Богатыри не мы. Устареллы - Злотников Роман Валерьевич 3 стр.


Вот те на. Как же я сюда-то добрёл, подумал я. Была поляна, а стала елань.

Впереди вроде посуше было, стояли вётлы с мощными, широкими корнями. Я махнул рукой и двинул вперёд.

В конце концов, если поёт живой человек – значит, хорошо, а если нелюдь какая-то – значит, заманивает, а раз заманивает, значит, иногда тут люди ходят, а раз ходят – значит, может, и брод есть.

Рассуждения эти мне самому не нравились, глухие это были места, на этих землях за рекой и вовсе люди никогда не жили. Тут лежали иные кости.

Да как речка сколыхалася,
Раскачалася на двенадцать вёрст,
Как ударила в ровный бережок
Да двенадцать костей выплеснула,
А тринадцату – живую голову…

Не нравилась мне эта песня. Но звучала она уже в двух шагах, а голос был такой красивый, низкий, бархатный…

Сейчас дойду до берега, подумал я, и суну башку в воду. Что за морок?

Берег становился влажным, илистым, и я перепрыгивал с корня на корень. Меня будто вели по одной какой-то дорожке, и я не мог с неё свернуть – по бокам была то грязь по колено, с пузырями, то стоячая вода, то опять же елани. Попробовал ещё раз свернуть назад – поскользнулся на корне, чуть ногу не вывихнул.

Загнала меня нечистая, подумал я и вытащил нож. Толку от него в таких делах я не ожидал, но всё ж таки железо.

Ни тоски, ни страха я не чувствовал, хоть и понимал, что дело нечисто. Это всё песня виновата, думал я; это всё песня.

А тринадцатую голову,
Без крови живу-живёхоньку
Клали на плаху дубовую,
Раскололи всю дубиною
И огнём пожгли со плахою.
И тогда река успокоилась,
Отступила, уравнялася,
В берега вошла.

– Да где ж твои берега-то, – пробормотал я, разводя руками заплетённые жимолостью плети трухлявых, едва живых вётел, и очутился над самой водой.

Пасмурный свет рассыпчато отражался в мутном, тёмно-зелёном зеркале заводи, затянутой ряской и заросшей глянцевыми листьями кувшинок.

На горбыле старого-старого поваленного дерева, затонувшего недалеко от берега, сидела девушка. По замшелому гребню коряги цепочкой росли грибы, отсвечивавшие в тенях зеленью. Таких я ещё не видал.

Девица, нагая, долговолосая, плечи покатые, сидела во мхах, как на подушках, опустив белые-белые ноги в зелёную воду. Длинные, ровные ноги. Зелёные же блики гуляли по телу, подсвечивали её кругло. Тёмные волосы были такой непомерной длины, что уходили в воду, но не колыхались в ней, а тонули, словно были тяжелы, как проволока.

Сотня лягушек прыгнула в воду с листьев, с колоды, с прибрежных корней, и после единого всплеска воцарилась тишина. Приоткрыв рот, девица посмотрела на меня во все зеленовато-голубые, под цвет грибам, глазища.

– Мооолодец! – сказала она бархатно, низко, у меня по спине аж мурашки прошлись.

– Девица, – кивнул я как мог безразлично.

– Да не бойся ты, не русалка я, – сказала девушка. – Хоть и похожа, говорят.

– А чего тогда у тебя одёжи нет?

– А без одёжи я тебе не люба?

Я хотел ответить что-нибудь грубое и не смог. Нравилась мне эта линия плеч, тени в ямках ключиц, блеск волос. Глаза прилипли.

– А от меня чего надо?

– Вынеси меня, я ногу свихнула.

– Покажи ногу-то, – сказал я.

– Ты, что ли, знахарь?

– Ногу покажи.

– А ещё тебе чего показать? – улыбнулась девушка. Рот у неё оказался широковат, но улыбка вышла милая. Нож я спрятал, а то стоял, как дурак, с ножом. Но подходить к ней ближе я не собирался.

– Дорогу отсель.

– Дорогу знаю. Ты меня на берег вытащи, дальше покажу. – Она откинула голову, волосы соскользнули за плечи, и она осталась ничем не прикрыта.

Я сделал шаг вперёд, просто чтоб набрать воды и плеснуть себе в лицо – как только девушка перестала петь свою дремотную песню, в голове прояснилось, а может, просто над водой было свежее, чем на парком лугу.

