Дмитрий Донской. Искупление - Лебедев Василий Алексеевич 30 стр.


Уже в Кремле, у Чудова монастыря, нагнал его Бренок, осадил каурого в тёмных затёках пота, выпалил:

— Княже! Тысяцкого нетути!

— Где он? — строго спросил Дмитрий, зная, что без тысяцкого тяжело раскачать подручный ему чёрный народ: мастеровой люд на рать неподатлив, горланы, а крестьян не борзее...

— В вотчинные деревни отъехал намедни!

"Вот так всегда: нет ворога на порубежье — тысяцкой по всей Москве красуется, а как розратие грянет — сыщи его!" — угрюмо подумал Дмитрий, но дело не ждало, и он повелел:

— Скачи к ближнему воеводе, к Тимофею Васильевичу, пусть он за брата своего полки наряжает!

* * *

Татары отошли к Рязани. Волчьей ненасытной стаей рыскали их полки по многогорькой рязанской земле. Стремительные, неуловимые, они уклонялись от больших сражений и, наскоро насытившись, отходили, будто укрывались в логове, дабы перележать какой-то срок, переварить заглоченную пищу, а потом вновь объявиться, нежданно и яростно ударить.

Всё лето простоял великий князь Московский на берегу Оки, оберегая свою землю, устрашая полками своими степные несчитанные тьмы, и всё лето ждал, что приедет к нему князь Олег Рязанский, что сядут они с ним в шатре голубом и по-братски думу еду мают о днях грядущих, о том, как беречь заедино русскую землю... Нет, не приехал Олег, не сломил гордыню, не повиновался воле Москвы (а сбежать из Рязани, бросить столицу и княжество то не стыдно!). Дмитрий сам отправил послов к нему с приглашением, но смолчал Олег, видно обиду держал за то, что московские полки брали летось Рязань и сидел в ней рязанского роду новый князь Владимир Пронский. А для чего Дмитрий ставил Пронского? Для своей ли гордости или корысти? Да всё для того же — для единения во имя крепости земли русской. И понял тогда Дмитрий, что с Олегом не быть ему в дружбе, и это на долгие годы легло меж ними. Дмитрий не станет больше воевать рязанскую землю, ведь война, как ни крути, насилие над людом православным: попробуй удержи воев, когда руки их кровью обагрены! Крестьянин с копьём и тот от брани добытку ждёт, но подумалось ли хоть единый раз: с кем стравлен, кого обдираешь? И снова — в который уже раз! — вспоминался ему собачий загон на Глинищах у избы бронника Лагуты, как тешились отроки собачьей дракой...

С Оки можно было бы уйти ещё на ильин день, под жатву — хоть тут успеть, коль сенокос простояли без дела! — но нерадостная весть из Орды остановила Дмитрия. Владыка Иван доводил: в Орде на троне Мамай! Со времён Чингизхана на трон ордынский избирался только прямой или дальнокровной линии наследник Чингизхана, а тут — неведомый кочевник, выбившийся в темники! В этом-то и виделась Дмитрию опасность. Такой, придя к власти, всё сметёт, дабы утвердить себя ещё крепче, дабы убедить всю Орду, что настало новое время, когда сила, вероломство и смелость прокладывают путь к трону. Епископ Иван довёл через своего вестника, что Магомед-хан будто бы. был убит прямо в гареме. Мамай вошёл туда с Темир-мурзой, повязал хана и всю ночь провёл с его жёнами на глазах у того. Умер хан под ногой Темир-мурзы. Мамай будто бы поднёс любимцу громадную золотую чашу заморского вина, и, пока богатырь медленно пил то золотое ведро, нога его стояла на горле Магомед-хана. По Сараю кричали, что само небо ещё в тот год чёрного солнца требовало смерти хана...

Дмитрий помнил, как не желал Мамай, ещё будучи темником, чтобы Дмитрий получил ярлык на великое княжение. Что отныне створит треокаянный? Покуда наслал своих на землю рязанскую. Что это — натаска собак или звериная затравка?

На Успеньев день решил вернуть полки домой, оставив крепкую сторожу — полк Монастырёва да ранее посланный — Пронского.

Великий князь Московский отъезжал с тяжёлым сердцем, и только в пути, у самой Коломны, когда он выехал далеко вперёд и пробирался перелеском, Бренок окликнул:

— Княже! Зайчонок!

Малый серый комочек, недели две пролежавший в материнском логовце, вышел искать счастья.

