Дмитрий Донской. Искупление - Лебедев Василий Алексеевич 7 стр.


— Почто смертию путь княжий метишь? — строго прикрикнул на него Боброк.

Сын тысяцкого смутился. Он растерянно подержал коршуна на ладони и отшвырнул далеко в сторону, будто устранял и впрямь чью-то смерть.

* * *

Дмитрий не изменил своего решения: полк его двинулся в Переяславль-Залесский, к берегам Плещеева озера.

В пути вспомнился Дмитрию рассказ отца, князя Ивана. Говорил отец маленькому Дмитрию, как много-много лет назад встретились на земле Киевской Руси рать князя Владимира Святославича и рать печенегов и долго не решались ни те, ни другие перейти реку. Тогда печенежский князь предложил русскому единоборство богатырей, и, кто победит, тому воля. Победит русский — три года печенеги не нападают на Киев, победит печенег — три года кочевники будут грабить русскую землю... Был у печенегов страшной силы богатырь, а в русском воинстве не нашлось о ту пору никого. И тут пришёл един стар муж и привёл сына, мала ростом и телом средня, но рукою крепкого. Усомнился русский князь, что-де может ли сей отрок перенять славу силача печенежского. Решили испытать. Привели быка, большого и шального, калёным железом разъярённого. Набежал бык, огнедышащ и страшен. Схватил юноша быка за бок и вырвал пласт кожи с мясом — сколько рука захватила, а потом в единоборстве с печенегом он удавил хвалёного витязя — отнял, перенял славу его. И с той поры стал на том месте город Переяславль, старший брат Переяславля-Залесского...

С малых лет помнит Дмитрий этот рассказ, и сердце его полнится гордостью за народ, имевший таких богатырей, а с годами всё чаще и бережней вспоминались и вновь обдумывались давние рассказы отца и старых бояр о древней славе земли своей, о пречудных людях её, о городах красы небывалой, исчезнувших под пеплом нашествий. Вместе с городами сгинули многие книги, иконы старого письма, рухнули в огне древние соборы неимоверной красоты в Киеве, в Чернигове, во Владимире... Не потому ли так часто тянет его в древний Владимир, где ещё стоят древние храмы, светлы и велелепы? "О Русь! Что утратила ты? Что оставишь потомству?" — не раз вырывалось у Дмитрия горькое восклицанье.

Из Переяславля Дмитрий выслал крепкую сторожу, многоконную, с боевыми воеводами, дабы перенять Михаила Тверского на пути в Тверь. Через несколько дней сторожа вернулась ни с чем, а ещё через неделю стало известно, что князь Михаил Тверской, боясь столкновения с московским полком, далеко стороной обошёл опасное место. Ведая, что Дмитрий стоит небольшим полком в Переяславле-Залесском, Михаил разорил Кострому.

— Несытый пёс! — воскликнул Дмитрий и хотел было идти войной на Тверь, но время было шатко, неясно.

Между тем наступила жаркая пора. Во второй половине мая солнце распалилось так, как давно не палило в эту пору. Дождя просила земля, но его не дождались. Сбывались приметы старых людей, о которых Дмитрий упоминал тиуну своему Свиблову. Угроза неурожая, голода людского и бескормицы нависла над Русью.

В полдень Дмитрий с воеводами купался в реке, далеко ушли по заросшему ивняком берегу, к дальним слободам. Проворней всех разделся Боброк — вот уж от кого не ждали такой торопливости! За ним, не уступая в нетерпении никому, кинулся в воду Серпуховской, только меньшие бояре да кмети с гридниками не посмели опередить великого князя. Но вот и он бултыхнулся в чистую воду. Радовался Дмитрий, что все до единого умеют плавать, не то что татары: ежели на пути река — надувают кожаные мешки...

Обед правил покладник Поленин, измыслив его по-охотничьему. Привезены были котлы на берег, и мясо свежее в корзинах, и квас, и меды, и печиво, и сети были уставлены выше по течению, дабы рыбой свежей украсить трапезу, но и эту малую радость омрачило известие из полунощных краёв: Михаил Тверской разорил ещё Мологу, Углич, Бежецкий Верх и уже сидит во Твери, чёрными мыслями полон. А ещё сообщил Бренок, высланный с малым отрядом в порубежные земли, что из Твери выехал сам Сарыхожа и правит путь на Москву.