И ушёл по колено в ил. Что-то больно распороло штанину, разодрало ногу.

Только тогда я увидел, что в воде полно костей, торчащих из грязного дна. Рёбра, руки, осклизлые зелёные черепа и, совсем недавнее, лицо утопленника с открытым в крике ртом. Отражения на воде больше не скрывали этот подводный лес костей.

А ещё я увидел наконец её ноги, огромные чёрные ступни с перепонками.

Я поднял голову, рванувшись рукой к ножу, но, конечно, не успел.

Болотница вскочила мне на плечи, надавила, вжимая в мутную воду, ряска налипла на лицо, в носу жгло, грудь разрывало от ужаса и невозможности вдохнуть.

Я нашарил нож, махнул куда-то, но речная трава обвила мне руки, нож запутался, завяз в зелёном месиве.

Я тонул. Воздуха в груди не оставалось. Сполз с плеча ларец, протянулась по руке цепь; я схватил его свободной рукой и из последних сил, как мог, выпростав руку над водой, ударил ледяной угловатой железкой наугад.

Внезапно отпустило. Я разогнулся пружиной, не глядя взмахнул цепью, ларец с глухим шлепком врезался во что-то, я выдернул наконец руку с ножом и сипло заорал, извергая грязную воду изо рта и носа. По шее текла и скапывала в воду кровь. Достала меня, стерва.

Болотница огромной жабой перебросилась через корягу, вытаращила на меня отсвечивающие зенки, раскрыла от уха до уха рот, полный плоских, острых зубов.

Я отпрянул, ломанулся к берегу, раздирая ноги о старые кости, и одним отчаянным рывком, зацепив цепь ларца за сук и обжигаясь холодом, вытащил себя на берег, на прочные корни.

– Не, молодец, проваливай-ка ты отсюда, себе на погибель позвала, – сказала болотница, взбираясь на корягу. Голос её стал совсем низким, глухим. Когти жутких ног впились в мох. Но она всё ещё походила на человека, только на мёртвого, давно утопшего, разбухшего, побелевшего от долгого лежания в воде.

– Раз ты такую смерть с собой носишь, то, может, и на меня чего найдёшь. Я уже сегодня сыта, проваливай подобру. Чтоб тебя дождь намочил, – добавила она ни к селу ни к городу.

Я не понял, о чём она, о какой смерти, не понял, почему оставила меня, и ответить ничего не успел.

Словно закипела вода, плеснуло, огромная, как конь, рыбина смела болотницу с бревна, хрипло охнуло, брызнула тёмная кровь и заклубилась в воде, как пролитые чернила. Тяжёлый, затхлый дух болота и мертвечины потянулся над водой.

И из этой воды высунулась подозрительно знакомая рыбья морда, только огромная, именно что с конскую башку размером. Из плоского затылка торчали, закручиваясь назад, мелово-белые трубчатые рога; с одного свисал колокольчик. По охристой чешуе шли золотые и серебряные ромбы.

Рыба вращала глазом, медленно открывая кроваво-алые жабры. Отвратный дух болота ушёл, запахло странно, сладкой какой-то травой и морской солью.

– Эй, молодец? Как тебя звать-то? – раздался голос, хрипловатый, со звеняще-воющей нотой, будто кто играл на пиле.

Рыбина, громадная, словно бревно, разевала рот, показывала алое нёбо и белые острые зубы. Она действительно говорила.

– Явор, – ответил я со стоном.

– А по батюшке? У вас, людей, так положено, если со всем уважением?

У меня не было сил возражать против рыбьего уважения. Я замёрз, перетрусил и терял кровь.

Сжимая в бессильных от страха руках цепь с ларцом и нож, я выдохнул хрипло и ответил:

– Никитич.

– Спасибо тебе, Явор Никитич, что ты мою дочь выпустил. Она всё мне рассказала – как Марьин пастух её в сеть поймал, как сестрицу разделал да в костёр кинул, – тут рыба пустила маслянистую слезу, а воющая нота в голосе сделалась почти невыносимой, – и как ты, добрый молодец, её освободил. Каплю твоей крови дочка мне принесла, чтоб я могла тебя найти да помочь, если с тобой на любой воде беда случится. Я как твою кровь почуяла – сразу и пришла.

– Благодарствую, – ответил я. – Только вот я вроде и сам справился.

– Не гневи, Явор Никитич! – скрежетнула рогатая рыбина.