— А ведь это, Михайло, листопадничек, — заметил Дмитрий и впервые за последние недели широко улыбнулся. — Отец говаривал: коль зайчиха третий помёт вершит — быть зиме лёгкой!

— Дай-то бог! — широко перекрестился Бренок.

Они тронулись в путь, подпираемые стремянным полком, и у обоих на душе разъяснилось: Дмитрия ждала Евдокия с сыновьями, а Бренок весь извёлся по боярыне Анисье.

Бояре узнали о приезде великого князя поздно и потому прискакали навстречу почти в самой Москве, у Симонова монастыря. Свиблов сразу налез со своими тиунскими хлопотами. Дмитрий слушал его, не перебивая. Всё сложилось минувшим летом не так худо, как ожидалось. И урожай кой-какой удалось собрать, и народ мёр немного, и кони, вновь отогнанные к землям полуношным, выходились в добрые табуны, и ногайские торги будут дёшевы и казне прибыльны от ногайского клейма. Неприятным было лишь одно известие: Михаил Васильевич Кашинский, пробыв в Орде, вернулся оттуда чуть живой и преставился.

Дмитрий понял, почему он не приехал в Москву и на Оку и не поведал об Орде, понял, что снова придётся схватиться с Тверью из-за Кашина, но понял также и то, что князь был отравлен в Орде как союзник Москвы. Мамаево дело...

6

С весною год от года всё живей становилась дорога на Переяславль, лежавший на северо-востоке от Москвы, но не этот древний город выводил конного и пешего на дорогу, а тихая, лежавшая за лесами Троицкая обитель, как раз на полпути от Москвы, в восьми десятках вёрст. От этой дороги на север, в гущу лесов, уводила когда-то неприметная тропинка, с годами становившаяся всё шире, в путанице еловых корневищ. Весенними и осенними дождями перемывало тропку, пересекало её ручьи с дикими, урывистыми после потоков берегами, но чьи-то руки укладывали слеги-переходы, кто-то облюбовывал придорожные пни и поваленные деревья, крошил птицам хлеб, отдыхая и набираясь духу вблизи монастыря. Оживало за перелеском и село Радонеж, вотчина князя Владимира Серпуховского, по избам того села постоянно разбредались странники со всех княжеств, выжидая благословения игумена Сергия. В ту весну им пришлось ждать долго.

Акинф Пересвет встречал тут четвёртую весну. Теперь он носил новое имя — Феодор, оставив за порогом обители не только имя своё, но и всю прежнюю жизнь, с которой он прощался в то жаркое лето, обходя княжества, города, монастыри. И вот уж прошли первые-годы затворничества и отец Сергий, не хваля и не поощряя его ранее, вдруг заявил, что в эту неделю будет свершён над новоначальным монахом Феодором Пересветом обряд нового пострижения великая схима...

В то утро Феодор Пересвет рано окончил своё дело: вынул хлебы до обедни, сложил их на гладкие кленовые полицы, покрыл чистой холстиной — на всю неделю хватит братии и нищим! — и вышел из пекарной избы на волю, притворив дверь от мух. Он был неспокоен в последние дни, не понимая, откуда закралось к нему это греховное чувство. Он забывался, порой даже на молитве, ловя себя на самолюбивом вопросе: что створилось во мне? Он догадывался, что всё это началось со слов игумена, а братья так посмотрели на Пересвета, будто он отнимает у них кусок хлеба. Как же! Пересвет-хлебопёк раньше других получит новое пострижение и высший иноческий чин. К тому ли стремился он, уйдя от мира, чтобы выделяться среди братии? Он, потомок боярского рода, развеянного междоусобицами и войнами, мог бы обрести новую жизнь и новые имения, согласись он служить великому князю, но душа, страшившаяся крови, искала покоя, а в покое этом раздумий. И не ведал молодой монах, что это-то и будет одним из самых тяжких испытаний, ибо думы — та ноша, которую не сбросишь. В трудах он уламывал силу свою, но, бывало, встречал женское лицо, глядевшее на его светлую курчавую голову, на всю его могучую молодую стать, и ещё трудней становилось от взглядов тех. Каялся он отцу Сергию в греховных помыслах, и тот отпускал ему сей грех, провидя, что пагубное искушение будет терзать его ещё долгие годы. Порой ему снились тихие и ласковые сны, го будто бы мать дышит ему в затылок, трогает губами волосы и шепчет что-то, то вдруг почувствует он руки отца, осторожно снимавшие его с седла настоящей взрослой лошади... Любил Пересвет лошадей, особенно ту, белую, из самого-самого детства, на которую впервые посадил его отец. Говорили, что на той лошади отец и был убит в каком-то походе...