Дерзкая грамота-ответ ханову послу не могла кануть бесследно, всё это время гонцы татар скакали к Сараю Берке и обратно, и вот уже едет Сарыхожа в Москву. Неспроста едет. Неспроста и Михаил Тверской затих в ожидании после бесчинств своих, зная исстари, что судьба земли русской решаться будет не в Москве, а в Орде...

Дмитрий нарушил обед побережный и велел сбираться в путь.

Он решил в Москве дождать ханова посла.

5

В оконце ещё сочился свет вечерней зари, и Лагуте хватало его, чтобы дочинить хомут: кузнец он отменный, бронник знатный, но и кузнецу в хозяйстве без лошади нельзя. Ребятишки крутились у избы — молока ждали: мать ушла корову доить. Даже меньшой пообмогся от плёточного удара, не лежится в закуте, тоже выполз.

Голова побаливает, ночью тронет рубец, заденет подгнившую корку — в слёзы, а сейчас вместе со всеми весел. "Хорошо ещё, не убил тысяцкой насмерть", — думалось Лагуте. Он высунулся в оконце, крикнул старшему:

— Акинька! Акиндин! Затвори кузницу! Жена пришла невесела.

— Что кручинна? — спросил строго.

Анна не ответила, выставила вместо трёх лишь одну кринку — корова сбавила удой. Другая ещё была в запуске, и семье не приходилось надеяться на молоко, а трава, не успев подняться, начала сохнуть на невиданной жаре. Если не будет дождя ещё недели две, всходы яровых посохнут на корню.

Ребятня ввалилась в избу следом за матерью, за подойником — все пятеро, — едва кринку не опрокинули. Анна плеснула молока в кружку малому, во вторую — дочери Олисаве, а остатки пустила по рукам. Старший первый схватил кринку и, торопясь, качнул молоко на щёку. Потекло оно по шее и груди — светлая, видимая я в полумраке драгоценная струя.

— Не лей! Не лей! — захныкали братья.

Отец подобрал с полу чересседельник и молча опоясал Акиндина по спине.

— Живо спать на кузницу!

— Помолитесь! — напомнила Анна.

Сегодня она была особенно пуглива и не перечила мужу. Ей и раньше он воли не давал, а тут так сошлось всё, что Лагута стал защитником и спасителем её родни. Два года назад отдал все сбережённые куны да ещё запродался на три года князю Серпуховскому, дабы выкупить из полону брата её родного, Ивана, повязанного в немецких землях, когда псковитяне ходили "по немец". Не успели с князем разобраться — на тебе! — второй брат, Елизар, из полону сам утёк, объявился нахлебник, да ещё с женой, да ещё с татаркой! Анна думала, что Лагута языка лишится иль хватит его падучая, а он только посерел лицом и ещё раньше стал подыматься с постели и вставать у горна. Анна радовалась, что всё пока так обошлось, и радость свою боялась показать, она прятала её за сердитыми криками на детей, ругала ругмя тысяцкого за младшего своего, а сама всё же радовалась и не могла утаить радость в голосе, по которому Лагута знал всё, что творилось в её душе. Он принял брата до осени, но поставил условие: татарку — вон или пусть окрестится немедля!

Елизар обегал все церкви на Москве — никто не желал задешево крестить татарку, всюду попы грозили ему епитимьёй за прелюбодейство с иноверкой. Тогда всё тот же Лагута и посоветовал Елизару поехать в Коломну к отчаянному попу-златолюбцу Михаилу. Славился Михаил Коломенский среди всех московских иереев статью своею, зычным голосом, умением читать по книгам...

— Спати пора, Лагутушко, — напомнила Анна.

Он только вздохнул в ответ, но хомута не оставил, а растворил настежь оконце, и свету стало чуть больше, чем проходило его сквозь сушёный бычий пузырь на раме.

Анна ушла в запечный закут, вынесла мужу пареной репы, капусты квашеной, кусок хлеба, поставила соль в резной солонке и снова ушла в закут, зашуршала постельником.

Вскоре пришёл туда сам Лагута. Помолился во тьме — похрустел руками, наломанными молотом, и повалился на соломенный постельник.

— Лагутушко, возьми Елизара в подручные молотобойцы, покуда он тут, тебе легче будет.