– Я, знаешь ли, тебя не звал, кто ты такая – знать не знаю, – ответил я. Страх отпускал, приходила запоздалая злость.

– Я Морская Коза, Ясконтия внучка.

Ясконтий. Я слышал про гигантскую, с остров, животину, на спине которой рос целый еловый лес, но спрашивать не стал. Ясконтий – создание морское, а до моря прежде надо живым добраться. А побег мой как-то не задался.

– А ты, значит, у Марьи, царицы моря, в подчинении ходишь?

– Нет, Явор Никитич, Марья много чем владеет, конь у неё с островов, что за тысячу вёрст дальше от Буяна, и всё море дотудова её слушает, а всё ж океан велик, и чуда в нём живут великие. Отец мой Ясконтий, сам себе хозяин, рыба-остров, и я сама себе хозяйка. Я её рожка не слушаюсь и на волос её не ловлюсь, а вот детушки мои в сетке с её волосом запутались.

Так вот оно что за проволока была, сообразил я. На базаре в Синь-городе когда-то мужик торговал волос, длинный-длинный, рыже-золотой; Засека тогда ещё купить хотел – мужик божился, что это Марьи, морской колдуньи, волос и на него рыба сама идёт.

– Ну бывай, Ясконтьевна, – сказал я.

– Ну лааааадно, – с воем проскрежетала рыба. – Не принимаешь мою отплату. Лады: если ещё раз меня позовёшь – приду помогу. Станет тебе худо на реке или на море, капни в воду кровью.

Плыви уже, век бы тебя не видеть и твоей помощи не знать, подумал я.

– Только много, смотри, не лей, я до крови охоча, одурею – тебе же хуже будет.

– Ты мне не грозись, – в сердцах ответил я, пряча наконец нож и надевая цепь на шею. – Надеюсь, не свидимся!

– Как знаешь, а я пообещала. Береги себя, Явор Никитич. Погибель ты на шее носишь, хоть и не свою.

Морская Коза звякнула колокольчиком, нырнула – меня брызгами обдало, а по старице аж вертун пошёл, – и пропала, как не было её.

Пора было уходить. Я не знал, какой такой у Марьи пастух, но зато знал, что коров да овец она не разводила, а вот коней – да. А где пастух, там и стадо.

Болотницы не стало, морок рассеялся, и я легко обогнул старицу и выбрался на высокий луг.

Я думал о том, не стоит ли мне и вправду встретиться с Марьей.

Говорили, что на островах, где она родилась, кликали её не Марья, а Марте, а Марьей она уже на этом берегу назвалась, когда выучила первые нужные для торговли слова и стала заплетать волосы в косу, на местный лад.

Сказывали, что в бою она удачлива, что кольчугу её и железную шапку заговорили семь особых старух ещё на том краю моря. И что с тех пор свой шлем на людях она никогда не снимала и лица её за железной личиной никто не видел. Считалось, что заговор защищать-то защищает, да только увечье недалеко вертится, копится да случая ждёт.

Марья владела берегом, почитай, полсотни лет, но не старела. Сватались к ней и воины, и князья, и колдуны, да только никого она не приняла. Говорят, сам Бессмертный к ней подъезжал, как колдун к колдунье, да и ему она отказала. Говорили, что он осерчал и дрались они чуть ли не три дня и три ночи, а после Марья победила его и в цепи заковала. Так он где-то у неё в плену и маялся.

Но то, полагал я, сказки. Если в Марьин рог я вполне верил, и в див земных, морских и небесных, и в колдовские диковины, то в бессмертие – нет. Смерть – она такая, от неё можно на время схорониться на тёплой печи или даже в заговорённой броне, но если размозжить любой подлунной твари голову – тут никак жив не будешь. Я в этом был уверен. Мне случалось такое и видеть, и учинять.

– Ворррр!.. – зарычал на меня злющий пёс, рябой, как соль с углём, когда я подошёл к стаду коней, что паслось на диком лугу. Я не ответил, дунул в костяной свисток. Пёс прижался к земле, пряча брюхо, и отполз.

Свисток я тоже забрал из Засекиных вещей, тогда же, когда и ларец. Засека всегда любил диковины, а я – нет. Но если представился случай, отчего не взять?

Я выбрал ближайшую кобылу, белую, только словно грязью забрызганную, с чёрными кругами ниже вишнёвых глаз. На моей родине, что осталась далеко отсюда на восход и на полдень, таких кликали четырёхглазыми. У нас считалось, что животина с пятнами под глазами может видеть мёртвых.