Нет, яркая, дружная весна наводила тоску ещё и оттого, что ушёл из монастыря его духовный брат, Ослябя. Отпросился у игумена и ушёл в полунощные страны. Наслушался прелестных речей от странников, что-де есть земля, где не заходит летом солнце, и там — рай или та дорога и те врата, кои ведут в райскую землю... Эти рассказы и Пересвет слышал. Вчера богомольцы, судача за воротами монастыря о том же, ввергли в беспокойство многих.

Пересвет вышел на середину монастырского двора, окинул взглядом два десятка низких строений — кельи, дворы, пекарня, бревенчатый забор, а в углу, на высоком месте, на маковце, — церковь Троицы, уже потемневшая, но ещё совсем новая. Там ризница понемногу полнится серебром, ризами, окладами икон и самими иконами греческого и русского письма. Слышал Пересвет, что будто бы в Москве, в Андроньевом монастыре, ученик отца Сергия Андроник приютил иконописцев и завещал после себя хранить келью богомазов, щадить и любить отроков, кои склонность имеют к благолепному делу иконописи. В Троицкий монастырь, как старшему брату, присылают оттуда иконы.

Монахов не было видно. Ведра воды на скамьях около келий были полны наносил сам игумен для всех и ушёл в лес, где ему думалось, должно быть, легче, ясней. А за воротами опять богомольцы. Всё тот же голос, как и вчера, но, видимо, новым людям вещает о пречудной и таинственной земле, куда ушёл любимый брат Ослябя:

— То слыхивал я от людей новгородских. Есть, есть на грешной нашей земле рай! Тамо светло без солнца, и свет ровной да великой стоит над горами. Егда пошёл един новгородец на светлую гору, глянул за неё, воссиял лицом и смехом радостным рассмехнулся да так и ушёл туда без возврату. А те, что внизу были, послали ещё одного — и тот тако же воссиял, рассмехнулся и на вернулся. И вот послали они на ту дивну гору третьего, к ноге верёвку длинную привязали. Токмо он достиг вершины, токмо рассмехнулся да хотел бежать туда, а снизу-то его верёвкой возьми да и потяни, дабы расспросить. Притянули, а он уже мёртв...

Пересвет отошёл от ворог, но в них застучали, решительно, как никогда не стучат богомольцы. Пересвет отворил. В воротах стояли трое юных воев. Кони их под сёдлами были привязаны в стороне, у мшаника, где зимой монахи держат колоды с пчёлами — новое дело на Руси, домашние пчёлы... Рядом с конями воев стоял белый конь без седла, но в уздечке, отделанной серебром.

— От московского великого князя! — весело, по-мирскому открыто воскликнул Тютчев.

— И чего надобно православным?

— Надобен преподобный Сергий!

Тютчев стоял перед монахом и как-то совершенно потерялся видом своим рядом с громадной фигурой в рясе. Он казался вдвое ниже и вдвое тоньше этого крупного человека. Тютчев назвал игумена "преподобным", чем польстил Пересвету и всему монастырю: ведь так называют лишь святых или пущих праведников после смерти, а при жизни...

— Преподобный Сергий удалился в лес, а братия — вся во трудах: кто пасёт, кто рубит дрова, кто ушёл в кузницу в Радонеж сохи править.

— Московский великий князь прислал преподобному Сергию коня. Возьми его.

Пересвет поклонился.

— Квашня! Веди Серпеня!

— Серпень... Вельми красно назван... И конь вельми добр — крутошей, подборист, — тихо говорил Пересвет, любуясь необыкновенно красивым конём. Войдите в обитель, отдыхайте на паперти, на услонце солнечном, а я схожу за преподобным.