— Он сам с усам! — промолвил Лагута, поскрёбывая грудь.

Айна помолчала и сказала заветное:

— С будущей весны он своим домом заживёт... Это значило, что Елизар с татаркой и зиму будут у них. Лагута засопел сердито, и Анна отвела его гнев:

— Брат Иван отписал ведь нам на бересте, что-де долг возмещать станет отныне. Сказывали ввечеру богомольцы придорожные, что-де во Пскове пока дешёвая рожь.

— Надо бы послать Елизара по хлеб, — тотчас заметил Лагута. — Нынь от жары этакой да и по приметам стариков хлеб дороже коня будет, а где те куны взять на хлеб?

— Князю Серпуховскому поклониться разве?

— Поклониться! И в прежни-то годы, когда не я ему, а он мне полторы гривны должен был, тогда и то не ведал, как к ему подступиться, а ныне, после разорения... Мелешь, баба, не дело! Сказала бы лучше, как гривенку с Некомата содрать.

— Возьми-ко у него! Рожа нагла, а глаза мутны, заплёваны, гахой отдаст тебе!

— На княжий суд выволоку! Живы, поди, древние законы!

— А что ему законы, коли судьи знакомы! Тиун княжий во кармане Некомата сидит! Сей купец и на Елизара лапу вскогтил, токмо не ведаю пока за что.

— У их счёты не тутошние, сурожские дела тянутся, нам не до них: скоро свейское железо на торгу будет — брать надобно.

— А хлеб, Лагутушко?

— Вот тут и рвись, хоть иди с кистенём на дорогу, а не то — в ушкуйники новгородские, знатно, по Волге гулять с ножичком вострым...

— Полно, Лагутушко, тебе ли так мыслить? Руки-те у тебя золотые, с такими руками да душу губить...

Такие слова покоили душу Лагуте.

— Ладно. Спи. А ко князю, по совету твоему, не пойду: ко князьям, како к чертям, без креста не приступишь, а и приступишь, так проку мало.

— Он ведь христианская душа... — слабо перечила Анна.

— Он князь и до смерда не снизойдёт! Это пред богом все мы ровня. Бог, он до всех милосерд — что до царя, что до нища.

Анна умолкла. Она села в постели, взяла его тяжёлые заскорузлые руки в свои и стала разминать их. Это любил Лагута: руки его меньше гудели ночью, не ныли от тяжёлого молота. Он сладко придрёмывал, убаюканный её прикосновением, радуясь, что у него хорошая жена, статная, благонравная, работящая, детолюбивая и красивая. Век бы прожить с нею, детей бы поднять... И верил Лагута, что хватит его на долгие годы, ежели не грянет над Москвою тревожный набат... "Токмо бы не это, — думал он, засыпая. Токмо бы пребывала в покое земля, а всякое иное горе претерпится, избудется..." И ещё подумал Лагута, что не пустит больше Анну в Коломну молиться к попу Михаилу, как это было на пасху. Собрались бабы кузнецкой слободы и отправились пеши молиться в Коломну да смотреть, где будут каменну церкву ставить, а потом пять недель судачили, какой красавец Михаил. Нельзя пущать туда жён: осоловевши приходят...

* * *

В тот самый вечер, когда душный день свалило наконец сутемью, а Лагута дошоривал хомут, — в тот вечер возвращался из Коломны в Москву Елизар. Косматую степную лошадь он постриг, вычесал, но не укрыл от людских глаз главное — жену-татарку. Натерпелся он дорогой немало. Хоть и смел уродился, а селенья объезжал — от греха подальше. Был он недоволен собой, а вернее советом Лагуты ехать в Коломну. Взял он с собой малую калиту серебра — то, что было у Халимы в ставке, и всё серебро пришлось отдать иерею Михаилу, коего все в Коломне прозывали — Митяй. Этот златолюбец глазом не моргнул окрестил Халиму, нарёк Хевроньей, но сначала забрал всё серебро. Елизару вроде не жалко было денег, всё равно достались за так, к тому же её было крещенье — её и деньги, да жалко сил, мытарств дорожных, коими насытился он только что от Сурожа до Москвы... Не мог успокоиться Елизар и оттого, что не послушал советов на московском торгу. Говорили всезнайки приторжные, что самый ходовой и смелый поп — архимандрит из Переяславля-Залесского, Пимен. Тот мог и за половину серебра окрестить, а половина пошла бы на устройство житья-бытья, так нет же! Поспешил Елизар, в угоду Лагуте. Можно было бы достучаться в церковь Николы Мокрого, что на Великой улице, тут под боком, по-свойски можно было бы за эти же деньги, без новых дорожных хлопот.

