании" великое прошлое улуса Джучи...