Пересвет вышел за ворота, ответил на поклоны богомольцев, заметив среди них ретивых говорунов, беспокойных и дерзких, спустился к реке Кончуре и пошёл берегом до старой ели, от которой шла тропа к лесному озеру. И получаса он не шёл, да того времени не заметил, как понял, что пришёл к месту и надо искать отца Сергия не торопясь. Всякий раз, когда Пересвету приходилось идти сюда за настоятелем, представлялось ему то время, когда никому не известный ростовский человек Кирилл, вконец разорённый, поселился в сих небогатых местах с детьми. Средний, Варфоломей, рано отдалился от мира, уйдя в глушь лесов, и долгие годы жил отшельником, пока не проведали о нём люди и не пошли к нему братья по духу. Недалеко от его лесной хижины и был основан монастырь. Варфоломей постригся, стал Сергием, настоятелем монастыря. А монастырь — двенадцать келий, срубленных каждая своим хозяином, да деревянная церквушка, которую братья взградили сами. Жили порознь и порознь держали свои пожитки и своё серебро. Разных людей принимал игумен Сергий, а когда он заставил слить воедино все пожитки, всё серебро, многие покинули обитель. Вот тогда-то и стал игумен строго отбирать иноков, ввёл строгую жизнь без излишеств, наполненную трудами и молитвой. Ещё при князе Иване пошла гулять по всем княжествам, по всей русской земле слава о монастыре Троицком. И пошли сюда люди. И поскакали вестники от князей, от бояр, от митрополита с просьбой прийти, рассудить, унять церковную или княжескую власть. Шли сюда за благословением, шли со скорбью, с радостью, с сомнением. И он выходил из обители всё чаще и чаще, усмирял, уговаривал, произносил горячие проповеди, твердил князьям о печали и проклятье земли русской — о её разъединении. Он отказывался от лошадей, всюду ходил только пешком, проделывая порой сотни вёрст. Вот и в эту весну проходил больше месяца, оставив монастырь на братью — на келаря и подкеларя, на казначея, на уставщика, на любимого хлебопёка Пересвета. Корил князя Михаила Тверского, а потом корил в Новгороде посадника, московского наместника и старост всех пяти концов за то, что снова выпустили на разбой ушкуйников, творящих беды не только в землях запредельных, но и в своих, как было это в шестьдесят седьмом году. Вернулся игумен еле жив, со сбитыми ногами, исхудавший, оборванный. Принёс книги греческого и русского письма, зимой станет поучение говорить братьям — времени вдосталь... А ныне вот удалился в лес, видимо соскучал по зверям своим, да и паломники вчера ввечеру сильно опечалили его нескромными речами.

Игумен Сергий сидел на толстой валежине, а перед ним, за пнём, стоял на задних лапах медведь и ел с высокого пня хлеб. Видимо, хлеб был мёдом обмётан, потому что медведь захлёбывался слюной. Крупный зверь, почти чёрный, серебрился матерой шерстью, был, видимо, крутого нрава, но смотрел на старца ласково. С этим медведем игумен дружен много лет, с той давней поры затворничества одинокого... Пересвет знал, что не следует подходить близко. Он постоял некоторое время над спуском к озеру, посмотрел сверху на седую голову старца, невольно сравнил её с седым, серебристым загривком медведя. Игумен сидел перед медведем прямоспинно, величаво. Он был худ, тонок костью, и если бы не высокий рост, заметный даже тогда, когда игумен сидел, то его можно было бы принять за отрока.

— Отче Сергий! — негромко позвал Пересвет.

Старец медленно повернул голову, и открылось бледное, в продольно павших складках тонкое и сухое лицо, казавшееся ещё длинней от узкой седой бороды, редкой, очёсанной временем. Пересвет понял, что игумен внимает ему, пояснил:

— Там от великого князя Московского.

Медведь забеспокоился, заводил мокрым носом, взревел, учуя стороннего человека, седой киршень вскинулся на загривке, но от пня мишка не отходил, держал его обеими лапами и торопливо лизал протёкший на него мёд.

— Изыди, Феодор, не трави зверя, — послышался крепкий спокойный голос — Я в сей час приду, ждите.

"Ждите..." Он будто бы знал, что ждать его будут не один и не два человека, а много, и не ошибся: на берегу, в полверсте от монастыря поджидала небольшая толпа богомольцев. Её привёл на берег, дабы перехватить игумена, стригольник Евсей, посланный своим духовным наставником Карпом из Новгорода. Пересвет тоже не пошёл дальше берега, чтобы не оставлять на этой полверсте отца Сергия с толпой, разожжённой стригольником.

— Идёт. Идёт! — поднялся ропот. Посымали шапки.

— Ага, идё! — изрёк Евсей и крепче натянул на голову свою круглую баранью аську, после чего стригольник ощерился в улыбке, излучив морщинами широкое конопатое лицо, сощурился и вышагнул навстречу знаменитому праведнику.

Назад Дальше