Я забрал лошадь себе, как украл или отнял большинство того, чем владел в этой жизни.

Правил я по старинке, локтями и коленями. Лошадь слушалась.

Луг – зелёная чаша, усыпанная белыми и лиловыми цветами, – остался позади, как и ржание коней, и лай поздно набежавших кобелей.

Я вытащил нож, выбросил. Он шурхнул в листья, воткнулся в землю и пропал из виду. В Марьином лесу нельзя было обретаться с оружием, и я не собирался это правило, кровью писанное, нарушать. У меня и без того хватало забот – я украл лошадь у владелицы этих земель, а до того унёс сокровище главаря своей бывшей разбойничьей ватаги.

Я не знал, откуда Засека вернулся однажды, чёрный, мрачный, в неотмытой крови на доспехах, что такое с собой привёз, что хранил на шее, в небольшом, простом железном ларце размером с кулак. Куда ездил несколько раз без ватаги и возвращался угрюмей прежнего.

Приезжали люди какие-то к Засеке, сулили барыши, однажды видел я, как Засека с кем-то рубился, и убил, и закопал под елью за дорогой, ни камня, ни вешки не поставил.

Торопился Засека, дни отмечал в книге, иногда в горизонт смотрел, словно ждал, что за ним рать приедет.

Жадный стал, злой, связался с волшбой, а для меня это, считай, пропал. И однажды, когда обделил он меня долей, я, первостатейный вор, забрал у него, спящего, ларец и уехал в ночь.

Я отбросил мысли про Засеку и просто смотрел на лес.

Деревья тут росли так, будто их кто нарочно рассадил, постепенно, ряд за рядом, становясь всё выше и толще: от опушки – с запястье толщиной, дальше – уже с крепкую руку. Потом с бедро, ровные-ровные стволы, из земли да в небо. Дневной свет путался где-то в просторных шатрах крон, таял, не долетая до земли.

Раз я увидел старый, чёрный меч с истлевшей уже оплёткой рукояти, воткнутый в пень; другой раз – засаженный в дерево топор, считай, новый – кто-то здесь ехал или шёл совсем недавно. Оставалось гадать, какой дорогой выбрались из леса те, кто здесь своё железо оставил; да и выбрались ли. Впрочем, я и сам не собирался возвращаться этим путём.

Деревья вокруг стали попадаться ровно с моё тулово, немалое такое тулово рослого мужика. Потом пошли в обхват. Дальше в два. В три.

И тут лошадь встала, закрутила шеей и начала сдавать назад, крутясь и брыкаясь.

– Да что ж ты, волчья сыть, мммёртвого увидела, что ли?

Я заругался сквозь сжатые зубы.

В первый раз я подумал, что не надо было в эту сторону ехать, далось мне это море, будто больше схорониться негде.

– Воронье мясо, куда, куд-да!

Я пытался удержаться, вцепившись в белую гриву. И хлестнуть ведь нечем, подумал я, – ни батога, ни поводьев.

Я ещё раз глянул вперёд. Ничего такого, ну темнота, как и везде, листва да корни, ёлки голые посохшие.

Я на ходу сломил ветку с сухой липы и ударил лошадь по крупу. Щёлкнуло, мёртвая сухая ветка разлетелась, кобыла взвилась, и я полетел-таки на землю, приложившись спиной. Дух вышибло.

Лошадь же тряхнула головой и ускакала прочь во все лопатки, взрывая истлевшие до кружева седые и чёрные листья.

Я встал кое-как, вдыхая горький лесной воздух примятым нутром, сплюнул и выругался от души, в голос.

Потом махнул на всё рукой и снова пошёл пешим ходом, стараясь не загребать палую листву и сухую хвою, чтоб шуршать поменьше. Тишина давила немного, словно прикладывала невидимый палец к губам. Тссс, Явор, молчи, не шуми, тут все молчат, под листьями молчат, на деревьях молчат, в норах молчат. Молчат да смотрят. И ты помалкивай.

Лес и впрямь диковинный начался, как будто я перешёл какую-то границу, которую кобыла углядела сразу. Ровно, как за проведённой чертой, начинались седые пятиобхватные гиганты с дуплами с хорошую комору, с ведьмиными кольцами поганок меж корней.

Назад Дальше