Елизар выехал из Коломны до рассвета и хотел в один день достичь Москвы, но кончились силы в вечерних сумерках у коня, кончились и у него с Халимой. В потёмках достигли Симонова монастыря. Звон его колокола слышался ещё издали — небольшой ветерок потягивал от Москвы, но к вечерней службе не успели, да и сил не было отстоять вечерню. Ночевать попросились в кладбищенскую сторожку. Сторож не зажёг свечи и только спросил из тёмного чулана:

— Православные?

— Православные.

— Ложитесь у порога. С богом!

В пол-избице светилась лампада перед единственной иконой на почерневшей доске. Елизар отвёл рогожную завесу и увидел крупную, округлую спину человека, стоявшего на коленях. Тот шептал молитвы и кланялся. Когда услышал за спиной шорох, поднялся и смиренно отступил от чистого угла к порогу. Его крупное тело вышло из освещённого круга, и в пол-избице стало просторно. Потом он вернулся неслышно, сгрёб с полу что-то серое, лёгкое и стал устилаться на ночь у порога.

"Не пойму — чернец или так, божий угодник?" — подумал Елизар, разостлав длинный плащ-мятель, взятый у Лагуты в дорогу. Халима тотчас легла и свернулась комочком, Елизар снял однорядку, положил её под голову Халиме и решил помолиться на ночь один за двоих. Молитва была короткой, и, когда он её окончил, вновь появился божий угодник. Он молча положил на лавку, у их голов, краюху хлеба. Перекрестился и вышел наружу. Елизар разломил краюху и подал Халиме. Она улыбнулась и стала есть радостно, умилённо, прислушиваясь к голосу незнакомого соночлежника, разговаривавшего с их лошадью. Вскоре он опять появился и смиренно сказал:

— Я коня отвязал и стреножил.

Елизар молчал, не зная, сердиться или смолчать, а тот пояснил:

— Кругом пусто, а у могилок травушка мягка вельми и сладка — конёк не уйдёт и насытится...

— Спаси тя бог, добрый человек, — ответил ему Елизар из чистого угла, а погодя спросил: — Куда путь правишь?

— По земле-матушке брожу — родню обхожу да с миром прощаюсь...

Последние слова плохо вязались с его молодым, сильным голосом, ладными движениями.

— А как тебе, добрый человек, имя-прозвище?

— Акинфом наречён. Из брянских я бояр. Захудал и развеян род наш.

Снаружи кто-то зацарапал дверь, зашуршал, и на пороге появились ещё двое странников.

— Мир дому сему, что при вечном покое! — зычно возвестил один. Второй скромно помолился на свет лампады.

Сторож вышел из чулана, осмотрел ночлежников, но не разобрал в полутьме ничего и махнул рукой:

— Ложитесь с богом! — и ушёл к себе.

Елизар уже спал, но очнулся, не ведая, сколько прошло времени, может быть, полночи или совсем мало, от зычного голоса того самого человека, что пришёл последним.

— ...сие такоже заблуждение есть! — восклицал тот. — Ныне отцы духовны саном святы, а обычаем похабны! Мясо жрут по вся дни! Мало их извержено из епископии за мзду превелику, за лжу и прелюбодейство? То-то!

— Спаси тя бог... — вздохнул Акинф в ответ, а Елизар навострил ухо, ему показалось, что ночной пришелец открывает истины всезнаемы, вот и он, Елизар, только что за великую мзду, за серебро, окрестил Халиму...

— Ты речёшь: единая вера на Руси! Едина, да неверно отправляема! Отцы церкви гласом и видом своим — часто агнцы божий, а суть волчью внутри хоронят. То не пастыри — то наёмники! Все они своевольны вельми, гневливы и недобры к странникам, холопям, ко всим мизинным людям, а как князья на исповеди стоят — вси грехи их отпускаемы. У самого господа норовят откуп справить: монастыри взградят за серебро и злато, у людей отнятое, а им за то отцы духовные рай сулят. По писанию ли сие?

Назад Дальше